Текст книги "Другая жизнь Ромы Гончарова 3 (СИ)"
Автор книги: Поток Нейтрино
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Дослушивать я не стал, а отдал Толику студийный лист.
– Дядь Толь, держи. Дубли, время, кто в каком заходе играет – все на тебе. Ты организатор, тебе и вести, а я к листу больше не подойду.
После воскресенья я был ему должен, и это самое малое, что мог отдать. Я же видел, что ему тут не по себе, и Толик чувствует, что задуманное и выпестованное им дело незаметно улетело в чужие руки, оставив его не у дел и будто чужим. Посмотрев на лист и расправив плечи, Толик тут же полез в карман за ручкой.
Со «Свежестью» все сложилось проще: Артур с Маратом сами свели свои партии с переписанной вчера аранжировкой и только показали мне, где теперь вступать. Толик вел список дублей крупным аккуратным почерком и следил за временем строже Тараса, Гарик держал темп. От меня главным образом требовалось не мешать.
Пробу «Я свободен» мы писали последней, когда все уже устали и перестали стесняться, и спели ее два раза подряд. Второй вариант запомнился: я вел основную партию, Артур держал вторую гитару, Марат положил под припев тихие клавиши, а Олеся на последнем повторе вдруг взяла верхом, куда мне было не забраться, и я едва не сбился.
Тарас снял наушники и долго молчал, глядя на пульт. Потом вывел запись на большие колонки над стеклом. Мы вышли из кабины и вместе с ним и с Толиком послушали ее стоя. Первый куплет я вел тише, чем помнил, зато припев Олеся подняла так, что у Толика в дверях открылся рот. Не вылизано, с одной смазанной нотой у Артура в проигрыше, зато живо.
– Я там слегка налажал в проигрыше, – сказал Артур, когда стихло, и посмотрел на Тараса. – Слышно же. Перепишем?
– Слышно, – отозвалась Олеся. – Ну и пусть слышно, все равно хорошо получилось.
– Вот это на диск, – решил Тарас. – Второй дубль, как есть. Чистовую с этой вещью писать не будем, живьем оно лучше выходит. А вылизать до твоего отъезда все равно не успеем: завтра у меня свадебники, с четверга хор, а дальше кабина расписана до двадцать шестого. «Районы» и «Свежесть» тоже ставим: третий и первый дубли. Все три получились живыми, такими и оставим. Согласен отдать в тираж все три, Ром?
По «Районам» и «Свежести» вопросов у меня не было. А в «Я свободен» одну ноту в конце второго куплета я все-таки перепел бы. Но ради нее гнать всех обратно в кабину не хотелось.
– На все три, – сказал я. – «Я свободен» – второй дубль, «Районы» – третий, «Свежесть» – первый. Так и пиши.
Договор подписывали тут же, на пульте, потому что другого стола в студии не было. В итоговый текст вошли все три вещи: «Я свободен», «Районы-кварталы» и «„Свежесть“ без сахара». Тираж триста дисков, допечатка и передача записи запрещены, выплаты только с проданных дисков. Студии шла согласованная ставка за запись и изготовление тиража, Толику – твердый рубль за диск, мне – исполнительская и аранжировочная доли, а по «Свежести» еще отдельная доля за адаптацию текста. Олеся, Артур, Марат и Гарик получали исполнительские по своим постоянным договорам со студией. Сведения о предполагаемых авторах внесли со слов исполнителя (то есть с моих) без гарантии правообладания. Авторское вознаграждение предполагаемым авторам оригиналов по всем трем песням перечислялось на отдельный депозитный счет до подтверждения прав, а по истечении установленного срока должно было перейти в областной фонд поддержки детских музыкальных школ.
Подписали все три экземпляра: Тарас, Толик и я. Свой я прочитал целиком и только потом расписался.
– Ну все, Ромка, – выдохнул Толик, пряча свой договор в папку. – Поехали! Первые триста уйдут, я даже не сомневаюсь. А потом, на волне, тыщи три сразу и напечатаем, по всему побережью, и это какие деньжищ-щи… – Он осекся, вытащил договор обратно, открыл на второй странице и постучал пальцем по строке «без права допечатки». – По новому договору, разумеется, – засмеялся он, но как-то неуверенно.
– Вот сначала эти триста и продай, дядь Толь.
Ребята укладывали инструменты, Тарас перематывал что-то на своем аппарате, а я вышел в коридор, потому что окно уже висело перед глазами и мешало смотреть.
Обязательное задание № 14 выполнено. Осталось: 0.
Расчетный период 06.08.2003–19.08.2003 завершен.
Выполнено: 14 из 14.
Просрочено: 0.
Задолженность: отсутствует.
Оплата предложения «Полное владение предметом (химия). Уровень: профессор» произведена полностью.
Единовременный итоговый бонус за завершение первого расчетного периода без задолженности:
– последствия обязательных физических нагрузок компенсированы;
– физическая сила: постоянное улучшение на 50 % от уровня на начало периода;
– общая и силовая выносливость: постоянное улучшение на 50 %;
– восстановление после нагрузок и координация движений: улучшение на 25 %;
– дикция и наблюдательность: улучшение на 25 %;
– практическое планирование и бытовая самостоятельность: улучшение на 25 %;
– наставничество, переговоры, анализ обратной связи и координация малой группы: улучшение на 25 %.
Я прочитал это стоя, потому что сесть в коридоре было некуда, но лучше бы сидел.
Правда, первым, что почувствовал, была вовсе не радость, а удивление. Награда отсутствует, награда отсутствует, четырнадцать раз подряд награда отсутствует, а потом вот это. Само слово «бонус» я от нее уже слышал после выступления на крыльце, но тогда его начислили за превышение показателя по одному заданию – у того была и своя награда. Сейчас счет шел за другое: каждое задание само по себе не стоило ничего, а вся пройденная без единого долга серия давала… много. Сколько именно, я понять пока не мог. Пятьдесят процентов от чего? От того полудохлого тела – я в нем приседал в поезде и висел на дворовом турнике? И сколько бы времени обычному человеку понадобилось, чтобы настолько все это улучшить? Месяц занятий по каждому направлению? Три?
А еще я обратил внимание на то, чего в окне не было. Ни слова про каталог. Ни блокировок, ни разблокировок, потому что я ничего и не просрочил. Все две недели она держала надо мной эту угрозу, и ни разу мне не пришлось узнать, что за ней стоит. Ну и слава богу.
Только радоваться до конца я себе не разрешил, ведь оставалось еще одно внеочередное задание за отказ Трубецким. Система его пока не выдала и срока не назвала, но, судя по ее привычкам, ошарашит в самый неподходящий момент. Забывать о нем не стоило.
Окно свернулось, и в ту же секунду из студии выглянул Тарас.
– Маэстро, помоги кофр в кладовку затащить, там микрофоны. Артур один не унесет, а Толик твой уже убежал куда-то с бумагами.
У пульта стоял здоровенный, обитый железом по углам кофр с двумя ручками по бокам. Я взялся за свою сторону, Артур за свою, и мы его подняли. То есть Артур, кряхтя, потянул свой край наверх, а я вскинул свой без привычного рывка, и кофр показался мне вдвое легче. На моей стороне он пошел вверх так легко, что Артур не удержал свой и едва не уронил.
– Ты чего? – не понял он. – Он же тяжелый, зараза.
– Да, – подтвердил я, потому что прекрасно помнил, каким неподъемным он был: перед записью сам помогал тащить. – Тяжелый. Держи ровнее.
Донесли мы его вдвоем, и по дороге я старался не показывать, что мог бы справиться и один. Тело не изменилось ни на йоту: те же худые Ромкины руки с гитарными мозолями, тощими бицепсами и трицепсами. Но что-то в них теперь было такое, чего вчера не наблюдалось. Награда оказалась не декоративная.
Уже на улице, когда ребята разошлись, а солнце ушло за Дом культуры, я поймал себя на том, что проверяю: сжимаю и разжимаю кулак. Ну и что ты хочешь увидеть, Гончаров? Мускулы? Ничего такого не будет. Из нетренированного выпускника, еле пережившего пятьсот приседаний, система сделала обыкновенного крепкого семнадцатилетнего парня.
Я сунул руки в карманы и пошел домой. В Москве пригодится.
Глава 8
Лебяжий лиман
В среду, двадцатого августа, срок предложений истек.
В тот же день почтальон принес заказное письмо в плотном конверте с университетским гербом и заставил меня расписаться в получении. Мать была на смене, отец на работе, а Таська, увидев герб, села рядом со мной на диван и не ушла, пока я не дочитал письмо. Декламировать пришлось вслух, потому что иначе она бы отобрала.
Ничего особенного там не было, просто констатировалось, что заявление принято и зачисление состоялось. Прибыть требовалось не позднее двадцать восьмого августа, при себе иметь паспорт, аттестат с приложением, медицинскую справку по форме и шесть фотографий три на четыре. Место в общежитии мне гарантировалось, а направление обещали выдать при оформлении. Ни этажа, ни комнаты не уточнялось, зато внизу отдельной строкой стоял адрес: Москва, Ленинские горы, дом один.
– Ленинские горы, – повторила Таська, дослушав. – Это та самая высотка, со шпилем? Которую по телевизору показывают? – И, не дожидаясь ответа, выпалила: – Жалко, что ты пока своего соседа по общежитию не знаешь. Я бы про него все заранее разнюхала, а то придется тебе жить неизвестно с кем. А вдруг он подлец? Или космический пират? Или еще чего похуже. Храпит, например, или по ночам конфеты ест. Будет тебе шуршать обертками над ухом.
С этим глубокомысленным замечанием сестра удалилась к себе в комнату – наверняка дочитывать очередную книжку, а я убрал письмо в папку с документами.
Вечером мать прочитала письмо, стоя в прихожей, даже не сняв туфель, потом сложила по сгибу и долго смотрела на меня, ничего не говоря.
– Двадцать восьмого, значит… – сказала она наконец таким тоном, будто провожала меня прямиком в преисподнюю и размышляла, нужно собрать пирожков в дорогу или там кормят. А потом спохватилась: – Господи, Ромка, это же через неделю с небольшим. А справка какая им нужна, по форме? Я завтра в нашей больнице сделаю, чего по поликлиникам бегать. Ты только не переживай!
И даже не став слушать заверение, что я вообще-то и не думал переживать, сбросила туфли и понесла письмо отцу, который пришел с работы раньше нее и как раз только переоделся.
Тот прочитал его за столом, отложил и помолчал.
– Через неделю, значит, – наконец сказал он. – Тогда сделаем так. Пока все дома, надо съездить куда-нибудь вместе. Например, в это воскресенье на лиман. Заодно машину на трассе погоняю, а то она у меня, кроме двора и гаража, ничего не видела. Путевку в порту возьму, база наша.
– На Лебяжий? – спросила мать. – Куда детей маленьких возили? Петь, там же, наверное, все развалилось, сколько лет прошло.
– Ничего не развалилось, наоборот, лучше стало. Стоит база. Наши ездят, говорят, нормально. Сама же все уши прожужжала, все поехать хотела.
– Ну, хотела… – нехотя согласилась мать и посмотрела на письмо у себя в руке. – Ладно. На смену не выйду, договорюсь. И не смотри на меня так, Петь, договорюсь.
– Там пеликаны, – сказала Таська из своей комнаты, не показываясь. – Если еще не улетели. В учебнике написано, что к сентябрю улетают.
Пеликаны решили вопрос, и стало окончательно ясно, что лиману быть.
Весь четверг я закрывал бумажные хвосты. Справку для общежития мать провела через свою больницу за одно утро: сама водила меня по кабинетам и разговаривала с врачами, не давая мне рта раскрыть, так что я только садился, где скажут, и дышал, исключительно когда попросят. В фотоателье на углу сделали снимки три на четыре, и там же, пока они сохли, я купил недорогую мыльницу и две пленки по тридцать шесть кадров. Направив ее на витрину, я по привычке поискал пальцем экранчик на задней крышке, конечно, не нашел и усмехнулся. Тут снимали вслепую, а что получилось, узнавали после проявки. Впрочем, как и у нас четверть века назад. Ничего. Так даже интереснее.
А вот с билетом вышло не так просто. В железнодорожной кассе на вокзале женщина в окошке выслушала меня, не поднимая глаз от бумаг, и сказала, что на Москву на нужные мне числа мест нет.
– Совсем нет? – не поверил я.
– Совсем, молодой человек. Конец августа, вся страна в Москву детей учиться везет. Есть на тридцатое, плацкарт, только верхние места.
С плацкартом и верхним местом проблем у меня не имелось, но тридцатое августа было слишком поздно. Оставалась авиакасса через площадь. К счастью, там на утренний рейс из Приазовска в Москву места еще оставались.
– Вылет двадцать восьмого, в четверг утром, в Москве будете к десяти, – сказала кассирша, заполняя бланк. – Тридцать шесть рублей. Багаж двадцать килограммов, ручная кладь отдельно.
Через десять минут я уже держал в руках плотный голубой бланк с моей фамилией и словом «Внуково».
Дома билет лег на кухонный стол.
– Тридцать шесть рублей, – прочитала мать, взяв его, и посмотрела на отца. – Петь. Тридцать шесть рублей. Я за такие деньги две недели в процедурной стою, а он их за одно утро… – Она не договорила и перечитала еще раз, будто сумма могла поменяться.
– Поезда на нужные числа нет, мам, – чуть пристыженно сказал я, стало неловко от того, что родителям деньги доставались таким трудом, а я, считай, получил свою премию на шару. – Ближайший тридцатого, а мне двадцать восьмого оформляться. Купе стоило бы двадцать пять, то есть переплачиваю я одиннадцать рублей. К тому же проведу дома лишний день и к полудню буду в Москве.
Мать помолчала.
– Ничего, деньги ведь твои, – сказала она и положила билет на стол. – Заработанные. Только чтобы я про эту сумму больше не слышала, у меня от нее в глазах темнеет.
– Правильно все сделал, – внезапно буркнул отец, не отрываясь от газеты. – Поезд только тридцатого, а ему двадцать восьмого надо быть в Москве, чего тут считать. Я бы тоже полетел.
– На самолете, – благоговейно проговорила Таська из-за его плеча. – Ты там хоть в окно посмотри за такие деньги, Ром. И расскажи потом, что увидишь.
Я клятвенно пообещал, что взгляда от облаков не отведу, хотя совершенно не был уверен, что мне достанется место у иллюминатора. Или что в аэропорту, как в моем мире, за выбор места не потребуют дополнительную плату.
Кире Ясеневой я позвонил в субботу вечером.
– Привет, Ром, – сказала она, и где-то на заднем фоне у нее зазвенела посуда. – Ты чего так поздно?
– Узнать вот хотел. Ты когда уезжаешь?
– Во вторник, в два часа дня. А ты когда?
– В четверг утром. Самолетом лечу, из Приазовска.
– Самолетом… – повторила она, и мне опять сделалось неловко. – Ну да. Тебе теперь можно… Придешь проводить?
Развивать тему перелета я не стал, вместо этого торжественно пообещав:
– Приду. Куда я денусь.
– Приходи… Я буду рада, – сказала Кира, и я отчетливо услышал в ее голосе улыбку.
Она отключилась первой, а я еще подержал трубку в руке, глядя на экранчик, где светился ее номер. Разговор о том, от кого на самом деле эта трубка, откладывался до вторника, и я не горел желанием его начинать. А потому, вздохнув с облегчением, положил трубку на подоконник экраном вниз и пошел ужинать.
* * *
В воскресенье мы собрались с утра, все четверо. Мать вышла к машине первой, с одной небольшой сумкой, в которую влезли термос, полотенца и книжка, и отец, увидев, что особого багажа нет, одобрительно хмыкнул. Сам он с чашкой чая ходил вокруг «Волги» во дворе и протирал левое крыло тряпкой, хотя ехать предстояло по степной пыли. Таська вышла последней, с книжкой под мышкой, и с порога объявила, что сидит у окна справа, потому что там будет море.
– Море будет слева, штурман, – сказал отец.
– Тогда слева, – не смутилась она и полезла на заднее сиденье первой.
На машине отец ехал осторожно, вцепившись в руль обеими руками, и на каждом встречном грузовике чуть сбавляя, – а мать сидела рядом и, кажется, помогала ему тормозить, потому что ее правая рука то и дело упиралась в бардачок. Дорога за городом пошла прямая, стрелой разделяя бесконечные поля.
– Не читай в машине, – сказала мать, когда Таська достала книжку. – Укачает – весь день насмарку. И зрение испортишь!
– Не испорчу. И меня давно не укачивает, мам. Мне не три года.
– Тебя укачивает с трех лет, Таисия. Первый раз как раз в автобусе до этого лимана и укачало, всю дорогу у меня на коленях пролежала зеленая.
– То был автобус, – сказала Таська. – А это «Волга». Совсем другое дело.
Но книжку убрала.
На полпути слева пошли ровные до горизонта бахчи. В какой-то момент у обочины показался доверху заваленный арбузами грузовик с открытым кузовом, рядом с которым топтался скучающий мужик в майке. Отец решительно затормозил и вышел, потому что здоровенный спелый арбуз был как раз тем недостающим элементом, который обязательно требовался в такой день.
– Бери вот этот, с сухим хвостиком, – бросился советовать повеселевший мужик, стуча по арбузу ладонью – тот ответил характерным треском. – Сахар, а не арбуз. Я детей не обманываю.
Арбуз и в самом деле был хорош, никаких сомнений. В итоге отец купил сразу два: один на сегодня, второй домой. Оба легли Таське под ноги. Сестра, не жалуясь, сбросила сандалии и уселась по-турецки. Арбузы стоили любого неудобства.
Лиман открылся за подъемом, причем сразу весь. Он лежал белой от солнца полосой в полкилометра шириной и блестел так, что резало глаза, а за ним тянулась узкая песчаная пересыпь, за которой начиналось синее море. На мелководье у берега что-то белело сотнями точек, и Таська раньше всех поняла, что это не пена.
– Лебеди! – заорала она и стукнула отца по плечу. – Пап, стой! Стой, смотри, это лебеди!
– Вижу, – сказал он, съезжая на обочину. – Не ори, Таська, улетят.
Птицы не улетели. На самом деле их было столько, все море казалось белым, они стояли на мелководье, опустив головы в воду, а чуть в стороне тяжело ходили по кругу совсем другие птицы с огромными клювами.
– Пеликаны, – уже спокойнее сказала Таська, потому что к этой встрече готовилась заранее. – Розовые. Только они белые почему-то.
– У них перья с розовым отливом, Таська, – сказал я. – Отсюда просто не разглядишь.
– А ты их в детстве чемоданами звала, – припомнила мать, поворачиваясь к нам. – Кричала: «Мама, смотри, чемодан с клювом летит».
– Не было такого, – моментально надулась Таська. – Ты это сейчас придумала.
– Было. А Ромка к лебедю полез. Тебе года четыре было, Ром. Мы с отцом на минуту отвернулись, а ты уже по колено в воде и руку тянешь. Погладить хотел.
Я поймал себя на том, что смотрю на воду у берега и прикидываю, докуда там по колено.
– Не помню, мам, – сказал я, и это была чистая правда.
– Зато я помню. Лебедь на тебя шею вытянул и зашипел, а ты подумал маленько и тоже принялся на него шипеть. Отец тебя за штаны выдернул.
– За шиворот, – сказал отец.
– За штаны, Петь. Шиворота у него не было, он в одной майке стоял.
– А я где была? – спросила Таська.
– У меня на руках спала. Всю дорогу – и ни одного лебедя не увидела.
– Типично, – фыркнула Таська. – Самое интересное всегда без меня.
Они смеялись, все трое, а я сидел посередине и слушал историю про мальчика, который шипел на лебедя. Мальчика я не знал. Не помнил ни его штанов, ни лебедя, ни отцовской руки на поясе. Мне досталось только его имя и вот эта машина, где все трое смотрели на меня и ждали, что я тоже засмеюсь. Я не стал их разочаровывать. Смеяться было легко, а вот слышать о четырехлетнем Ромке как о чужом от людей, которые мне ближе всех на свете, – тяжело.
База отдыха стояла на пересыпи, между лиманом и морем: два ряда деревянных домиков с верандами, столовая под выцветшим тентом, пляж с грибками, дощатая танцплощадка с громкоговорителем на столбе и старая железная вышка на мысу, там, где кончались домики и начинался заказник. Ворота открыл сторож, дед в брезентовой куртке, посмотрел на бумажку из порта, которую протянул ему отец, и сказал все, что положено говорить в таких местах:
– К вышке можно, к воде на лиман нельзя, птицу не пугать, мусор увезти с собой. Машину за столовую, там тень.
Домик нам выделили крайний, с видом на море: две комнатки, четыре койки с полосатыми матрасами и стол под клеенкой. Таська немедленно выбрала себе кровать у окна, хотя ночевать никто не собирался, а мать вышла на веранду, села в плетеное кресло, вытянула ноги и зажмурилась.
– Все… – сказала она, не открывая глаз. – Я приехала. Дальше сами, без меня. Петь, ты слышал? Сегодня я ничего не разбираю, не мою и не режу.
– Слышал, Оль. А сумку? – спросил отец с порога.
– Сам разберешь. Там термос и полотенца, справишься.
Отец хмыкнул и разобрал сумку. Мать посидела в кресле еще немного, а потом первой собралась на пляж.
Термос остался в домике, с собой я прихватил только полотенца и арбуз, потому что Таська заявила, что его надо охладить в воде, и никто не стал с ней спорить. Арбуз положили в авоську и привязали к мосткам, чтобы не уплыл.
В море полезли втроем. Таська с разбегу, с визгом, что холодно, отец следом, ровными саженками поплыв до буйков, а я вошел не спеша. Вода была теплая, тело слушалось, и все равно я отца не догнал. Он ждал меня у буйка, держась за него одной рукой, и, когда я наконец добрался, сказал только:
– Плывешь хорошо, Ром. А дышишь как паровоз. Ровнее дыши, тогда догонишь.
Мать в воду не пошла, безмятежно раскрыла под грибком свою книжку и с берега следила, чтобы Таська не заплывала дальше отца, хотя та все равно не слушалась.
После моря Таська потребовала бадминтон, потому что на базе был прокат. Ракетки взяли четыре, а желтый волан был только один, и играли родители против детей, потому что Таська объявила такой состав справедливым. Силы все равно оказались неравными: лучше всех играла мать, и, судя по тому, как ойкала после каждого выигранного очка, сама от себя такого не ожидала.
Била она коротко и точно, из-под руки. Отец объяснял каждый проигрыш ветром. Таська спорила из-за каждого аута и проиграла все споры до одного. А я старался бить вполсилы, потому что после той сотни подтягиваний во дворе уже знал, чем это кончается. Но все равно в какой-то момент ударил так, что волан улетел на тент столовой и остался лежать в складке, откуда его пришлось доставать шваброй. Ее вынес повар в переднике, увидевший мой конфуз в окно. На улице он задрал голову, глядя на волан, и сказал:
– Новый тент-то у нас, второй год всего. И чего к нему за лето не прилетало: и воланы, и мячи, и кроссовка один раз.
– Это ветер, – сказал отец. – С моря дует, вот и снесло. Надо было за домиком играть, там тише.
– Это Ромка, пап, – возразила Таська. – Какой ветер, он его сам туда закинул.
Спорить я не стал, но подумал, что бить надо теперь в четверть силы. А то швабр не напасешься.
Волан после тента расклеился и летать перестал, другого в прокате не нашлось, и ракетки мы сдали.
Потом были желтые катамараны с облупленными пластмассовыми сиденьями и педалями, которые крутились с хрустом. Отец с Таськой уплыли на одном далеко вдоль буйков.
– Правее, пап! Да правее же, там мель! – доносились до нас крики, летящие над водной гладью.
Отец, судя по курсу, слушал ее через раз. А мы с матерью чинно двигались на втором, и я налегал на педали, а она держала руль и вела нас вдоль берега, где вода была совсем прозрачная и на дне лежали ракушки.
– Ты ведь домой звонить будешь? – спросила она, не глядя на меня.
– Буду, мам, – искренне пообещал я. – И писать тоже.
– Писать ты не будешь, – отмахнулась мать, – я тебя знаю. Но хоть звони. Раз в неделю, по вечерам, когда я дома. Мне все равно, про что, хоть про погоду рассказывай. Просто чтобы голос твой слышать.
– Ладно, мам. Буду звонить и рассказывать тебе про московскую погоду, – пообещал я. – Ее там на неделю разговоров точно хватит.
Она засмеялась и ничего больше не спрашивала, а я крутил педали и смотрел на ее руки на руле, загорелые до запястий, с белой полосой от часов, и думал, что голос-то у меня в самом деле Ромкин. Пусть слышит.
После катамаранов Таська сама потребовала живой уголок, но пошла туда с видом человека, который делает это исключительно ради семьи. За столовой примостился небольшой закуток, где сгрудились загон с седым от старости пони, две козы, кролики в клетках и два павлина, которые ходили по крыше сарая и орали дурными голосами. У калитки бабка в халате продавала стаканчики с нарезанной морковкой, и Таська, продержавшись с гордым лицом около минуты, купила один и кормила пони с ладони, разговаривая с ним тише, чем со всеми нами.
Обедать пошли в столовую, и мать, которая дома не села бы за стол, пока все не накормлены, здесь первой раскрыла меню.
– Сегодня тебя кормят, Оль, – сказал отец, – а не ты всех. Выбирай, что хочешь, и на цены не смотри.
Ели на веранде под тентом, за столами, накрытыми клеенкой: шашлык на шампурах, помидоры с хлебом и «Буратино» в потеющих на жаре стеклянных бутылках.
– А помнишь, как ты ключи в морозилку спрятала? – спросил отец. – Чтобы не украли.
– Мне шесть лет было, пап.
– Мы два часа на лестнице просидели, – напомнила мать. – Всем подъездом, пока она не вспомнила.
– Я не вспомнила, а проголодалась, – поправила Таська. – Это вообще-то разные вещи.
– А ты, Петь, на этой самой веранде поднос уронил, – поддела мать. – С четырьмя компотами.
– С тремя, Оль. Я его нес, мне лучше знать, сколько на нем стояло.
– С четырьмя, Петь. Я четыре и заказывала, на всех.
И они спорили про этот поднос так, будто от него что-то зависело. Таська ела шашлык руками, мать делала замечания, а сестра пропускала их мимо ушей. Я жевал и слушал. Вставлять мне было нечего, но на душе царило умиротворение.
После обеда отец сел в кресло на веранде домика, сказал, что просто прикроет глаза, и через минуту спал. Мать сняла с него кепку, чтобы на лбу не осталось полосы, и положила рядом на перила.
Я принес с мостков остывший арбуз, и мы с матерью и Таськой разрезали его тем самым отцовским ножом, который я не раз видел у него на кухне вместе с бруском. Арбуз оказался красным до самой корки и сладким, а к нему мать налила всем чаю из термоса, который до этой минуты возили зря. Отец проснулся как раз тогда, когда на клеенке остался один, самый большой ломоть из середины, взял его не торопясь и ничуть не удивился, что этот кусок оставили ему.
– Мы остальное съели, потому что ты спал, – объяснила Таська.
– Прикрыл глаза. Все слышал, между прочим. Отдай мне корку, не грызи до белого.
К этому времени мы почти извели первую пленку: снимали все подряд и по нескольку раз, Таську с пони и с арбузом, мать в плетеном кресле, отца у машины. А сестра фотографировала павлинов, которые для этого специально не позировали, чем она осталась крайне недовольна.
Под вечер, когда спала жара, мы всей семьей пошли к старой железной вышке на мысу, взяв с собой только купленную в столовой бутылку воды и мыльницу. Тропинка вела через сухую траву мимо таблички «Заказник Лебяжий лиман. Проход к воде запрещен», а рядом стоял заброшенный ветряной насос без половины лопастей. На вышку поднялись все. Даже мать, которая до самой лестницы говорила, что не полезет, а на первую ступеньку встала раньше Таськи. Наверху дул ветер, и мать прижала ладонью волосы.
– Вот здесь, – сказала она отцу. – Помнишь? Ты меня сюда затащил, а я на этой лестнице чуть не родила.
– Ты не беременная тогда была, Оль, – хмыкнул тот.
– Все равно чуть не родила. От страха.
Отсюда лиман был виден целиком, и пересыпь, и море за ней, и белая птичья полоса вдоль всего берега, а далеко справа, на самом краю степи, стояли на решетчатых опорах три огромные чаши, и все они были наклонены в одну сторону.
– Пап, а это что там за тарелки?
– Станция слежения, – сказал отец. – Наши в порту говорят, будто она за Луной смотрит и за аппаратами, которые возле нее ходят. Может, и врут. Но стоит она там с моего детства, и охрана при ней серьезная.
Таська посмотрела на меня, потому что после лунного института в Новосибирске я считался в семье главным по космосу, и ничего не спросила. Я тоже промолчал. Луна никуда не денется, и разговор про нее мог подождать.
Мать с отцом стояли у перил рядом: она поправляла волосы, он делал вид, что смотрит на море, а сам придерживал ее за локоть, потому что лестница ей и правда не понравилась. Я поднял мыльницу и снял их вдвоем, на том месте, где они стояли когда-то без нас. Никто не позировал.
Таська свесилась через перила и считала лебедей, сбивалась и начинала заново, а я стоял и смотрел на них троих. В четверг меня здесь уже не будет, а эти трое останутся: у лимана, в городе, на кухне.
Я выбрал Москву, потому что там учат чему-то для меня новому. Но здесь, на вышке, понял и другую причину, которую до сих пор себе не проговаривал: из Москвы сюда можно добраться за сутки с небольшим и приезжать на каждые каникулы, а не раз в год. Мне хотелось остаться в этой семье своим, а не редким гостем с подарками.
– Сорок один лебедь, – объявила Таська. – Или сорок два, один нырнул.
– Сорок два, – сказал я. – Который нырнул, тоже считается, Тась.
Перед отъездом мы зашли в столовую за мороженым, и там, на пустой танцплощадке, из громкоговорителя на столбе хорошо поставленный мужской голос пел про белый теплоход и про то, что осень еще нескоро. Эту песню я слышал в первые свои дни в этом городе, из окна кафе, и тогда не знал ее. Теперь знал.
Отец дослушал припев, доел мороженое в два укуса и протянул матери руку.
– Оль, пойдем, что ли. Раз уж приехали. Когда еще выберемся.
– Пойдем, раз зовешь, – сказала мать и отдала свое мороженое мне.
Они вышли на площадку и стали танцевать, поначалу немного неловко, а потом все уверенней. Отец держал мать за талию, она положила руки ему на плечи и что-то говорила, а он молчал и вел. Доски под ними были крашеные, старые, и шаги отдавались глухим эхом. Таська сначала хихикала, потом перестала, отобрала у меня мыльницу и сняла их сама, присев, чтобы влезли целиком.
– Мама молодая, – сказала она, не отрываясь от мыльницы. – Смотри.
Я смотрел. Мать смеялась, запрокинув голову, и была не матерью и не медсестрой из процедурной, а девчонкой, которую когда-то вытащили танцевать на эти самые доски.
– А кто кого тогда позвал, мам? – спросила Таська, когда они вернулись к столику. – Ну, в первый раз?
– Он меня, Тась, – сказала мать.
– Она меня, – сказал отец.
Таська потребовала подробностей.
– Не лезь, – сказали они одновременно, не сговариваясь.
Общую фотографию сделал сторож, у ворот, уже на исходе пленки. Он долго целился и отступал, чтобы влезли все.
– Кепку сними, отец, тень на все лицо. А ты, девушка, рожи не корчи, пленка не казенная.
И щелкнул. Мы стояли вчетвером у «Волги»: я посередине, мать и отец по бокам, Таська впереди, потому что иначе ее не было бы видно. Что там вышло, я узнаю, когда проявлю пленку в Москве. А может, и не проявлю до зимы.
Обратно отец ехал увереннее и однажды даже обогнал автобус.
– Петь, – одернула мать. – Не на пожар спешим.
Больше он не обгонял. Красная от солнца Таська уснула, привалившись к моему плечу. Второй арбуз катался под ногами на каждом повороте, и мать оборачивалась на него, как на еще одного ребенка. В машине пахло нагретыми полотенцами и морем.




























