355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Bruck Bond » Гарденины, их дворня, приверженцы и враги » Текст книги (страница 31)
Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 22:30

Текст книги "Гарденины, их дворня, приверженцы и враги"


Автор книги: Bruck Bond


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)

Беседка сплошь была занята господами и купцами-коннозаводчиками. Бок о бок с самим "генералом" краснелась лоснящаяся подушка Псоя Антипыча; выпяченная грудь его сияла, как иконостас, многочисленными медалями. Генералу не особенно приятно было такое соседство: от патриота несказанно разило потом, но приходилось поневоле подчиняться: Псой Антипыч не отставал от него ни на пядь. Вокруг беседки и дальше, почти наполовину обнимая ипподром, толпился народ. В середине круга стояла небольшая кучка наездников, поддужных, жокеев, конюших, – всех, кто для беседки не вышел рангом, а между тем так или иначе был свой человек. Тут же, рядом с Сакердоном Ионычем, превышая всех головою, стоял гарденинский конюший.

Состязание было в полном разгаре, но Капитон Аверьяныч рассеянно следил за ним. Бежали в три заезда трехлетки, затем четырехлетки с поддужными и без поддужных. Публика шумела и волновалась. В беседке махали платками, фуражками, раздавался гул поздравлений. Разгоряченные, растерянные, торжествующие лица мелькали перед Капитоном Аверьянычем, а он ничего не видел.

Сакердон Ионыч был в раздражительном настроении: призы все попадали купцам. Нифонтовы, Пожидаевы, Веретенниковы, Синицыны оставляли за флагом Молоцких, Ознобишиных, Храповицких... "Ах, пусто б вам было! – бормотал старик, сердито сверкая глазками и топчась на месте. – Ах, пусто б вам... ах, раздуй вас горой!.. Ах, батюшки вы мои, старииные рысачки! – и вдруг с угрожающим видом повернулся к Капитону Аверьянычу: – Смотри! Не осрами и ты своих господ!" Капитон Аверьяныч криво усмехнулся и еще крепче стиснул пересмякшие губы.

– На все возрасты! – раздалось из беседки.

Трое подъехали к столбу: Наум Нефедов на Грозном, Ефим на Кролике и наездник-любитель на приземистой кобыле темно-серой масти. Как и подобает человеку, видавшему виды, Наум Нефедов сидел весело, самоуверенно, молодецки растопырив нафабренные усы, хватом откинувшись назад, точно играя синими шелковыми вожжами.

Ефим сгорбился, понурился, нехорошо глядел исподлобья, руки его заметно дрожали. Любитель был бледен, как бумага. Грозный всем поведением своим подражал Науму Нефедову: он так же самоуверенно и весело посматривал по сторонам, играл удилами и, точно наперед зная все порядки, так и застыл у столба, чутко насторожив уши, рисуясь своей лебединой шеей. Кролик же ничего не понимал. Недоумевая, косился он огненным глазом на непривычное скопище народа; на человека с красным околышем, который суетился у столба и, прищуривая глаз, покрикивал: "Еще на полголовы!.. Еще подайся!.. Назад!.. Вперед!" Кроме того, Кролик чувствовал, как совершенно зря шевелились удила в его губах, и опять не понимал, что это значит. Он весь как-то собирался, поджимал хвост, неуверенно переступал с ноги на ногу... А тут еще глупая серая кобыла выставилась на целую голову вперед, и растерявшийся любитель поворотил ее перед самой мордой Кролика... Кролик даже содрогнулся от изумления и широко раздул ноздри... "Динь-динь-динь!" – загремело над самым его ухом. Грозный точно стрела вылетел на добрую сажень. Даже кобыла показала Кролику сначала хомут свой, унизанный блестящими пуговками, а потом и седелку с голубою подпругой... И только в это мгновение Кролик почувствовал, что Ефим на особый лад шевельнул вожжами. Он стремительно влег в хомут, ринулся вперед...

Вдруг удила больно рванули его. Сбитый с толку, он не в очередь взмахнул ногами, наддал, перевалился, запутался, злобно взглянул на кобылу, судорожно махавшую хвостом перед самой его дугой, и приложив уши, сделал отчаянный прыжок. Кобыла осталась назади. Тогда Кролик справился, вытянулся -и, не чувствуя мешавших ему почему-то вожжей, спорым, низким ходом поравнялся с Грозным.

– Живота аль смерти, толсторылый черт? – прошипел Ефим.

– Не плюй в колодец, Ефим Иваныч... Авось, годимся, – умильно ответил Наум Нефедов, не поворачивая головы.

– То-то!

Капитон Аверьяныч, не отрываясь, не мигая, напряженно расширенным взглядом смотрел на Кролика. Вот Кролик запоздал у столба, отчего-то замялся, сделал неудачный сбой... Капитон Аверьяныч простонал.

– Эх!.. – отозвался Сакердон Ионыч... И оба разом воспрянули.

– Ого! – с величайшим возбуждением восклицал княжой наездник. – У заднего колеса!.. У переднего колеса!..

В хвосте!.. На полголовы вынес!.. Ой, наддай!.. Ой, голубчик, наддай!.. Держись, Наумка!.. Знай, купеческий выкормыш, какова настоящая барская лошадь!

Капитон Аверьяныч гордо выпрямился. Так продолжалось с полминуты. Вдруг Наум словно толкнул Грозного...

Кролик сразу очутился в хвосте.

– Ничего, ничего... – бормотал Сакердон Ионыч, впиваясь своими старческими глазами, – ничего... Сколь у него пороху хватит... сколь пороху...

Однако чем дальше, тем шло хуже. На втором повороте Кролик был у заднего колеса, когда бежали мимо беседки – отстал на сажень и скоро поравнялся с кобылой, которая несомненно готовилась остаться за флагом.

– Вперед можно было предсказать, – произнес генерал, когда Грозный второй раз приближался к беседке.

– Исполать, Нефедов, – прохрипел Псой Антипыч, махая картузом, – и в сторону генерала: – Радуюсь, вашество... взыскан... первый завод имею в Расее, окромя казенных!.. С казенными не равняюсь, ваше-ство, потому как ты есть колдун по эфтой части!

Генерал осклабился и крикнул: "Браво, браво!", ударяя в ладоши. С беседки послышался гул.

– Ой, лихо! – шептал Ионыч, нервнически перебирая губами. – Ой, не чисто, Аверьянов!.. Ведь задерживает Июда... убей меня бог, задерживает... – и, не в силах больше топтаться на месте, подбежал к самой дорожке. Капитон Аверьяныч посинел, как чугун, углы его губ отвалились, он как-то неестественно вытянулся, вздрогнул и вдруг покачнулся набок. Кто-то бросился поддержать его.

– Мм... – промычал Капитон Аверьяныч и сразу оправился.

– Не тронь! – сказал он строго.

В это время Ефим поравнялся с Ионычем, – в это же время Наума приветствовали из беседки. Ефим взглянул вперед – что-то неописуемое мелькнуло в его глазах.

– Я думал, ты наездник, – гневно крикнул Сакердон Ионыч, перегинаясь всем корпусом в сторону Ефима, – а ты... – и он прибавил скверное, презрительное, позорное слово.

Вслед за этим все ахнули. Кролик сердито рванулся из хомута, сделал великолепный, полный сбой, вытянулся, распластался по земле... Наум Нефедов почувствовал за собой шумное дыхание.

"Что за диковина!" – подумал он, холодея, и, не оглядываясь, ударил Грозного вожжою.

– Вре-ешь! – раздался за ним сиплый голос. – Рано в ладошки забили!

Все смотрели, затаив дыхание. Без понуканья, без ударов, с свободно опущенными вожжами, с гордым и спокойным сознанием своей силы Кролик мчался к столбу.

Очевидно было, что не только брошенная в полуверсте темно-серая кобыла, но и знаменитый Грозный останутся за флагом. Однако Наум Нефедов нашелся: только что Кролик миновал флаг, Грозный прыгнул раз, два... десять... двадцать раз. Псой Антипыч сделался из красного коричневым, даже крякнул от удовольствия.

– Ваше-ство! Ваше-ство! – хрипел он. – Грозный-ат не проиграл... с круга сведен... за проскачку!.. Вели записать, что с круга сведен!

Но его никто не слушал. Толпа оглушительно ревела.

Генерал, окруженный господами, подошел к Ефиму, похвалил его, подарил двадцать пять рублей, с восхищением осмотрел лошадь... Кто-то из помещиков указал на конюшего:

– Вот таких бы нам людей, ваше-ство! Завод единственно ему обязан.

– А! Благодарю, благодарю, старик, – благосклонно произнес генерал, ну, что, рад? Порода какая?

Капитон Аверьяныч страдальчески улыбнулся, разжал губы, выговорил: "Ра... ваш... Ви... сын... Витязь..." – язык его заплетался. Генерал вопросительно оглянулся.

– Ошалел от счастья, ваше-ство, – снисходительно посмеиваясь, пояснил помещик.

– Да, да... Ну, спасибо, спасибо. Неслыханная резвость, неслыханная.

Спустя час Кролик свободно, "спрохвала", без соперников, прошел двухверстную "перебежку", и Капитону Аверьянычу вручили оба приза. Капитон Аверьяныч уже оправился к тому времени и, весь сияя от затаенного торжества, весь переполненный обычным своим достоинством, стоял без шапки в кругу господ и спокойно излагал генералу происхождение Кролика. Генерал полез было за бумажником, – ему хотелось поощрить столь образованного конюшего, но посмотрел, посмотрел на обнаженный череп Капитона Аверьяныча, на гордое и важное выражение его лица и вдруг отстегнул свои великолепные часы и протянул ему:

– Спасибо, вот тебе на память.

Капитон Аверьяныч, нимало не утрачивая своего достоинства, наклонился, сделал вид, что хочет поцеловать руку его превосходительства. Генерал быстро спрятал руку.

Вечером гарденинские праздновали. Ефима и Капитона Аверьяныча приходили поздравлять.

На столе стояла закуска, кипел огромный самовар, возвышалась четвертная бутыль с наливкой. Генеральские часы производили ошеломляющее действие. Их с жадностью разглядывали, взвешивали на руке, угадывали, сколько за них заплачено, говорили Капитону Аверьянычу льстивые слова.

– Я что!.. Я – пятое колесо в эфтом деле! – уклонялся Капитон Аверьяныч. – Вот кому слава – Ефиму Иванычу!

Сакердон Ионыч так и дребезжал от радости; он суетливо шмыгал своими валенками, выпил две рюмочки наливки, раскраснелся, посасывал беззубыми деснами тоненький ломтик колбасы и беспрестанно покрикивал:

– На императорский веди, Аверьянов!.. В Москву!..

В Питер!.. Пущай потягаются с настоящим рысаком!.. Пущай потягаются, алтынники!.. А! Вот как по-нашему!..

Вот что означает истинная охота!

Ефим, в свою очередь, был награжден с избытком:

кроме того, что накидали в его шапку генерал и господа, Капитон Аверьяныч подарил ему сто рублей. Тем не менее выражение торжества мешалось на его лице с выражением какого-то подмывающего беспокойства. Злобно оскаливая зубы, он повествовал, как с умыслом дал Наумке уйти вперед, чтоб затем осрамить его "не на живот, а на смерть".

– Ха, стерва! Ефима собрался обогнать!.. Ефима удумал за флагом кинуть!.. Нет, видно, погодишь, толстомордый... видно, не на того наскочил! – куражился Цыган и хлопал рюмку за рюмкой.

Капитон Аверьяныч на все смотрел снисходительно.

"Дай срок, – думал он, – воротимся домой – подтяну!

Ты у меня помягчаешь!"

За перегородкой пили чай и водку "молодые люди":

все гарденинские, фельдфебель Корпылев, два-три конюха, пришедшие с поздравлением. Федотка в каком-то торжественном упоении в десятый раз рассказывал о событиях.

И он, и Ефим, и даже Захар – все получили награду, все плавали в блаженстве. О том, что делалось в конюшне, никто и не думал, потому что Кролик был вывожен, вычищек и всем лошадям задали корму. Теперь уж прошла необходимость "издыхать у денника". Капитон Аверьяныч иногда заглядывал за перегородку, милостиво осклаблялся, шутил, – даже непристойности, часто срывавшиеся у кузнеца, теперь не вводили его в гнев. Он только осведомился у Корпылева:

– А где эта... как ее – Дарья? Марья? Лукерья? – дочка-то твоя где?

Пьяный фельдфебель лукаво рассмеялся.

– Уехамши! – коснеющим языком пролепетал он. – К тетке отпросимши... в Чесменку!.. А я и рад!.. Военного народа в Чесменке-то – ау!.. Не прогневайся!.. Шалишь!..

А я и рад... хе, хе, хе!

Было около полуночи. Кузнец обругался, вместо того чтоб проститься, и пошел спать. Гости тоже начали расходиться. Вдруг кузнец просунулся в окно и торопливо позвал Федотку. Спустя пять минут Федотка ни жив ни мертв прибежал из конюшни.

– Неблагополучно, Капитон Аверьяныч! – крикнул он не своим голосом.

– Что? Что?

– С Кроликом неблагополучно-с!

Все, кто был в избе, бросились в конюшню. Зажгли фонари. Капитон Аверьяныч пошел в денник... Кролик лежал, вытянувши шею, тяжко водил потными боками...

Хриплое дыхание вырывалось из его широко раздувавшихся ноздрей.

– Батюшка... что с тобой? – дрожащим голосом проговорил Капитон Аверьяныч.

Кролик взглянул тусклым, слезящимся глазом на фонарь, рванулся, встал на передние ноги. Но колени подгибались; он шатался; мускулы его так и вздрагивали от непосильного напряжения. Подсунули вожжи под его брюхо, кое-как приподняли, вывели народом на двор... Там он так и упал на траву. Сакердон Ионыч сидел возле и пьяненьким, плачущим голоском шамкал:

– Кровь пусти, Аверьянов... Пусти кровь!

Капитон Аверьяныч не слушал.

– Запрягать! – загремел он и сам бросился к дрожкам.

В несколько минут лошадь была готова. Захар трясущимися руками ухватился за вожжи, Капитон Аверьяныч как был, без шапки и сюртука, повалился сзади, и во весь дух помчались к генералу. Случай был чрезвычайный.

Генерал искренне огорчился и сказал, что сейчас же пришлет ветеринара.

Ветеринар застал странную, фантастическую картину.

Фонари неумеренным светом прорезали мрак ночи. Отовсюду выступали ошеломленные лица. Тени черными силуэтами качались на стенах, мелькали на траве... Кролик лежал, растянувшись во весь рост, судорожно вздрагивал ногами, от времени до времени порываясь встать, дыша с каким-то журчащим, захлебывающимся шумом. Над ним стоял огромного роста человек, в одной жилетке, в очках, с седыми волосами, всклокоченными с затылка. Старичок в валенках, с головою точно в белом пуху, сидел возле и всхлипывал, что-то бормоча и неутомимо быстро шевеля губами.

Ветеринар осмотрел лошадь, кое о чем спросил, в недоумении развел руками, однако же приказал втирать мазь, влить в рот бутылку какой-то микстуры. Все пришло в движение. Кузнец и Федотка засучили рукава, взяли щетки, изо всех сил принялись растирать Кролика. Другие разжимали его стиснутые зубы, вливали микстуру.

– Дюжей!.. Горячей!.. Досуха втирай! – отрывисто приговаривал Капитон Аверьяныч.

– Кровь киньте, дурачки – и-и!.. Кровь киньте! – шамкал Сакердон Ионыч и, путая во хмелю нонешнее с невозвратным, прибавлял: – Ой, быть вам под красною шапкой!.. Ой, задерут вас на конюшне!..

– Прямо – с глазу случилось, – шептали в толпе.

– А где же Ефим Иваныч? – спросил кто-то.

Но Цыган исчез.

Ни мазь, ни микстура не оказывали действия.

– Что ж, можно попробовать и кровь, – равнодушно сказал ветеринар и достал ланцет.

На рассеете сын Витязя и Визапурши пал. Желтые пятна фонарей печально мигали в волнах сероватой утренней мглы. Измученные, бледные, молчаливые люди были угрюмы. В конюшне беспокойно всхрапывали лошади.

В воротах сидели на задних лапах неизвестно откуда явившиеся собаки и облизывались на падаль, на лужу черной запекшейся крови.

Капитон Аверьяныч долго смотрел на Кролика. Ни одна черта не шевелилась на его застывшем лице. Но вот выдавилась слезинка, повисла на реснице, поползла по щеке, нервически дрогнули крепко сжатые губы... "Подавай!" глухо сказал он Захару и торопливо ушел в избу.

Спустя десять минут тройка стояла у крыльца. Капитон Аверьяныч вышел, ни на кого не глядя, сел в тарантас; пристяжные, пугливо озираясь и прижимаясь к оглоблям, натянули постромки... Вдруг из конюшни раздался отрывистый, сиплый, полузадушенный лай: это рыдал Ефим Цыган, скорчившись в углу, где стояли мешки с овсом, где было темно, где никто не мог увидеть Ефима – его искаженного отчаянием лица.

– Пошел! – злобно крикнул Капитон Аверьяныч.

VIII

Прерванное свидание. – Николаев проект. – Первая жертва на гарденинскую школу. – Что услыхала Элиз из окна своей комнаты. – Что обдумала Фелиу,ата Никаноровна. – Управитель в гневе от двух неприятностей. – О неуместном вмешательстве Ефрема в Федоткины дела. – Ссора, смерть, похороны. – Как отеу, с сыном простились навсегда.

Вот и расстаемся, Лизавета Константиновна! – Почему? – Как почему?.. Вы – направо, я – налево. Вам предстоят балы, выезды, театры, мне – тоже, пожалуй, выезды, но в ином смысле...

Элиз задумчиво чертила зонтиком. Августовское солнце пронизывало разреженную листву аллеи. Мягкие узорчатые тени пали на светлое платье Элиз, на ее потупленную голову... Вдруг она выпрямилась.

– Послушайте... – Все было тихо, так тихо, что было слышно, как падал лист, как где-то вдали сорвалось подточенное червяком яблоко, как на той стороне, за гумнами, мерно и дружно стучали цепы. – Послушайте, Ефрем Капитоныч, – нерешительно повторила Элиз, – будто это так необходимо?

– Не знаю-с.

– Вы долго пробудете здесь после нас?

– О, нет! Неделю, я думаю.

Элиз помолчала. На ее лице, не успевшем загореть от деревенского солнца, изображалась странная борьба; глаза вспыхивали и погасали.

– Как ваши отношения с отцом? – спросила она таким голосом, как будто это и было то важное, что ей хотелось сказать.

– Вооруженный нейтралитет, – ответил Ефрем, сухо засмеявшись. – Отец... я не знаю, что с ним, но с самых этих дурацких бегов он страшно замкнут, зол и мрачен.

Я не говорю с ним десяти слов в сутки, – невозможно говорить. Каждое слово мое он рассматривает как непомерную глупость. К счастью, мало бывает дома: с зари до зари в своем лошадином царстве. Вы знаете, у него новая idee fixe: сестра покойного Кролика... – видите, какое я питаю уважение к вашим лошадям! – Так вот эта сестрица тоже проявила рысистые таланты. Наездника отец воспитывает теперь из "своих" – Федота, и вот...

– Зачем вы говорите о таких неинтересных вещах? – нетерпеливо прервала Элиз.

– О чем же прикажете?

Элиз покраснела, с досадою прикусила губы и, опять придавая какую-то ненужную значительность своим словам, спросила:

– Что сделалось с этим несчастным?

Ефрем не понял.

– Ну, с тем, с прежним наездником?

– А! Ей-богу, не могу вам доложить. Он ведь остался в Хреновом, Пьянствовал, буянил, бегал с ножом за некоторою девицей... Кстати, кузнец Ермил утверждает, что девица эта – ведьма. Как же, говорю, так ведь это, мол, предрассудок? Сам, говорит, видел: у ней нога коровья.

Чем не средние века? – Ефрем опять засмеялся нехорошим, натянутым смехом.

– Вы раздражаетесь. Я не люблю, когда вы раздражаетесь, – прошептала Элиз, и вдруг в ее глазах мелькнула решительность. – Послушайте... это вздор, что вы говорите... то есть о том, что я – направо... – выговорила она торопливым, внезапно зазвеневшим голосом. – И вы сами знаете, что это вздор. Зачем?.. Разве нужно играть в слова?.. Выезды, балы!.. Зачем это нужно говорить?.. О, как я ненавижу, когда говорят не то, что думают, и несправедливо! Прежде, давно, это было справедливо, но я много передумала... я вам очень благодарна... Я вижу, какой ужас и какая неправда жить так – что я говорю – жить! – так прозябать, так влачить жизнь. Впрочем, это неважно... и я не об этом... я о том, что так не должно кончиться. Вы уедете, а дальше? Что мне делать? Неужели вы не видите, что я решительно, решительно... не знаю, что мне делать? Читать? Развиваться?.. Ах, может быть, это и хорошо, – и, конечно, хорошо! – Но я-то не могу...

Как! Изо дня в день читать, до какой степени все несчастно, униженно, забито... до чего торжествует ненависть, кипит злоба, царит неправда – и сидеть сложа руки?

Ехать на бал к князьям Обрезковым? В оперу, к модистке?.. О, какая низость, какая гнусность!.. Помните, мы читали об этих несчастных – Пила, Сысойка и так далее...

Ведь поразительно?.. Ну, хорошо, поразительно, – а дальше? Что же дальше-то, вы мне скажите, – неужели делать визиты и слушать комплименты?.. О, какая гнусность!

– Лизавета Константиновна, вы не одна. Всегда помните, что вы не одна... – Голос Ефрема дрогнул. – Глупости! – воскликнул он сердито. – Я не в любви вам изъясняюсь... И, пожалуйста, пожалуйста, не заподозрите во мне селадонишку какого-нибудь... я только об одном: слово, одно слово скажите, – товарищи, друзья, все явятся на помощь. Я раздражен, я злюсь это верно, да отчего?..

Эх, что пустое толковать!.. Готовы ли вы, вот в чем вопрос. Шутки плохие, шаг решительный... Помните, мы с вами о красивом сюжете-то говорили? И теперь повторяю:

экая важность очертя голову в пропасть ринуться! Гвоздь в голове, нервы взвинчены, подмывающая обстановка, особенно ежели на заграничный манер с знаменами да с музыкой – вот тебе и красивый сюжет! Нет, ты попробуй претерпеть шаг за шагом, пядь за пядью, вершок за вершком!.. Попробуй обуздать мелочи, ничтожности; приучи себя к тысячам булавочных уколов, к тысячам микроскопических неудобств, к самым прозаическим жертвам, К самым будничным мукам – вот подвиг!

– Вы меня запугать хотите?

– О, нет! Я хочу, чтобы вы, прежде чем отрезать якорь, приготовились хорошенько... Напрасно хмуритесь, – вас жалеючи говорю. Бросить терем красной девице по "нонешнему" времени ничуть не мудрено Некоторые так даже основательно бросают – фиктивно замуж выходят.

Все можно, да что толку? Лучше всего поприглядеться да приготовиться. Вот у вас разные есть таланты...

– Ах, вы опять о моих талантах!

– Нет, я серьезно говорю. Есть много талантов, а таких, чтобы к делу приспособить, – таких нету. Легко сказать: "Иду!", да с чем? Умеете ребят учить? Не умеете.

Хворая баба придет за советом, рану нужно перевязать – опять-таки не умеете. А письмо написать солдату? А указать закон? А пояснить права? То-то вот... Штука нехитрая, но надо же заняться этим, а в Питере и возможно и доступно.

– Вы думаете? – сказала Элиз, горько усмехаясь.

– Я уверен.

– А что скажет на это maman?

– Я уверен, что возможно, – упрямо повторил Ефрем. – Надо бороться – и уступит. Есть ведь на курсах и настоящие барышни, добились же! А не так, опять повторю: только слово скажите.

– Не знаю... не знаю, – печально прошептала Элиз.

Что-то еще просилось на ее губы, какие-то действительно важные слова, но она не могла их выговорить и вдруг заплакала.

Ефрем вспыхнул и невольным движением схватил ее руки, беспомощно раскинутые на коленях.

– Друг мой... милый мой друг! – вырвалось у него.

– Прочь!.. Прочь, хамово отродье! – раздался визгливый, старчески-разбитый голос, и из ближайших кустов выскочила растрепанная, разъяренная Фелицата Никаноровна.

Ефрем вздрогнул, выпрямился, необыкновенная злоба исказила его лицо. Но глаза его встретились с испуганными, детски-растерянными глазами Элиз, уловили жалкое выражение ее губ, он услыхал ее шепот: "Ради бога, уходите поскорей!", тотчас же потупил голову и с кривой усмешкой, с видом неизъяснимой презрительности быстро удалился в глубину сада.

– Ах ты, разбойник! – кричала ему вслед Фелицата Никаноровна. – Ах ты, холопская морда!.. Ах ты, самовольник окаянный!.. – И затем накинулась на Элиз: – Прекрасно, сударыня!.. Куды превосходно!.. Генеральскаято дочь, да с дворовым! С крепостным!.. Ступай, сейчас, ступай, негодница, в покои!.. Давно провидела... давно чуяло мое сердце... Святители вы мои! Чья кровь-то, кровь-то у тебя чья?.. Аль уж не гарденинская?.. Аль уж ты выродок какой?.. Сейчас ступай, пока мамаше не доложила!..

Элиз сидела бледная до синевы, с неподвижными бессмысленными глазами, судорожно стиснув губы. Фелицата Никаноровна грубо рванула ее за рукав... и вдруг опомнилась.

– Матушка! Что с тобой? – вскрикнула она.

Элиз молчала. Только в горле у ней переливался какой-то всхлипывающий звук. Тогда старуха совершенно растерялась, схватила ее за руку, – рука была тяжелая и холодная как лед, – стала расстегивать платье, дуть в лицо, крестить, распускать шнурки.

– Угодники божий!.. Святителе отче Митрофане!..

Лизонька!.. Ангел ты мой непорочный, – причитала она, трясясь с головы до ног, обливаясь слезами, покрывая горячими поцелуями руки, платье, волосы и щеки Элиз. – Что я натворила, окаянная!.. Очнись, роднушка... Очнись, лебедушка... Взгляни глазками-то ясненькими... Ведь это я... я... раба ваша... Фелицата... Прогляни, дитятко!.. Усмехнись, царевна моя ненаглядная... Побрани хрычовку-то старую... По щеке-то, по щеке-то меня хорошенько.

Губы Элиз начали подергиваться, подбородок конвульсивно задрожал, в глазах мелькнуло сознание. С выражением ужаса она оттолкнула Фелицату Никаноровну и разрыдалась. Та, как подкошенная, бросилась на колени, вцепилась в платье Элиз, ловила ее руки, заглядывала ей в лицо умоляющими, страдальческими глазами.

– Прости меня, глупую! – восклицала она. – Вижу, вижу, чего наделала... Эка, взбрело в башку!.. Эка, что подумать осмелилась!.. Да кто ж его знал, мое золото?.. Не гневайся... иди, моя ненаглядная, иди... я сама доложу их превосходительству... Уж я ж его, злодея!.. Уж я ж его!..

Эка осатанел! Эка замыслил, хамово отродье, птенчика беззаступного обидеть!.. Да его и род-то весь помелом из Гарденина!.. И отцу-то припомнится, как он барскую лошадь...

– Что ж это такое? – крикнула Элиз и с негодованием вскочила с скамейки. – Не смейте так говорить о нем!..

Слышите? Не смейте, не смейте!.. Я люблю его... я его невеста!.. Злая, бессердечная старуха... ступайте, доносите матери; она вас поблагодарит... она вам подарит свои обноски за шпионство!.. А я сейчас же, сейчас же уйду за ним... На край света уйду!..

Каждое слово Элиз било Фелицату Никаноровну точно дубиной. Не вставая с колен, она после каждого слова както вся содрогалась и приникала, клонилась все ниже и ниже. Личико ее совсем собралось в комочек и морщилось, морщилось точно от нестерпимой и все возрастающей боли.

– Вставайте же. Я не икона – стоять передо мной на коленях! презрительно добавила Элиз и, отвернувшись с чувством живейшей душевной боли, с чувством несказанного стыда и обиды за Ефрема пошла по направлению к дому.

– Доносчица!.. Наушница!.. Из обносков стараюсь... – шептала Фелицата Никаноровна. – Матерь божия! Где же правда-то?.. Вырастила... взлелеяла... душу положила... Ох, нудно жить!.. Ох, святители вы мои, нудно!.. – Она с усилием поднялась и, пошатываясь, как разбитая, волоча ноги, добралась до скамейки... И много передумала, много разбередила старых ран, полузабытых страданий, – вспомнила свою долгую рабью жизнь и короткий, точно миг, просвет счастья. – Друженька ты мой!.. Агеюшко! – думала она вслух. – Не за то ли и карает господь – душу твою одинокую забыла, окаянная?.. Мало молюсь... мало вызволяю тебя от горькой напасти... Ах, тленность суетливая, сколь ты отводишь глаза, прельщаешь разум!

Ефрем далеко ушел в степь. Он был мрачен., В его ушах так и звенели оскорбительные слова Фелицаты Никаноровны. В его глазах так и стояло растерянное лицо Элиз.

"А! Видно, мы смелы-то лишь под сурдинку!.. Видно, барышня всегда останется барышней! – восклицал он, шагая вдоль степи, устремляясь все дальше и дальше от усадьбы, и глумился над собою, с каким-то жгучим наслаждением унижал себя. – Да и точно... какая глупость втемяшится в голову!.. Холоп, хам и вдруг возомнил... Ах, глупо, Ефрем Капитоныч!.. Ах, мальчишески глупо!.. И что означали эти слезы? С какой стати я приписал их... По делом Г Не смей мечтать!.. Не смей миндальничать!.. Дожил! Додумался!.. Сцену из романа разыграл!"

Но мало-помалу вместе с усталостью от ходьбы мысли его приходили в порядок, чувство оскорбления погасло, тихая грусть овладела им. День за днем он вспоминал все эти три месяца, проведенные в Гарденине, постепенное сближение с Элиз, задушевные разговоры, мечты вслух...

Любил ли он ее? О любви они никогда не говорили. Они говорили о Спенсере, о Луи Блане, о Марксе, о том, что делается на Руси и что нужно делать тем, в ком не пропала еще совесть, не истреблен стыд... Чувство нарастало само собою: без слов, без сознания, украдкою. Оставаясь наедине, они радовались, – им казалось, что радовались поговорить без помех о последней журнальной статье, о последней прочитанной книге. Никогда они не смотрели друг на друга с выражением влюбленных; никогда в их отношениях не было тех едва уловимых подразумеваний, тех пожатий руки на особенный лад, тех вздохов томных и улыбок сияющих, которые вечно сопутствуют любви. Что-то назревало, что-то волновало душу, что-то заставляло щеки вспыхивать румянцем, глаза – блестеть, речь – переполняться страстным оживлением. Но что же? Об этом не только избегали говорить, а избегали и думать. И лишь накануне разлуки оно с такой властью напомнило о себе – принудило Элиз расплакаться, а Ефрема – произнести те слова, которые он произнес.

Тихая грусть им овладела. Ему было ясно теперь, как он любит Элиз, и было ясно, как робка и неустойчива, как позорно малодушна ее любовь, если даже это любовь, а не экзальтация, не игра праздного и взволнованного воображения, не вспышка благодарности. Прежде он вечно спорил с Глебом, утверждая, что не только народу, не только разночинцу, но и барству русскому свойственна беззаветная дерзость в искании правды, независимость от традиций, решительная свобода от всякого "средневекового" хлама. Да, прежде... А теперь он по совести не мог бы это утверждать... То, что произошло в барском саду, под тенью барских лип, пожалуй, и мелочь, но какая характерная мелочь, как она говорит за Глеба!.. Дряхлый мир не помолодеет, старые мехи не вместят вина нового, Гарденины так и останутся Гардениными... "Уходите!..", да еще "поскорее...", да еще "ради бога, поскорее!.." Еще бы! Ведь в лице разъяренной старушонки разъярились все предки, вся родня, старые и новые Гарденины, – еще бы не испугаться и не отступить!.. Ах, видно, родословное дерево сильнее правды, условная мораль могущественнее свободы, традиции крепки, средневековый мрак далеко отбрасывает свою тень на грядущее!..

И по мере того как он убеждался, что "с этим все покончено", что Фелицата Никаноровна не замедлит поставить на ноги весь дом, всю дворню, "всех явных и тайных гарденинских рабов", а Лизавета Константиновна смирится и, может быть, даже ужаснется тому, что наделала, – по мере того как Ефрем убеждался в этом, в нем подымалось какое-то брезгливое отвращение к Гарденину, ему нестерпимо хотелось бежать отсюда. Никогда он не сознава с такою очевидностью, что он лишний здесь, что его связи с Гардениным столь слабы, столь надорваны... И что-тс вроде угрызений совести шевельнулось в нем, когда он подумал, как, в сущности, "пошло и буржуазно" протекли эти три месяца. Он стыдился за то, что сыт, за то, что лицо его теперь румяно, за то, что в его стареньком, потертом кошельке лежало полтораста рублей, полученных сегодня за репетиции с Рафом... между тем сколько голодных, сколько не имеющих пристанища, сколько таких, которые из-за двугривенного надрывают грудь в работе!

– Ефрем Ка-пи-то-ны-ич! – крикнули с дороги.

Ефрем оглянулся: по направлению к усадьбе ехал на дрожках Николай. Одно время Ефрем подумал сделать вид, что не слышит: ему страшно не хотелось говорить с кем бы то ни было, но он чувствовал усталость, а до Гарденина было не меньше десяти верст; кроме того, ему хотелось поскорее вернуться домой и сейчас же укладываться и, кстати, поскорее узнать, какая буря разыгралась дома, – по мнению Ефрема, родители, конечно, уже были осведомлены, что "натворил окаянный самовольник".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю