355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Bruck Bond » Гарденины, их дворня, приверженцы и враги » Текст книги (страница 6)
Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 22:30

Текст книги "Гарденины, их дворня, приверженцы и враги"


Автор книги: Bruck Bond


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)

У крыльца управительского флигеля дожидалось трое: староста Ивлий, сивобородый мужик в кафтане из смурого крестьянского сукна, в высокой шляпе, с длинною биркой в руках; конторщик Агей Данилыч, сгорбленный и сухой, "рябой из лица", широкий в кости человек, бритый, с подвязанною щекой и огромным фиолетовым носом, в теплом долгополом пальто и в ватном картузе с наушниками, и управительский кучер Захар, обросший волосами по самые глаза. Все трое держали в поводу оседланных лошадей и молчали. Поодаль от них гарцевал на красивой гнедой "полукровке" безбородыйюноша с едва приметным пушком на губе, единственный сын давно уже овдовевшего Мартина Лукьяныча. Юноша без нужды склонялся то на ту, то на другую сторону, откидывался назад, натягивал и опускал повода, посматривал украдкою на свои новые высокие сапоги с голубыми кисточками и блестящими лакированными голенищами и; видимо, так и горел от снедавшего его внутреннего восторга.

– Что за сапожки-то отдали, Миколай Мартиныч? – спросил староста Ивлий.

– Семь, дядя Ивлий. Ведь хороши, а? – И юноша вытянул ногу. – Ну, уж Коронат не подгадит! Смотри, носок какой пустил... чистый квадрат! Говорит, по самой первой моде. Чего уж! "На Стечкина барина, говорит, шью".

– Сапожки ловкие, В подъеме будто бы узеньки.

– О, ничуть, нисколько, дядя Ивлий! – горячо возразил юноша. – Это только со стороны оказывает... я тебя уверяю. Смотри, смотри, я вот шевелю ногой... Смотри, как просторно.

– Чего уж просторно! – насмешливо выговорил Захар. – Не ты вчера ночью в конюшню-то прибегал, Федотку молил сапоги-то с тебя стащить? Да опосля того мылом их сколько натирали? Щеголи!..

Юноша покраснел.

– Вот уж всегда выдумаешь, Захар Борисыч! – воскликнул он.

– Чего выдумаешь! Свела тебя с ума Грунька Нечаева; ты ради ей и принимаешь муку. Вот папенька узнает, как в окны-то по ночам шастаешь да к Василисе ходишь, – не похвалит. Или тоже: управительский сынок в дружбу с конюхами входит, с Федоткой запанибрата...

Куды превосходно!

– Только папенькины деньги зря переводите, – сказал Агей Данилыч странным дискантом, совершенно не соответствующим его большому росту, подвязанной щеке и серьезному, с каким-то трагическим выражением лицу.

Юноша вспыхнул до самой шеи, хотел что-то ответить, то только презрительно усмехнулся и сильно дернул поводом. В это время на крыльце показался сам Мартин Лукьяныч, среднего роста осанистый человек, русый, с легкою проседью в окладистой бородке, в солидном "купеческом" картузе и в синей бекеше. Староста Ивлий и кучер Захар сняли шапки, – один Агей Данилыч, поклонившись, тотчас же опять накрылся, – Николай скромнехонько и неподвижно сидел на своем гнедом конике. Мартин Лукьяныч сказал: "Здрасте", натянул на ходу зеленые замшевые перчатки и, приняв от Захара повода, ловко и грузно вскочил на своего длинного бурого мерина Ваську. Васька пошатнулся, закряхтел, но тотчас же оправился и, как следует доброй лошади, натянул повода. Вслед за Мартином Лукьянычем, наскоро нахлобучив шляпу и придерживая бирку под мышкой, влез тяжело, по-мужицки, как-то животом, староста Ивлий на косматую кобылку мышастой масти, и взобрался, долго привскакивая на одной ноге, Агей Данилыч на необыкновенно высокого управительского коренника. Все тронулись за Мартином Лукьянычем, ехавшим впереди развалистою иноходью с ловкостью и уверенностью человека, с самого детства получившего привычку к верховой езде. И в посадке всех этих людей сказывались их характеры и положения. Так и видно было по Мартину Лукьянычу, что это едет человек властный, независимый, сознающий свою силу, – одним словом, гарденинский управитель. По тому, как трусил на своей утробистой кобыле сивобородый мужик, искательно наклоняясь вперед и выпрямляясь на стременах, всякий бы узнал, что это староста Ивлий; по неуклюжей и смешной, но свободно сидящей фигуре Агея Данилыча, которого коренник нес на себе степенною и скорою "ходой", не мудрено было заключить, что это едет человек характера мрачного и сосредоточенного, привыкший к уединенным мечтам и к перу, и, наконец, по тому, как гнедой коник все покушался галопировать, грыз удила, крутил шею, высоко и красиво вскидывал передние ноги и вообще доставлял неописанное наслаждение своему седоку, беспрестанно менявшему позу ради живописности, видно было, что неслась легкомысленная, самоуверенная, влюбленная в самоё себя юность. Под копытами лошадей хлюпала грязь и жирными комьями отлетала из-под ног галопирующего гнедого коника.

Осмотрели кусты, озими, плотины в полевых прудах, доехали до-опушки леса, попробовали пашню, приготовленную под овес, – оказалось, что через три дня можно сеять: овес любит ранний сев; "кидай меня в грязь – буду князь", – сложена о нем пословица, – и с пашни повернули степью.

Солнце сияло ослепительно. С полей то и дело взлетали жаворонки и с звонкими трелями подымались в голубое небо, В малейших котловинах и углублениях почвы стояли озера вешней воды, сверкая на солнце, как осколки зеркала. Над ними беспрестанно опускались дикие утки, тяжело разрезая воздух своим грузным и неуклюжим полетом. По мочажинам бродили какие-то голенастые птицы. Писк, свист и беспокойное кряканье оживляли поля. Иногда в вышине правильным треугольником тянули гуси со стороны юга или слышны были крики журавлей, похожие на отдаленные трубные звуки. Отовсюду несло славною и здоровою свежестью, пахло разрытою землей и тем запахом возникающей растительности, от которого так сладко и томительно расширяется грудь. Всем было хорошо в этом ликующем и сверкающем просторе. Даже по трагическому лицу Агея Данилыча разлилось что-то ласковое и благоденственное. У Николая радостно блистали глаза. Мартин Лукьяныч благодушно щурился, опершись рукою в колено и похлопывая нагайкой крутые бедра неутомимого Васьки. В стороне от их пути, посредине гладкой, как скатерть, степной равнины, одиноко стоял высокий курган, – что-то вроде маленьких столбиков виднелось на его вершине. Мартин Лукьяныч натянул повод – и все стали как вкопанные. От кургана доносился пронзительный свист. Это были сурки.

– Ишь, подлецы, выделывают! – сказал, добродушно улыбаясь и оглядываясь на своих спутников, Мартин Лукьяныч и вдруг пригнулся, ударил Ваську и во весь дух помчался к кургану. Все поскакали вслед за ним. Влажная степь загудела под копытами. Николай первый взлетел на курган и, красиво откинувшись на седле, кричал что есть силы:

– У, какая даль!

Остановились и стали смотреть. Один староста Ивлий слез с своей кобылы, мешкотно подтянул подпруги и с видом величайшего глубокомыслия стал ширять биркой в сурчиные норы. Кругом видно было на много верст. Вдали, око-ло красноватого сада, весело блестели крыши Гарденина и гладкая, как разлитое масло, поверхность пруда. Во все стороны развертывалась ровная степь, тянулись желтые, зеленые и черные поля, синели одинокими шапками ольховые и осиновые кусты. По направлению к Битюку сверкали кресты сельских церквей, белелись колокольни. За ними простиралась неясная сизо-голубая даль с странными проблесками и неопределенными очертаниями лесов, курганов и бесчисленных стогов: там зачиналась "Графская степь" [Так называется в Воронежской губернии огромное пространство земли, принадлежащей когда-то графу А. Г. Орлову-Чесменскому, а ныне перешедшей ко многим, большею частью титулованным, .владельцам. Почти вся "степь" в аренде у купцов. (Прим. А И. Эртеля.)]. Mapтин Лукьяныч задумчивым оком осматривал окрестности.

– Вон Лисий Верх, видишь? – указывал он сыну на лесок, едва синевший на горизонте.

– Вижу, папенька.

– Вплоть до того "верха" все было гарленинское.

– Куда же эдакая уйма девалась, Мартин Лукьяныч? – спросил староста Ивлий, опираясь подбородком на бирку.

– Куда?.. А приказные-то на что? Чего хочешь оттягают.

– Народ верно что озорной, – с готовностью согласился староста.

– Но как же, папенька, оттягают?

– Очень просто. Юрию Николаевичу пожаловала царица тридцать тысяч десятин ненаселенной земли вот в этих местах. Заметь себе: ненаселенной, в этом вся штука.

Ну, Юрий Николаевич и послали братца выбрать. Тот выбрал честь честью, обозначил грань, обозначил, где быть усадьбе, куда крестьян поселить, и поехал в Воронеж. Туда-сюда, приказные говорят: "Дай тысячу рублей". Он брату: так, мол, и так. Юрий Николаич гордый был человек, самостоятельный, одно слово – гвардеец: "Знать, говорит, не хочу. Как,. говорит" чтобы царица жаловала, а разная тварь издевается? Ни копейки!" – и собственноручно пишет письмо наместнику: так, мол, и так, вот что у тебя делается. Ну{ сколько времени прошло, приходит из Воронежа донесение – в сенат там, что ли: "Гарденину-де пожаловано тридцать тысяч ненаселенной земли, а в техде местах столько пустопорожней земли не оказывается:

сидят села вольных однодворцев и землю пашут. А есть-де по реке Гнилуше семь тысяч, да оттолева в пятнадцати верстах тысяча десятин и та земля свободна". Что такое значит? Юрий Николаевич к брату: "Поезжай, узнай". Тот в Воронеж: что такое? почему? какие однодворцы? А крапивное семя только зубы скалит: "Пожалели, мол, тысячи рублей – двадцать две тысячи десятин и уплыли промеж пальцев". Что же они, разбойники, придумали: в какой-нибудь год собрали три села и посадили на Битюке!

И откуда – никто не знает. Вон красуются, все на кровной гарденинской земле.

– Что же, папенька, царица-то неужто не велела отобрать?

– Дурак! Разве она может против закона? Нет пустопусторожней земли – и нет. Она уж ему в Полтавской губернии тысячу душ пожаловала в отместку.

– А за какие заслуги ему награда такая вышла? – спросил Николай.

– Руками подковы ломал-с, – с ядовитою усмешкой пискнул Агей Данилыч.

– Был город Измаил, Юрий Николаич город Измаил в полон брал, внушительно сказал Мартин Лукьяныч, искоса поглядев на конторщика.

– Город Измаил с отменно жестокого приступа светлейший князь Александр Васильевич Суворов-Рымникский победил, – отчеканил Агей Данилыч, – это, ежели хотите знать, и у Волтера описано.

– Ну, уж ты, Дымкин, известный фармазон, – с неудовольствием ответил Мартин Лукьяныч и стал спускаться с кургана. Николай нарочно отстал, приблизился к Агею Данилычу и вполголоса спросил:

– Что вы сказали, Агей Данилыч, что подковы ломал? Неужто награждали за это?

– Подите у папеньки спросите. Все узнаете – скоро состаритесь.

– Ну, пожалуйста, голубчик Агей Данилыч, скажите, пожалуйста. Придет лето, я с вами на перепелов буду ходить. Ей-богу, буду ходить.

Агей Данилыч смилостивился и шепотом что-то такое стал рассказывать Николаю, отчего у того полуоткрылись от изумления губы и он с совершенно новым чувством, широкими, любопытными глазами посмотрел на расстилающийся перед ним простор вплоть до едва синеющего Лисьего Верха, А Агей Данилыч самодовольно и язвительно ухмылялся и постукивал указательным перстом о березовую тавлинку, приготовляясь захватить здоровенную понюшку смешанного с золою и толченым стеклом табаку.

– Мартин Лукьяныч – вдруг вскрикнул староста Ивлий, зорко всматриваясь в степь, – ведь это, никак, галманы шляются?! Беспременно они сурков ловят.

– Так и есть. Ну-ко, догоняй их, анафемов!

Староста Ивлий пригнулся к самой шее лошади и пустил ее вскачь, размахивая локтями и биркой. Видно было, как он остановил людей, ехавших целиком по степи. Подъезжал рысцой и Мартин Лукьяныч с остальными. На самодельных дрожках сидел с мешком, в котором копошилось что-то живое, и с одностволкой за плечами молодой малый в кафтане с растерянным и перекосившимся от испуга лицом. Другой, рыжебородый, здоровый однодворец в белой льняной рубахе с красными ластовицами, вырывал с выражением какой-то угрюмой злобы вожжи из рук старосты Ивлия и ругался. Огромный косматый битюк спокойно стоял в оглоблях. Мартин Лукьяныч, как только увидал ссору, внезапно побагровел, сделал какое-то зверское.

исступленное лицо и с грубыми ругательствами помчался к рыжебородому однодворцу.

– Чего ты, болван, смотришь? – заревел он на Ивлия. – Бей его! – И, замахнувшись что есть силы, начал хлестать рыжебородого нагайкой по лицу и по чем попало.

Тот бросил вожжи, схватил Ваську под узцы и, как-то рыча от боли и отчаяния, стал тянуть его к себе.

– Бей!.. Що ж, бей!..– хрипло кричал он. – Бей, душегубец!

Староста Ивлий старался попасть биркой по рукам однодворца и дребезжащим голоском повторял:

– Брось, окаянный, поводья! Говорят тебе – брось!

Наконец Мартин Лукьяныч опустил нагайку и подъехал к молодому малому.

– Что в мешке? – спросил он, задыхаясь от гнева и усталости.

– Сурки, ваше степенство, – пролепетал тот белыми, как мел, губами.

– Сурки? А вот я тебе покажу!

И Мартин Лукьяныч, наклонившись с седла, ударом кулака сшиб щапку с малого и, уцепившись за волосы, стал его таскать. Малый покорно вертел головою по направлению Мартин Лукьянычевой руки. Рыжебородый стоял в стороне, размазывая подолом кровь по лицу, и отчаянно ругался.

– Дьявол толсторожий!.. Ишь, мамон-то набил, брюхатый черт! Твой он, що ль, зверь-то? Все норовите захватить. Подавишься, не проглотишь... Погоди ты, пузан, появись у нас на селе... я тебе; рано морду-то исковыряю...

Погоди, кровопивец!

На него никто не обращал внимания.

– Выпусти! – скомандовал Мартин Лукьяныч.

Малый с торопливостью развязал мешок и тряхнул им.

Сурки, прихрамывая, отбежали в степь.

– Анафемы бесчеловечные, – сказал управитель, посмотрев на ковыляющих сурков, – где капканы?

– В стогу спрятали, ваше степенство, в Сидоркиной окладине.

– Смотрите у меня другой раз! – пригрозил Мартин Лукьяныч и поехал прочь. Руки его дрожали, губы тряслись. Рыжебородый схватил вожжи, сел и погнал своего битюка. Долго было видно, как он обращал по направлению к кучке верховых свое окровавленное лицо и с каким-то заливающимся визгом угрожал кулаками. На его белой Спине пестрели черные полосы от нагайки. Молодой малый скреб горстью в голове и сбрасывал наземь волосы.

– Зачем же эдак бить, Агей Данилыч? – шепотом проговорил Николай, стараясь удержать трясущуюся сиг волнения нижнюю челюсть.

– А необразованного человека нельзя не бить, если вы хотите знать, равнодушно сказал Агей Данилыч и, приложив палец к левой ноздре, высморкался из правой. – Искони веков, сударь мой, неучей били. – Он приложил теперь палец к правой ноздре и высморкался в левую.

– Но все ж таки эдак нельзя, – упрямо повторил Никалай и отъехал от конторщика.

Старый Ивлий был совершенно доволен. Во-первых, потому, что он первый заметил контрабанду, а во-вторых, что вместе со всеми "барскими" разделял презрительное и высокомерное отношение к однодворцам. Такое отношение высказывалось в то время во всем: барские не упускали случая посмеяться над однодворцами и передразнить их говор: кого и чаго вместо "ково" и "чево", що вместо "што", – поглумиться над их манерой одеваться: толсто навертывать онучи, носить широчайшие, с бесчисленными складками сапоги, кафтан с приподнятыми плечами и высоким воротом, уродливые кички и паневы у баб. По праздникам барские и однодворцы не ездили друг к другу. Даже в церкви норовили становиться отдельно. Почти не было примеров, чтобы барскую девку отдавали за однодворца или однодворку за барского. Одним словом, походило на то, что живут рядом иноплеменники и питают друг к другу настоящее враждебное чувство. Вот почему суровая политика "усадьбы" в отношении к однодворцам находила полнейшее сочувствие в деревне и староста Ивлий был совершенно доволен.

– Что за народ? – отрывисто спросил Мартин Лукьяныч, указывая вдаль нагайкой.

– Это-с наши мужики землю делят, – ответил староста Ивлий.

Мартин Лукьяныч молча повернул туда.

Большая топла крестьян, видимо, волновалась и находилась в необычайной ажитации. Из сплошного шума вырывались пронзительные и тонкие фальцеты, густые басы, задорно дребезжащий бабий голос. Впрочем, баба была всего одна, и главным-то образом из-за нее и шел такой шумный говор. Когда подъехал управитель, все сразу смолкли и один за другим сняли шапки. Только баба успела произнести еще несколько необыкновенно задорных слов. Это была полная, румяная, разбитная солдатка Василиса, с черными плутовскими глазами и с беспрестанно повиливающей поясницей.

При взгляде на нее Мартин Лукьяныч, и без того сердитый, еще более насупился. Он приподнял картуз и процедил "здрасте", на что последовал гул приветствий. Тем временем староста Ивлий бочком подъехал к толпе и, опасливо взглянув на Мартина Лукьяныча, шепнул возле стоящему старику:

– Зачем Василису-то при-несло? Смотрите, в гнев не введите: серчает страсть!

Старик тотчас же нырнул в толпу, и там и сям тихо и возбужденно заговорили:

– За Гараськой блюдите... Гараську, дьявола, наперед не пускайте!.. Сердит!.. Василиску-то дерните... Ах, пропасти на нее нету!

– Ты зачем здесь? – спросил Мартин Лукьяныч Василису.

– Что ж, Мартин Лукьяныч, – бойко затараторила баба, успевшая плутовски подмигнуть Николаю, отчего тот покраснел и отъехал за толпу, – доколе же без земли-то мне оставаться? Ужели мужик-то мой обсевок в чистом поле?

Чать, гнули, гнули хребты-то на господ, а тут до чего довелось – и земельки не дают. То ли мы воры какие, то ли нашей заслуги не было? Всему миру землю даешь, а мне – на поди, ни пядени! не, чать, с детьми-то малыми пить-есть надо, Мужик на службе, не родимца ему там делается, а я – все равно что вдова вся тут!

Она таким бесстыдным движением подалась вперед и так приподняла некоторую принадлежность костюма, что блйзстоявшие старики опустили глаза, а по лицам молодых пробежало нечто вроде одобрительной улыбки.

– Староста, – крикнул Мартин Лукьяныч, – зачем она здесь?

Выступил тщедушный седенький старичок с медною медалью на груди и с заплатанным треухом в руках.

– Вот пришла, отец, – прошамкал он, улыбаясь деснами. – Мы говорили: зачем? Сказано: нет тебе земли. Ну, она приволоклась. "Подайте, говорит, мою часть". А какая ее часть? Ведь от твоей милости прямо сказано, чтоб не давать.

Вдруг черноволосый, румяный, с блестящими белыми зубами молодой мужик, до сих nog. стоявший позади, решительно надвинул картуз на голову и начал расталкивать локтями стариков, употреблявших все усилия, чтобы оттеснить его в толпу...

– Куда, леший, прешь? – заговорили со всех сторон вполголоса. – Уймись! Осадите его, старички! Дядя Арсений, чать, ты – отец, наступи ему на язык-то, больно длинен!.. Картуз-то сними оглашенный!..

– Остынь, Гараська!.. Тебе говорю, остынь! – сказал дядя Арсений, хватая Гараську за полы.

– Не тронь, батюшка, не глупее других! – огрызнулся тот и, сразу подняв голос до крика, набросился на старосту: – Как ты можешь так рассуждать? Какой ты после этого миру слуга, старый черт? Тебе какое дело, что управитель сказал?.. Барыня землю всему миру сдает, а уж это дело наше, кому какую часть на жребий положить...

Мы на миру все равны. Ах ты, продажная твоя душа!

– Может, сколько на них горбы-то гнули! – подхватила Василиса, в свою очередь наступая на старосту. – Что твои снохи в конторе полы моют, так ты и виляешь нашим-вашим?.. Я твоей Акульке еще рано глаза-то выцарапаю... Ты, старый паралик, за какие такие дела трескаешь чай в конторе?

– Ну, будя теперь война! – пробормотал староста Ивлий и укоризненно помотал головой на мужиков.

– Ребята, гоните ее в три шеи, – насильственно спокойным голосом сказал Мартин Лукьяныч.

Поднялся невообразимый шум. Василису схватили под руки и поволокли из толпы. Она отбивалась – и пронзительно визжала.

– Митревна, Митревна, – сказал ей староста Ивлий, -уверившись, что Мартин Лукьяныч не смотрит в его сторрну, – ты хоть мир-то пожалей!

Одни кричали на Гараську, другие – на его отца, беспомощно разводящего руками.

– Эка барин выискался! – горланил Гараська, размахивая руками, но избегая, однако, смотреть на Мартина Лукьяныча. – Авось крепостных-то теперь нету!

Мартин Лукьяныч подозвал Ивлия, что-то сказал ему и, махнув конторщику и Николаю, уехал с ними-. Суматоха стихла; все мало-помалу успокоились. Гараська в картузе набекрень сидел, поджавши под себя ноги, и, злобно посмеиваясь, крутил цигарку; красный платок Василисы виделся далеко по дороге в деревню...

Но тут староста Ивлий объявил, что Гараськиному отцy, Арсению Гомозкому, земли давать не приказано. Вновь поднялся страшный шум. Гараська вскочил и закричал еще яростнее, чем прежде. Дядя Арсений совсем растерялся.

Проехав версты две шагом, Мартин Лукьяныч пришел в себя и совершенно успокоился.

– Эка народец! – выговорил он.

– Избаловались, если хотите знать, – пискнул Агей Данилыч. – А! Какое слово сказал: "Крепостных теперь нету!" Лучше было, дурак, лучше было. Заботились о тебе, о дураке!

– Да что он за солдатку-то вступается? Ему-то что?

– Тут, папенька, кажется, роман, – робко сказал Николай.

– Гм... Ну, ничего, пускай их без земли останутся.

Экой грубиян! Ведь, по-прежнему, что с ним, с эдаким, делать? Один разговор – в солдаты.

– Он, папаша, очень уж работник хороший: когда на покосе, всегда первым идет. Или скирды класть... ужасно ловко верха выводит.

Мартин Лукьяныч промолчал на это и немного спустя сказал:

– Дай-ка закурить, Николя! Агей Данилыч, ты нонче приготовь-ка список, кому овес сеять, – завтра надо, господи благослови, и повещать. Фу, благодать какая стоит!

Около сада, на обширном лугу вилась кольцом плотно убитая дорожка. Это была так называемая "дистанция"

для испытания рысистых лошадей. В самом центре круга стояла беседка. На ее ступеньках сидел теперь, опираясь подбородком на костыль и задумчиво смотря вдаль, конюший Капитон Аверьяныч.

Мартин Лукьяныч слез с седла и подошел к нему. Они пожали друг другу руки. Слезли затем с лошадей и Агей Данилыч с Николаем. Тому и другому Капитон Аверьяныч протянул указательный палец левой руки.

– Как дела? Овес гожается сеять? – спросил он.

Мартин Лукьяныч сказал и тоже сел на ступеньку

беседки. Агей Данилыч и Николай стояли и держали лошадей.

– Ну, а у вас что? – спросил Мартин Лукьяныч.

– Да что, Варфоломеева прогнить придется. Какие с ним призы!

– Я давно вам говорил. Как же теперь быть?

– Слышно, что Ефим от Воейкова отошел. Груб он и часом пьет, но по крайности дела своего мастер. Придется послать за ним.

– Что ж, пошлем. Эдак, значит, в июне не поведем, Кролика в Хреновое?

– Куда поспеть! К лошади нужно примениться. Я уж давно заметил – Онисим ему ход скрутил. С начала зимы прикидывали шесть минут десять секунд, а потом гляжу – шесть минут восемнадцать секунд. Что бог даст на тот год, пятилетком.

– Ну что ж, пошлем за Ефимом, а на тот год, даст бог, и оберем призы. Я давно вам говорил, что Онисим – дрянь.

Все помолчали.

– Вот ты, фармазон, говоришь: бога нет, – сказал конюший Агею Данилычу, – а смотри, велелепие какое... Что есть красно и что есть чудно! – и он неопределенно махнул рукою в пространство.

– Это натура, ежели хотнте знать, – ответствовал Агей Данилыч, язвительно улыбаясь, – для невежества оно точно оказывает богом, но это суть натура-с, сударь мой.

– Дура! – отрезал Капитон Аверьяныч.

Все засмеялись.

Перед вечером во флигель к управителю пришел Арсений Гомозков с сыном Гараською. Мрачно нахмуренного и кусающего себе губы Гараську он оставил в сенях, а сам явился перед Мартином Лукьянычем, долго молил его и валялся у него в ногах. Наконец вышел в сени, умоляющим шепотом что-то долго-долго говорил с Гараськой и вместе с ним вошел опять в комнаты. Тем временем Мартин Лукьяныч послал за чем-то Николая к Фелицате Никаноровне, кухарку Матрёну отправил за мукою на мельницу я остался один. Гараська как вошел, так и остановился у порога. Вид у него был угрюмый и жалкий.

– Вот что хочешь, то и делай с ним, Мартин Лукьяяыч, – сказал Арсений, по своей привычке беспомощно разводя руками, – а мы тебе не супротивники.

Мартин Лукьяныч, не глядя на Гараську, сказал:

– Ну, что ж с ним толковать? Возьми вон в кухне веник. Там из лозинок есть. Пускай ложится...

Арсений торопливо вышел. Гараська, стараясь удержать нервную дрожь и всхлипывания в горле, начал раздеваться.

Вечером в контору пришли "за приказанием" староста Ивлий, старший ключник Дмитрий, овчар, мельник ц садовник. Агей Данилыч записал дневную выдачу и приход продуктов. Мартин Лукьяныч ходил по конторе, заложивши руки за спину, и задумчиво курил папироску, выпуская дым колечками. На завтра все было приказано.

– Да, я и забыл, – вдруг останавливаясь, сказал он старосте, – пусть Арсению жеребий положат. Сколько он записал под яровое?

– Три десятины-с.

– Ну, пусть. Ступай с богом.

– Там мужики к вам пришли, – доложил мельник Демидыч, оглянувшись на дверь.

– Что там? Здрасте. Что вам нужно?

Вошли мужики, в том числе и Арсений Гомозков.

– К вашей милости, Мартин Лукьяныч; пожалуй нам овсеца взаймы. Обсеяться нечем. Кое на подушное продали, кое в извозе, а год, сам знаешь, какой был. Заставь бога молить.

– Агей Данилыч, хватит-у нас овса до нового урожая?

Конторщик отвечал утвердительно.

– Сколько же вам?

– Да нам бы вот, коли милость ваша, по три четверти на двор. Дядя Арсений, тебе сколько?

– Мне – пять, Мартин Лукьяныч, – неуверенным и робким голосом сказал Арсений, – мне без пяти четвертей делать нечего. Не обессудьте.

– Ну что ж?.. Отпусти, Дмитрий. Запиши, Агей Данилыч, в книгу. Смотрите.только – к покрову отдать! Ступайте с богом.

Ночью собиралась первая гроза, и где-то вдали неясно грохотал гром. Крепким и мирным сном спала усадьба. На мельнице лениво и тоже как будто спросонья шумела вода, пущенная мимо колес. Один Николай не спал. Долго он ворочался на своей постели и"беспокойно прислушивался. Разные мысли лезли ему в голову: о том, что нехорошо до крови бить людей, о том, что у него новые сапоги, что Агей Данилыч верит вместо бога в какую-то "натуру" и что Гардении пожалован вовсе не за город Измаил... А посреди этих беспорядочных мыслей– грезился ему захватывающий степной простор, звенели в ушах журавлиные крики и трели жаворонка, мелькало смуглое лицо Груньки Нечаевой и что-тосладкое, счастливое, томительное стесняло грудь и вызывало на глаза странные, беспричинные слезы.

На другой день привезли почту. Конюший ждал письмат от сына и еще задолго до возвращения нарочного пришел к управителю. Но оказались только газеты да письмо Фелицате Никаноровне от барыни. Капитон Аверьяныч вдруг сделался мрачен, начал поскрипывать зубами и гудеть...

Мартин Лукьяныч в свою очередь беспокоился: ему было"

странно и неприятно, что барыня написала одной толькоэкономке. "Не гневаются ли? Не дошли ли до них какие-нибудь кляузы?" – думал он. Послали с письмом Агея Данилыча и нетерпеливо ждали, нет ли чего нового и важного, Фелицата Никаноровна не замедлила прибежать, – она всегда ходила какою-то кропотливою мелкою рысцой. Это была маленькая тщедушная старушка, в темненьком платьице, с живыми движениями и прозрачно-желтым в мельчайших морщинках лицом. В ее руках белелось уже распечатанное иг прочитанное конторщиком письмо от барыни. Истово перекрестившись на образа, она поздоровалась, села и внезапна всхлипнула.

– Или что нехорошее пишут, Фелицата Никаноровна? – тревожно спросил Мартин Лукьяныч.

– Что!.. Видно, и нонешнее лето не приведет создательгоспод повидать, сказала Фелицата Никаноровна. – Лизавета Константиновна захворали.

Управитель в значительной степени успокоился: это не касалось хозяйства.

– Что с ними приключилось? – спросил он, делая участливое лицо.

– Пишут их превосходительство: незапно, иезапно стряслось. Всё думали в деревню, ан доктор в Италию посылает.

Подробно-то не описывают, – ну, а видно, сколь обеспокоены. Тут и вам, батюшка, есть местечко: недосужно писать-то в особицу, очень грустят. Еще бы, господи! Барышня на выданье, только женишка бы подыскать, – да разве станет за ними дело? – а тут этакое произволение!

Она вынула платок, свернула его комочком и вытерла свои слезящиеся глазки.

– Очень уж докторам вверились, – заметил Марти"

Лукьяныч, благоговейно погружаясь в чтение письма.

Он теперь совершенно успокоился: объяснилось и то, почему барыня не написала ему отдельно.

– А как же наукам не верить? – выговорил Капитон Аверьяныч, из гордости не решавшийся спросить, нет ли чего о сыне. – Ученому человеку нельзя не верить. Вот хотя бы взять Ефрема Капитоныча...

– Ну, батюшка, ты уж лучше не говори про своего самовольника! встрепенулась Фелицата Никаноровна, и дааке румянец проступил на ее крошечном личике. – Хорош!

Куда хорош! Послушай-ка, что госпожа-то пишет.

– Что такое? – спросил Капитон Аверьяныч, напрасно "стараясь придать равнодушное выражение внезапно дрог"увшему лицу.

– Как же! Заботятся о нем, их превосходительство комнату ему приказали отдать... Да не подумайте, Мартин Лукьяныч, какую-нибудь комнату, гувернерскую! (Ричардуто, слава богу, прогнали!) Мало того, смилостивились и в харчах: позволили с кастеляншей за одним столом кушать.

И вдруг едет к нему Климон Алексеич, – самого дворецкого изволили послать! – а твой дебошир чуть не в шею его!

Я бы, говорит, наплевал. Каково вам это покажется?

Капитон Аверьяныч, в свою очередь, успокоился: ему представилось, что он услышит что-нибудь ужасное.

– Ну, уж и в шею! – проговорил он недоверчиво. – Нукось, прочитайте, Мартин Лукьяныч, что он там натворил?

Управитель прочитал.

Татьяна Ивановна действительно извещала, что Ефрем отринул предложение, имел дерзость ответить, что в милостях не нуждается, но о Климоне Алексеиче писал только, что Ефрем невежливо обошелся с ним.

– Невежливо обошелся, а вы говорите – в шею! Само собою, – гордец; не будь он студент императорской академии, конечно, следовало бы всыпать горячих. Но вот, подикось, – достиг! Своим умом добился. Года три-пройдет, отец-то мужик останется, а он – эва! – дворянин. Не таковский Ефрем Капитоныч. Коли уж драть, надо было сыздетства в это вникнуть, а уж в императорскую академию влез – поздно.

Капитон Аверьяныч высказал это, как будто осуждая сына, но в его голосе и в выражении лица сквозило тайное удовольствие, и Фелицата Никаноровна полнейшее право имела подумать: "Ты и сам-то такой же самонадеянный!"

Мартин Лукьяныч дочитал письмо и, бережно сложив его, возвратил Фелицате Никаноровне.

– Насчет конного заводу нет приказаний? – спросил конюший.

– Ничего, Капитон Аверьяныч, – ответил управитель. – Приказывают лошадей не готовить, больше ничего.

Приезда не будет. Деньги велено высылать... как его, городто? Дозвольте, Фелицата Никаноровна, на минуточку, – во Фло-рен-цию. Значит, в Итальянское государство. Придется из Воронежа трансфертом.

Николай сидел тут же и сначала прислушивался, а потом стал развертывать "Сын отечества" и просматривать фельетоны и то, что напечатано мелким шрифтом. Он был рад, что господа не приедут. Правда, он только еще год как жил с отцом, и, следовательно, узнать господ ему не была случая, но живя у тетки, верстах в шестидесяти от Гарденина, ему приходилось приезжать к отцу и гостить здесь, когда были господа, и он очень хорошо помнил то чувства приниженности и опасливого настроения, которое овладевало тогда усадьбою. Помнил, как отец водил его на поклон к господам, заставлял шагов за двадцать от барскогодома снимать шапку, целовать ручку у генеральши, почтительно вытягиваться и опять-таки снимать шапку при встрече с барчуками и с барышней. Помнил, как отец и такой уважаемый и важный человек, как Капитон Аверьяныч, стояли в вытяжку и с обнаженной головой не только когда барыня говорила с ними, но когда просто проходила мимо, и как при ее отъезде и приезде они раболепно целовали у ней ручку. Все это Николаю, воспитанному на глухом и свободном от барского вмешательства теткином хуторе, представлялось ужасно неприятным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю