355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Bruck Bond » Гарденины, их дворня, приверженцы и враги » Текст книги (страница 27)
Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 22:30

Текст книги "Гарденины, их дворня, приверженцы и враги"


Автор книги: Bruck Bond


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

найти удовлетворение можно единственно в службе великому, всеобъемлющему". Мать весь свой горький век ставила свое счастье в зависимость от личности и жестоко просчиталась.

Тем хуже для меня, разумеется. За эти семь лет семейственная драма как-то стерлась из моей памяти, или не то что стерлась, а осталась в том виде, в каком представлялась мне, когда я еще сам мало смыслил. И только теперь я понял эту драму во всем ее угрожающем значении, в ее сложности, в ее роковой непоправимости. Мало того, только теперь я понял, что за мной считают неоплатный долг, что ко мне предъявлен огромный вексель, одни проценты с которого я не в состоянии заплатить. Да, нечем мне платить, дружище, и в этом вся суть. Кто виноват? Не знаю.

Отказываюсь думать, что виновата правда, в свою очередь требующая устами миллионов, – их стонами подавленными, их вздохами, затерянными в равнодушном пространстве, чтобы я спешил к ним, ибо настало великое время освобождения. Отказываюсь верить, что виновата правда.

А пока что – вот тебе пейзажик. Рассветает. Слышу сквозь сон, кто-то возится у кровати... Немного спустя – какое-то смурыганье за печкой, чье-то уторопленное дыхание. Встаю, заглядываю – мать в затрапезной юбчонке, засучив выше локтей тонкие, как спички, руки, обливаясь потом, чистит мои сапоги... "Пожалуйста, оставьте, маменька!" С невероятным испугом опускаются руки, на ввалившихся щеках вспыхивает румянец.

– Ну, уж, Ефремушка, как вы меня настращали! Что выдумаете – оставить! Вдруг пойдете к господам, а сапожки не чищены.

– Ради бога!.. Я сам, сам.

– Господи батюшка! Когда-то привел создатель свидеться, и допущу вас до черной работы. Аль уж я окаянная какая... Что выдумаете!

– Хорошо, сделаю вам удовольствие: сам не буду, попрошу конюха Митрофана... Оставьте!

Мать страдальчески улыбается.

– Что ж, – с усилием выговаривает она, – видно, Митрошка-то милее родной матери... видно, конюх-то приятнее... Ах, Ефремушка, Ефремушка!

Да одни ли сапоги! Умолчу, что еще делается вокруг моей кровати... Не распространяюсь, как я нахожу ладанки и амулеты под подушкой, как, в чаянии, что я сплю, нашептывается вода в моем графине, как иной раз я слышу"

в темноте задыхающиеся звуки молитвы, сдержанные всхлипывания, поклоны, вздохи, биение в перси: "Спаси!., не погуби!.. Наставь его на путь истинный!.. Изжени лукавого духа!.. Ослобони от напасти змеиной!"

– А! Какая невыносимая, какая дремучая тоска, Глеб Андреич!

Из всего изложенного ты поймешь, конечно, что первоначальные мои планы насчет здешней глуши остались втуне. Я решительно избегаю сближаться с народом. "Литература" крепко-накрепко замкнута: очевидно, ей суждено узреть свет в иных местах. Тихо, смирно, благородно – вот все, что можно сказать о моем "тутошнем" поведении.

Тем не менее объективным-то оком кое-что наблюдаю.

Странное, брат, получается впечатление... Во-первых вздор, что крепостное право отменено: в Гарденине оно действует на всех парах. Не только слова остались прежние: "на барщину!", "как господа прикажут!", "как управитель повелит", но и дела, соответствующие словам, и понятия. Вот хоть бы управитель. . Он как был, так и остался с неограниченною властью. Если из его лексикона вытерто классическое "на конюшню!", то кулаком, палкой, плетью или "записочкой к волостному", то есть розгами, он, говорят, владеет вполне по-прежнему. Протестов нет, чувство личности отсутствует, как и до реформы; о гласном суде, о возмездии, о том, что все будто бы равны перед законом, ходят только неуверенные и сбивчивые слухи Одним словом, самая погибельная первобытность.

А все-таки вертится! – скажу словами Галилея. Поверишь ли, та атмосфера всякого рода освободительных идей, которой мы дышали в столицах, проникает и в эту вопиющую глушь, – и какими невероятными закоулками, зигзагами, какими мудреными путями! Жизненная сила свободы что весна: даже на камнях вызывает растительность. Я познакомился с любопытным пареньком. Мне как-то сказали, что "управителев сын" написал что-то такое в "ведомостях". Это меня заинтересовало. "Автор" в свою очередь с некоторою даже страстностью искал увидать меня: звание "студента" подействовало на него импонирующим образом. "Я до сих пор не видал, какие бывают студенты!" – сказал он мне, с восхищением дикаря рассматривая мою физиономию. Курьезнейшая голова! Образования ни малейшего: обучался у какой-то ханжи-тетки; в губернском городе в первый, кажется, раз побывал нынешнюю зиму; о существовании таких вещей, как журналы, узнал тоже недавно. И вообрази, этот-то "сын натуры" с самым горячим видом заявляет мне: "У нас такая происходит эксплуатация народа, что никакое гражданское чувство не может этого стерпеть!" Откуда сие? А от какого-то купца Рукодеева, тоже, судя по рассказам, курьезного человека. Купец пьянствует, ведет свое торговое дело, дуется в карты, безобразничает, а тем временем почитывает, снабжает книжками, изрекает вольнодумные слова, втихомолку и в пьяном виде призывает даже революцию! Подумай для чего понадобилась революция купцу Рукодееву? Что касается книжек, мой новый знакомец успел поглотить их груды, но какие! – Рокамболь и Дарвин, Майн Рид и Писарев, Поль Феваль какой-то и Бокль... чего хочешь, того просишь.

А все-таки в результате – совесть пробуждается, голова привыкает думать, утраченный человек восстанавливается.

Я его, признаться, несколько сконфузил по своему обыкновению. Нужно было сбить с него спесь: глупенькая статейка в "Сыне отечества" сильно вскружила ему голову. Он возмечтал нечто совсем неподходящее о могуществе типографской краски. Нужно добавить, что и в других отношениях он мне не совсем по вкусу. Решительно нет в нем той горячности к планам, того беззаветного увлечения, которых мы с тобой не раз бывали свидетелями, имея дело в студенческих кружках. "Говори, мол, я послушаю, а все-таки это не тово!" – вот какое делает впечатление его лицо, когда я пробовал раскрывать перед ним программу действий. Давал кое-что читать ему – из народной жизни.

В двух случаях изволил возразить так: "Этого не бывает-с, Ефрем Капитоныч, хуже бывает и даже гораздо хуже, но чтоб эдак, вот в эдаком самом смысле – нет-с!" Пока разговор держится в области теорий, – все равно каких: философских, политических, нравственных, – он жадно слушает, переспрашивает, часто и горячо соглашается, а как только дойдет до того, "что же делать?" – или понесет гиль, или молчит с упрямым лицом, с потупленными глазами.

Я, впрочем, и описал тебе этого захолустного протестанта с целью показать, какими изумительными путями достигает сюда "царица свобода". Что-нибудь особенное вряд ли из него выйдет: подозрительна эта ранняя "трезвость", эти благоразумные апелляции к тому, что "бывает" и что "не бывает". Вдобавок, вижусь я с ним довольно редко, а в последние дни и совсем не вижусь: его услали на хутор надзирать за покосом. Да если бы и не услали, сам можешь судить, есть ли у меня время: гораздо важнейшее стоит на очереди О, гораздо важнейшее!"

V

Федоткин рай. – Федоткино искушение. – Конспирация. – Сакердон Ионыч о добром старом времени. – Отчего была дурная кровь в Ефиме Цыгане? Лошадиная психология. – Апофеоз крепостного права. – Кузнец-тайновидеи,. Маринкины чары. – Карьера Наума Нефедова. – Засада. – "Без сорока шести!"

Жизнь Федотки в Хреновом была самая обольстительная. Раз в день запрягали Кролика, и Федотка отправлялся с наездником либо на дистанцию, либо в степь. Там он слезал, праздно сидел гденибудь в сторонке, пока Ефим проезжал лошадь. Иногда Ефим заставлял его скакать под дугою. Затем оставалось воротиться на квартиру, отпрячь, выводить, вычистить.

Остальное время Федотка мог безвозбранно напитываться новыми впечатлениями. По правде сказать, он плохо исполнял наказ Капитона Аверьяныча "издыхать в конюшне", тем более, что кузнец решительно никуда не отлучался.

И вот Федотка, распустив огненный шарф и заломив шапку набекрень, бродил по заводу и по слободке, знакомился с конюхами, с поддужными, уходил на дистанцию посмотреть чужих лошадей. Все для него было любопытно и все ужасно нравилось ему.

Много раз Маринка пыталась заигрывать с ним: то взглянет свойственным ей наглым и что-то обещающим взглядом, то прижмет ногу под столом, то как будто нечаянно столкнется в темных сенях или в ином тесном месте. Но Федотка оставался равнодушным; его отвращали такие откровенные подвохи, такая чрезмерная развязность.

Да и самая девка, на его деревенский взгляд, казалась ему "перестарком". Гораздо приятнее было посидеть на крылечке с конюхами, поглумиться над проходящим жокеем, над "скаковою" лошадью с ногами, тонкими, "как шпильки", поиграть на гармонике, или в почтительном отдалении послушать разговоры наездников, или поглазеть на великолепие заводских конюшен, манежей, варков. Перед наездниками Федотка положительно испытывал какое-то благоговение, особенно перед такими знаменитостями, как Сакердон Ионыч или наездник купца Мальчикова Наум Нефедов. Ионыч квартировал недалеко и частенько захаживал посмотреть на Кролика, которым очень интересовался, сказать два-три слова с Ефимом; замечал и Федотку и однажды даже сказал о нем Ефиму: "Проворный это у тебя малый, почтительный". Но, скитаясь по слободке, вступая в разговоры и знакомства с чужими людьми, Федотка твердо памятовал, что ему надлежит "держать язык на привязи" и всячески соблюдать господские интересы. Так, когда Наум Нефедов, – маленький и пузатенький человек с лукаво прищуренными глазками и с усами, как у таракана, – узнавши, что Федотка гарденинский поддужный, с дружественною улыбкой ткнул его однажды в живот и как бы мимоходом спросил:

– Что Кролик-то ваш, поди, ковыляет минут шесть с небольшим?

Федотка хотя и был осчастливлен вниманием столь славного человека, тем не менее, не обинуясь, ответил:

– Не могу знать, Наум Нефедыч. Наше дело подначальное-с.

В другой раз, – это было вечером, дня за четыре до бегов, – Наум Нефедов оказал Федотке непомерную честь:

позвал к себе на крылечко и протянул ему окурок собственной своей сигары. Федотка осторожно, кончиками пальцев взял сигару и, из почтительности отвернувшись несколько в сторону, затянулся.

– Давно, парень, поддужным-то? – с видом необыкновенного добродушия спросил Наум Нефедов.

– Да вот с год уж, Наум Нефедыч.

– А жалованье какое?

– Шесть рублей-с! – Но тут Федотка врал: жалованья ему полагалось три рубля тридцать три с третью копейки в месяц.

– Гм... маловато. У меня Микитка восемь получает да подарки, – и, помолчавши, добавил: – Я Микиту в наездники определяю. К купцу Веретенникову. Вот опять мне поддужный понадобится... У меня ведь как: два-три года прослужит парень в поддужных, я его сейчас на место ставлю, в наездники. Вот Микита теперь прямо двести целкачей будет огребать.

Федоткино сердце так и растворялось от этих соблазнительных намеков. Однако он молчал.

– Ты, кажется, малый тямкий, – продолжал Наум Нефедов, – тебе бы к нам поступить. У нас что? У нас, прямо надо сказать, – воля! Разве купеческую жисть возможно сравнять с господской? Слава тебе господи, сам, будучи барским человеком, изведал, сколь солоно! И опять, конюший ваш... Я ведь его знаю, достаточный истукан рода человеческого! Сколько разов бил-то тебя?

– Мы эфтого от них не видали, – ответствовал Федотка, беззаботно тряхнув волосами.

– Ой ли? Ну, не бил, так побьет. Эти старинные ироды куда как драться здоровы. Али насчет сна... Ведь сна у них совсем нет. Ты спишь, а он, окаянный, ночью приволокется в конюшню, разбудит тебя, нашумит. Потому у них сна нету, они – двужильные.

– Это хуть правильно, – согласился Федотка, – у нас Капитон Аверьяныч неведомо когда и спит.

– Ну вот. Но у купцов совсем на иной лад. У купцов так: сдадена тебе лошадь, чтоб была в порядке; спишь ты, с девками гуляешь – это Дело твое. Али харчи взять.

У нас в конюховской прямо полагается фунт говядины на человека. Ну-кося, у господ-то дадут тебе фунт?

– Куда! У нас полфунта солонины, и больше никаких.

Опять же едим – и конюха и простые рабочие – все вместе.

– Эва! Нет, уж у купцов конюха с мужиком не станут равнять! Али теперь посты. . Что вы по средам, по пятницам-то трескаете, – щи пустые? Но у нас не токма средыпятницы, а и петровками молоко. У нас, брат, постов не разбирают.

– Такой ли теперича век, чтоб посты разбирать, – сказал Федотка, вспоминая свои разговоры с Николаем, – достаточно хорошо известно, кто их обдумал.

Но Наум Нефедов не обнаружил склонности к вольнодумным соображениям.

– Там кто ни обдумал, а у нас сплошь молоко, – сказал он. – Али насчет страху... Живут, примерно, господа в вотчине. Сколько ты напримаешься испугу по случаю господ? Мороз ли, дождь ли, ты завсегда должен без шапки. Идешь мимо барского дома – опять шапку долой. Так ли я говорю?

– Точно так-с, Наум Нефедыч. Насчет шапок у нас ба-а-алыпая строгость!

– Ага! Но у купцов и в заводе нет без шапок стоять.

Али насчет веселья молодого человека... Что у вас в Гарденине? Монастырь! Но у нас с самой ранней весны и до поздней осени не переводится народ на хуторе. Начнется полка, одних девок сот до семи сгонят. Тут, брат, умирать не захочешь от нашей хуторской жизни... Вот ты и подумай об эфтом.

Наум Нефедов пристально взглянул на Федотку и, заметив, что тот достаточно раскис от его искусительных речей, многозначительно крякнул и спросил вполголоса:

– А что, парень, дюже строг Кролик? На вожжах не зарывается? Не пужлив?.. Как, примерно, сбой... не сигает, прямо становится в рысь, аль с привскоком?

Но Федотка тотчас же спохватился.

– Не могу знать, Наум Нефедыч, наше дело подначальное-с, – ответил он с обычным своим скромным и почтительным видом. – Скажут запрягать запрягаем, а насчет чего другого прочего мы неизвестны-с.

Наум Нефедов незаметно поморщился.

– Гм... известно, что подначальное твое дело, – сказал Он, – я ведь это, парень, так себе... больше от скуки спрашиваю. Мне все равно. Ты там в случае чего не болтай Ефиму Иванову... Мало ли о чем говорится! – Он потянулся, зевнул с видом равнодушия и встал, чтобы идти в горницу. И уж вполоборота спросил Федотку, плутовски подмигивая глазом: – А у вас на хватере... тово... приманка есть ловкая!

– Маринка! – догадался Федотка, в свою очередь осклабляясь.

– Маринка, что ли. Ты как насчет ей... не прохаживался? Аль, может, Ефим Иваныч старину вспомнил? Он ведь, не в укор ему будь сказано, ход°к был по эфтим делам.

– Похоже как быдто... Похоже, что прилипает.

– Ой ли ? Хе, хе, хе, знай наших... Ну, да ведь и девка же язва.

Федотка, поклонившись Науму Нефедычу, тоже отправился домой. А Наум Нефедов как вошел в горницу, так и сделался сумрачен. И велел позвать своего поддужного, запер за ним дверь на крючок и шепотом сказал:

– Ну что, малый, как Маринка?

– Что ж, Наум Нефедыч, Маринка за четвертной билет удавиться готова.

– Гм... Ох, не по нутру мне эти каверзы! Вот что, Микитушка, переговори с ней, с собачьей дочерью: покамест ничего не нужно, только чтобы дала слушок, как Ефим на проверку поедет. До тех пор опаслив, цыганская морда, никаких нет силов! Вчерась вижу – поворотил на дистанцию... стой, думаю, будет прикидывать. Побежал я, вынул часы, вон уже шагом пустил!.. Экий разбойник!..

Но эдак на глаз – огромнейшая рысь!.. И чего он не проверяет, чего на часы не прикидывает., аль уж вполне надеется? Ах, грехи, грехи!

– А Маринка здорово его обвела! Сулил платье ей шелковое...

– Шелковое? Ах, пес тебя задави... значит, много надежды в человеке!

– Но к лошади, говорит Маринка, подступу нет. То ись на тот случай, ежели срествия какого... Поддужный, говорит, еще отлучается, а кузнец у них есть, так этот кузнец словно гвоздем прибит, – так и околевает в конюшне.

– Отлучается он, закарябай его кошки! Пытал, пытал, хоть бы словечко проронил какое. Твердый народ подобран. Да что к лошади подступаться... я греха на душу не возьму. Приедет хозяин, пускай как хочет, а я греха не возьму. Только чтобы проверки не прозевать, только увериться, сколь он страшен, а уж там хозяйское дело. Скажи ей, паскуде: подаст слушок – прямо зелененькую в зубы, а уж в рассуждении, что будет дальше – что господь. Да смотри, Ефима-то опасайся! Дознается – сохрани бог.

Федотке приходилось идти мимо домика, в котором квартировал Сакердон Ионыч. Старик был один и тоже сидел на крылечке, от времени до времени понюхивая табачок и задумчиво смотря в сторону степи и завода. Федотка поздоровался с ним.

– Где был? – спросил Сакердон Ионыч.

Федотка сказал. Ионыч возгорелся любопытством:

– Это зачем?.. Подь-ка, друг, сюда.

Федотка почтительно остановился у ступенек.

– Иди-ка, иди, – прошамкал старик, – присаживайся.

Вот на лавку, на лавку-то... Рассказывай, что тебе пел Котат Котофеич?

Федотка сел и с полною откровенностью передал Ионычу весь свой разговор с Наумом Нефедычем. Старик выслушал внимательно, пожевал губами, запустил здоровенную понюшку в правую ноздрю, – левая уже не действовала, – и сказал:

– Ишь ведь пролаз! Не мытьем, так катаньем норовит...

А ты молодец, хвалю. Понимаешь, к чему он клонил, иродова его душа?.. Ох, грехи, грехи! Будь попасливей, друг.

Зря не якшайся с кем попало... сказано – береги честь смолоду. Ведь ишь обдумал, окаянник... прельщать! Ну погоди, ужо я с тобой поговорю, с искариотом.. Купцы, купцы! Сам-ат продался и думает, что все деньгами достается.

Ой, врешь, Наумка! Ой, не всё! То ли – честь, то ли – барыши, смекни-кось, взвесь, ан, глядишь, и навряд барыши перетянут. Вот он, завод-то! – Ионыч указал на постройки, облитые розовым огнем заката. Соблюдал ли его сиятельство батюшка граф барыши? Нет, не соблюдал.

Господи боже! Сколько было душ крестьян, сколько земли, лесов, денег! Сколько было расточено на сиятельного милости монаршей... Но у него одна была утеха: взденет соболью шубку на один рукав, заломит бобровую шапочку, да в санки, да своими вельможескими ручками за вожжи, на Барсе, например, али на ином рысаке собственного завода. А то – купцы! Да скажи ты мне на милость, что такое купец? Мы их в старину алтынниками называли, алтынники они и есть, ежели не говорить худого слова.

Какое у него понятие? К чему охота? Вот к лошадям пристрастились которые... завели заводы, сманивают у господ наездников, берут призы... Хорошо, положим так. А ежели завтра арфянка объявится аль протодьякон с эдаким голосищем, ужель, думаешь, не перекинется купец с рысаков на арфянку и протодьякона? Ой, перекинется!

– Он, говорит – по фунту говядины на человека, – вставил Федотка.

– Вот, вот! Из этого и выходит изъян по рысистому делу! – с живейшим раздражением воскликнул Ионыч. – Фунтами-то этими, алтынами-то собьют господского человека да рысака-то и исковеркают! Прежде, бывалоче, какой у них скус был: чтобы лошадь была огромадная, косматишшая, сырая. От эфтого большая пошла замешка в заводах... Вот ваш покойник-барин прельстился, как омужичил завод! Теперь же новую моду затеяли; налегают на резвость. И опять во вред рысистой породе. Рысистая порода, она, друг, двойственная; как за нее приняться.

Есть в ней сырая кровь, голландская, с низменных Местов; есть азиатская кровь, сухая, горячая, от Сметанки! Вот ты и рассуждай. Батюшка граф Алексей Григорьич умел рассудить!.. И другие господа по его стопам. Взять бы хоть нашего князеньку, – царство ему небесное!., аль Шишкина, Воейковых господ, Туликова, Николая Яклича. Как же так? А очень просто, друг любезный: за лошадью гнались, а не за призами, не за ценами, алтыном-то пренебрегали.

Ну, а теперь... на резвость поперли. И помяни мое слово – собьют лошади на нет!

– Вот вы говорите, Сакердон Ионыч, – грахв... Какой это грахв? Ведь Хреновое-то казенное?

– Граф Орлов-Чесменский, дурашка. Эка, чего не знаешь! Сметанку вывел из Аравии, рысистую породу обосновал... Помер, дщерь осталась, графиня Анна Алексеевна.

Ну, при графине крепостные люди руководствовали; самато хладнокровна была к рысистому делу, все больше насчет монастырей, все душу спасти охотилась. Крепостные же люди опять-таки твердо наблюдали заводское дело. Ну, померла графиня – все в казну отошло: и Хреновое, и Чесменка, и завод, и сколько десятков тыщ земли... Ох, и перемены! Все-то на глазах у меня, все-то в памяти. Самого батюшку графа как сквозь сон помню, не больше эдак было мне десяти годочков – наезжал он в Чесменку, у нашего князя в гостях был. А графинюшку словно вчерась видел. У, красота! У, лик милостивый!.. А было это еще задолго до первой холеры! Охо, хо, хо.

– А что, осмелюсь вас спросить, Сакердон Ионыч...

одолеем мы Грозного али нет? – полюбопытствовал Федотка, ободренный словоохотливостью старика.

Ионыч подумал, понюхал и сказал:

– Видел я вашего Кролика. Намеднись Ефим позвал меня в собой в степь... Смотрел. Ну, что ж, по статям не люба мне лошадь, – никак не похвалю Капитона Аверьяныча за его слабость, – но бежит... чести надо приписать.

Далеко Наумке с Грозным, даром что он императорские брал.

– Значит, дело наше – лафа!

Но Ионыч принял таинственный вид и сказал вполголоса:

– За Ефимом надсматривайте.

– Разве какая опаска? – с испугом спросил Федотка.

Ионыч одно мгновение казался в нерешительности, потом нагнулся к Федотке и прошептал:

– Опаска одна – кровь в нем дурная. Вся его порода с дурной кровью. Я вчерась смотрю – увивается он вокруг девки. Смотрю – и глазища эдак у него, и как будто почернел из лица... Неладно. В оба надо приглядывать. Наездников таких – на редкость, но боже упаси – с зарубки соскочит!..

И, помолчав, добавил обыкновенным голосом:

– А ты и впрямь не говори ему об Науме. Человек он необузданный, затеет скандал, драку. Куда не хорошо!

Держись, друг, твердо, соблюдай себя, не прельщайся, но смутьяном никак не будь.

– Я и то, Сакердон Ионыч... Я страсть не люблю переносить речей. – И добавил, снедаемый любопытством: – С чего же у него кровь такая, Сакердон Ионыч? Испорчен?

Старик долго молчал. Темнело. Над степью громоздились синие тучи. Едва заметно мерцали далекие костры.

– Охо, хо, как время-то летит! – с глубоким вздохом произнес он, смотря куда-то вдаль своими выцветшими, тусклыми глазами. И, точно не замечая Федотки, вдумываясь, часто прерывая себя, повел рассказ. – Батюшки, посмотришь, давно ли то было!.. И нет никого... и померли...

и прошли! Ну, словно тень, аль иной раз промаячит перекати-поле вдоль степи... али во сне померещится. Были...

знаю, что были!.. И сгинули, и нет никого. Куда девались, господи?.. Куда скрылись?.. Ведь знаешь, что непостижимая премудрость, а жалко, жалко... Вот, помню, господа Рыканьевы были – в соседях нашему князю. Давно., лет семьдесят, чай, минуло. И жили их два брата: старшой – Андрей Елкидыч, меньшой – Иракл Елкидыч. Иракл Елкидыч во флоте служил... Года этак за три, как умереть амператору Павлу, взял абшид, поселился в деревне. Был сад у них, в саду хижина особая, так вроде беседки, но с печками и со всем, чтобы можно было зимовать. Вот он и жил в этой хижинке. И был он барин тихий, понурый, мало его кто и видал из людей. Все, бывало, норовит уйти и спрятаться... Раз, на первой неделе великого поста, еду я мимо ихнего сада, смотрю – промеж деревьев человек в тулупчике, так сгорбился. Расчищен снежок в березках, он и гуляет себе. "Кто это?" спрашиваю. "Барин, Иракл Елкидыч". Только я его и видал. Сказывали тогда, привелось ему на своей флотской службе при одном государевом деле находиться: матроса, что ль, до смерти засекли, не умею тебе рассказать, и вот с того государева дела Иракл Елкидыч впал как бы в повреждение ума. Старшой же, Андрей Елкидыч... Эх! Про старшова к ночи и рассказывать нехорошо! Прямо как есть воплощенный изверг рода человеческого... И воплотился и спущен был с цепи на пагубу крепостных людей. Были такие-то, нечего греха таить, были!.. Графов Девиеровых помню, – господа, но прямо ночным разбоем промышляли. Али около Тамбова один... забыл уж прозвище. Али княгиня Кейкуатова... вот недалеко отсюдова: молится, молится, бывало, положит поклон владычице, да вспомнит, призовет какую девку, снимет башмак, да башмаком-то по лицу... бьет, бьет... Еще норовит, чтоб гвоздями пришлось. А потом опять поклон владычице, опять молится... Были, друг, звери! Но что касательно Рыканьева, Андрея Елкидыча, он, кажись, всем зверям был зверь. Не та беда, что был он жестокости непомерной, строг, немилостив... Князинька наш, не в осуждение будь ему сказано, тоже не из мягких был помещиков.

Бывалоче, дня того не проходило, чтоб на конюшне не драли. Розги, бывало, так и распаривались в чану. И из своих ручек бивал, царство ему небесное... Где она у меня, шишка-то? Вот, вот гляди на скуле-то! Памятку мне оставил сиятельный... Но во всяком же разе видно было, за что карал. Пожалует, эдак, на конный двор, повелит выводку делать и, как выведут лошадь, вынет батистовый платочек и оботрет; чист платочек – – промолчит, запылится – драть. Так у нас и полагалось пятнадцать розог, чтоб прачки за княжеский платочек не обижались. И был порядок, был страх!.. И меня-то за что повредил его сиятельство. Вот едем в село Анну, к графу Растопчину, шестериком. Зима. Как сейчас помню, на Касьяна-мученика... Мороз непомернейший. А я в фалетурах. Ну, чего там! Мальчонка молодой, жидкий... застыл я и свались с лошади.

Уносные подхватили, да в сугроб... возок-ат княжеский и накренился набок. Ну, прямо их сиятельство выскочили и прямо тростью меня по скуле. Так что ж ты думаешь, я как встрепанный на седло-то вскочил! Приехали в Анну, кучер хвать, ан пальцы отморозил... У меня же все горит.

Вот что значит вовремя побей человека!.. О чем, бишь, я!..

Да, так вот!.. Рыканьев же был совсем неподобный. За дело не истязал, бывалоче, попадется его крепостной в воровстве, в драке... Да что в драке! Прямо в смертоубийстве попадались которые, – и доложат ему: только усмехнется. Такая усмешечка у него была тонюсенькая, с оскальцем, тихонькая... Но вот очень уж он любил разрывать душу человеческую. Наипаче по женскому полу... И опять скажу – по женскому полу много было тогда охочих господ, но... как бы тебе сказать?., попросту этим занимались, смирно, благородно, а иной раз с большою наградою.

Скажут, бывалоче, шепотком: ноне, мол, в ночи, князю из Самошкина двора девку Палашку приводили... А там, глядишь, Самошке – дары: лошадь, клеть... Палашку за хорошего мужика замуж выдают, и опять дары. Вот оно соблазну-то большого и не было. А то некоторые разгул любили: сгонят девок, баб в хоромы... песни, шум, музыка, водкой поят... Ну и, само собой, все случалось под пьяную руку: удаль, друг, препон не ведает! Андрей же Елкидыч ни с чем несравнимо поступал. Стоило ему только узнать:

вот муж жену из ряда вон любит, али мать-отец не нарадуются на дочку... шабаш! Волокут в барский дом жену и волокут девку. И еще что я тебе скажу: главное свое внимание обращал, чтобы девка была подросточек... страсть, злодей, любил робких... чтоб пужались, чтоб тряслись со страху!.. Ну, и что ж ты думаешь, в свою угоду он, изверг, творил такие дела? Ничуть!.. Допрежь того были у него во дворе женщины набраты, так, голубушки, за железными решетками и имели свой приют, – и были дети от женщин. Подрастали дети – селили их в особый поселок...

и теперь деревня Побочная прозывается. Но случилась на ту пору война; поехал Андрей Елкидыч на войну – решетки поломал, женщин разогнал по домам. С войны же и вселился в него дьявол. Набрал он неведомо где особых неистовых людей, был грузин, был из казанских татар человек, был неимущий дворянчик Петушок... Но наипаче был цыган, по прозванью Чурила, в кучерах с ним езжал.

Вот, глядючи на их-то богомерзкие дела, Андрей Елкидыч и распалялся. Сидит, пес, и смеется... и была такая у него гданская водочка – все пьет глоточками, все пьет!

Ах, что же и творилось тогда в Рыканьеве!.. Али вот еще диво какое: найдет стих на Андрея Елкидыча, укажет пригнать в хоромы самого что ни на есть простого хохла, – ну, чабана от овец, повелит чабану песни играть. Ну, какие у хохла песни? Заведет, заведет... "Та степы мои, та широки... ге!.. ге!.. та степы мои, та широки..." А Андрей Елкидыч разливается-плачет... Неподобный человек!.. Да.

о чем, бишь?. Цыган Чурила, говорю, был. Силищи непомерной... Вот как я тебе скажу: загогочет жеребец, и это ничто, как загогочет Чурила. Подковы ломал! Карету четверней за колеса останавливал! А что, проклятый, творил на потеху Андрея Елкидыча, того и выговорить невозможно... Одно скажу: попирал человеческое естество до таких даже делов – в пору самому дьяволу. Да про него так и говорили в народе, что это нечистый... Ну, рано ли, поздно, прослышал Андрей Елкидыч – живет на селе девка Степанида, имеет приблудную дочь по пятнадцатому году, величается, что ее приблудная дочь барское отродье. А это и на самом деле была истина. Надо же тебе сказать, Андрей Елкидыч, окромя как на охоту с гончими, не выходил из хором. Человеческого лица не любил. Когда и выйдет, бывало, все в землю смотрит или эдак вкось, из-под бровей поглядит... Бровищи были косматые, сам желтый, испитой, левая щека дергается... Ужасно посмотреть!.. Бывалоче среди дня, а барский дом точно слепец при дороге: все ставни наглухо. И в каждой ставне прорез... и как ненароком глянешь в прорез: словно тебя обожжет... барин глазом своим высматривает оттуда. Само собой, со страху мерещилось: может, он и к окну-то не подходил.

Помню, беда ехать мимо Рыканьевых, оторопь берет. А по ночам – песни, крик, Чурила гогочет, кудахтанье, визг...

сатанинские дела! Раз едем с князинькой... Ночь...

"Стой!" – говорит... – придержали эдак лошадей около сада. Тишина словно на погосте... только пташка свиристит да лягушки квакают. А в доме огни, видно в прорезы-то.

И вдруг загоготал, загоготал цыган. И крик... ну, точно птица какая кричит, – нечеловеческий голос. У меня так и побежало по спине: сижу в седле, бьет меня лихоманка.

А в доме тем местом как рассыпится смешок, тонюсенький, мелконький, так и захлебывается, так и подвизгивает...

Как заревет наш князинька: "Пошел! Пошел во весь дух!"

Я-то сам не слыхал, – где уж слышать: накаливаю уносных изо всей мочи, – а кучер Пимен рассказывал после:

мечется его сиятельство, всплеснет, всплеснет руками, а сам кричит: "Позор дворянству! Позор, позор!.." А вот я опять, никак, отбился в сторону. Да... Так вот Андрей Елкидыч никуда не показывался. Но имел таких особенных у себя людей, на манер соглядатаев. И вдруг докладывают ему о Степаниде. Точно, говорит, это моя у ней дочь. И говорит цыгану: хочешь моим зятем быть – поступай ко мне в крепость. А тот разгорелся: хочу, говорит, пиши меня в крепостные. Надо же тебе сказать, он еще раньше Степанидину дочь заприметил: девчонка беленькая была, нежненькая. Ну, взял ее в дом, отдали за цыгана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю