355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Bruck Bond » Гарденины, их дворня, приверженцы и враги » Текст книги (страница 17)
Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 22:30

Текст книги "Гарденины, их дворня, приверженцы и враги"


Автор книги: Bruck Bond


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)

Ближайшие оглянулись, – Николай не заметил, чтобы оглянулись с негодованием, но он сам очень смутился и, быстро отвернувшись от Арефия, бросился догонять отца.

Мартин Лукьяныч был в восторге от проповеди и дорогою все повторял: "Нет, как он закинул насчет домостроительства-то! Иной ведь, горя мало, скажет: "Что ж, управляющий? Поставь меня, и я буду управляющим".

Нет, брат, шалишь! На это нужен талант! Видно, видно, что умный священник".

Николай отмалчивался. Ему сегодня было совсем не по себе в церкви; он смотрел и слушал щеголеватого новог"

попа, а сам все с грустью вспоминал дребезжащий голосок отца Григория: "Господи, владыко живота моего?

Духа праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми... Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй ми, рабу твоему..." и ему казалось, что это было давно-давно, и он вздыхал с неопределенным:

чувством печали.

Подъезжая к дому, Мартин Лукьяныч сказал ему:

– Ты смотри, брат, не скройся, ты ведь сейчас в застольной или у Ивана Федотыча очутишься! Попы обещались приехать; отец Александр желает познакомиться.

Надо этим дорожить. Вот обо всем отец позаботься.

Тогда Косьма Васильич обратил на тебя внимание... а почему? Потому, что ты мой сын. Исай Исаич удостоил с тобой разговаривать, господин исправник не пренебрег...

Ну-ка, будь у тебя отец пастух какой-нибудь, кто бы знал, что ты есть на свете? Ах, дети, дети!

Николай был совершенно иного мнения, но оставил его при себе и ответил:

– Я, папенька, никуда не уйду. Куда же мне уходить?

Не успели еще отец с сыном напиться чаю, – отец с романом Габорио в руках, сын – с статьей Писарева о "Мыслящем пролетариате", – как они увидели в окно шибко подъезжавшую тройку.

– Смотри, – воскликнул Мартин Лукьяныч, – ведьэто попы катят. И сбруя какая.. Важно!

Действительно, на хороших лошадях в наборной с бубенчиками сбруе, в новом тарантасе ехали попы. Отец.

Александр в превосходной белой рясе и низенькой светлосерой шляпе сидел, широко заняв место, отвалившись к задку, играя пальцами на серебряном набалдашнике щегольской трости Отец Григорий как-то бочком жался около него, ухватившись за край тарантаса, – казалось, он вот-вот вылетит; на нем была поношенная зеленая хламида, из-под широкополой поповской шляпы трепалась от быстрой езды жалкая, скверно заплетенная косичка. Вошел первым отец Александр; отец Григорий сконфуженно и вместе самодовольно выглядывал из-за его плеча; он утирался ситцевым платочком и говорил:

– Вот парит, вот парит... Ей-ей, быть грозе!

Мартин Лукьяныч и Николай подошли под благословение, отец Александр наскоро помотал пальцами и тотчас же поспешил пожать протянутые руки, как бы опасаясь, чтобы не последовало целования. Отец Григорий благословлял медленно, совал руку прямо к губам и затем уже здоровался. Распорядились подать новый самовар, сели.

Отец Александр держал себя развязно, с шумом придвинул кресло к столу; отец Григорий скромно поместился на стуле, в некотором отдалении.

– Очень благодарю, – с первых же слов сказал Мартин Лукьяныч, отличнейшая проповедь, отличнейшая!

Отец Александр улыбнулся.

– Чему-нибудь учили! – сказал он с притворной скромностью.

– Тон высок, высок тон! – воскликнул отец Григорий. – Хороша, не говорю. Я не спорю, Александр.

Но тон высок.

Отец Александр не заблагорассудил ответить отцу Григорию.

– Вот пошлю в "Епархиальные", – сказал он небрежно, – пусть отпечатают.

– Ей-ей, тонко, философии перепущено, неудобь-вразумительно для простецов, – вполголоса упрямился отец Григорий и во всю длину вытянул руку, взял к себе на колени чашку с чаем и кусочек сахару.

– Батюшка, да вы пожалуйте к столу, – засуетился Николай, – поближе, ведь так неловко. Пожалуйте, я вам кресло пододвину.

– Спасибо, свет, спасибо! Что ж, посидим... Лишь бы угощали, а то и у притолоки можно нахлебаться.

Ей-ей!

– Наследник ваш? – спросил отец Александр.

– Да-с, наследник движимого имущества, – сказал Мартин Лукьяныч и засмеялся своей остроте.

Отец Александр покровительственно обратился к Николаю:

– Помогаете папаше? Хорошее дело. Лучшая наука, скажу я вам.

Николай вспыхнул.

– Есть, по всей вероятности, и более продуктивные, – сказал он, – Я думаю, естествознание или политическая экономия неизмеримо лучше содействуют цивилизации, нежели сельское хозяйство.

Отец Александр тотчас же изменил тон.

– О, всеконечно, всеконечно, – согласился он с готовностью, – наипаче взять инженерные и технологические науки. В наш век это вознаграждается благодарно. Особливо с проведением рельсовых путей.

– Я понимаю науку как могущественный двигатель прогресса. Вот, например, гениальный Бокль...

– Всеконечно! – торопливо вставил отец Александр и, тонко улыбнувшись, точно заговорщик, сказал:-Читывали. Светило первой величины.

Старики с восхищением слушали.

– Вот, подумаешь, Лукьяныч, – не утерпел отец Григорий, – а чему нас учили! Долбишь, долбишь, бывало, герменевтику да гомилетику, всыпят тебе, рабу божьему, тьмы тем язвительных лоз... Вот и вся наука. Ей-ей!

Вы не поверите, по чему мы богословие зубрили, – по Феофану Прокоповичу... Да-с. А вот Александр как проходил по Макарию, сел да в полчаса и накатал проповедь.

Поди-кось!

– Мой ведь нигде не учился; если что знает, самому себе обязан, – с гордостью заявил Мартин Лукьяныч и, подумав, что мало сказал лестного отцу Александру, добавил: – Но проповедь образцовая.

– Для проформы необходимо, – как бы извиняясь в сторону Николая, сказал отец Александр, – и с другой – же стороны, их необходимо вразумлять. Вот вы. папаша, утверждаете: высок тон. Я же скажу: такие вещи требуют высокого тона. И притом, надеюсь, заключение соответствует...

Отец Григорий промолчал.

– Совершенно соответствует, – подхватил Мартин Лукьяныч. – Он всякий думает – управляющим быть легко. – Но вы справедливо изволили сказать, что нужен талант. Да еще какой! Теперь народишко... покорнейше прошу, как избаловался!

– В высокой степени распустились! – с живостью согласился отец Александр. – Представьте себе, Мартин Лукьяныч, мы вот с папашей считали: двести рублей он выручает за исправление треб!

– Семьсот, Александр, ей-ей, семьсот, как одна копеечка!

– Помилуйте, папаша, кто же теперь считает на ассигнации? Стыдитесь говорить. Двести рублишек. И это ежели класть продукты по высокой цене... Помилуйте, говорю, папаша, в наш век сторож на железной дороге получает более. Возможно ли?

– Бедняет народ... народ, Александр, бедняет, – с неудовольствием сказал отец Григорий. – Придешь, отслужишь, сунет гривну, – стыдно брать... ей-ей, стыдно брать.

Только трудом, только вот мозолями снискивал пропитание, ей-ей! – И он показал свои корявые, как у мужика, руки. – И благодарю создателя, не токмо пропитание, ко и достаток нажил... Ей-ей, нажил!

Отец Александр презрительно усмехнулся.

– Уж лучше не говорите, – сказал он и, обращаясь к Николаю, добавил: Червей заговаривает! Прилично ли это священнику?

– Що ж?.. – выговорил было отец Григорий, но тотчас же спохватился. Что ж, Александр, ей-ей, пропадают! Заговдрю – и пропадут. Разве я виноват? Вот у них же китайского борова заговорил.

– Это точно, отец Александр, – подтвердил Мартив Лукьяныч, – червь сваливается.

Отец Александр сделал вежливое лицо.

– Ну, и что ж, беру! – продолжал отец Григорий. – Вот три осьмины ржи набрал. Ей-ей! А то все трудом, все мозолями...

– И напрасно, – сказал молодой поп, не глядя на тестя, – в наш век на это смотрится очень строго. Посудите, Мартин Лукьяныч, какое ко мне будет уважение от прихожанина, если я, с позволения сказать, буду коровьим навозом пахнуть? В Европе на это не так смотрят.

Мартин Лукьяныч внутренно скорее был согласен с отцом Григорием, но ему было неприятно, что попы начали пререкаться, и он шутливо сказал:

– Вот, батюшка, подождите: говорят, холера будет Вам, да еще докторам, да аптекарям хороший будет доходец.

Но отец Александр отвечал совершенно серьезно.

– Я на это, Мартин Лукьяныч, смотрю рационально, – сказал он. – В военное время офицерам полагается золото. Холера ли, иная ли эпидемическая болезнь, все равно что война, – не так ли, молодой человек? Я подвергаю опасности свою личность. И по всей справедливости доход должен соизмеряться в той же прогрессии.

– Нет, нет, Александр, ей-ей, ты неправильно судишь.

Бедность, бедность, воистину оскудеша. Ей-ей!

– Какая же бедность, папаша, – полторы тысячи ревизских душ в приходе! – раздражительно возразил отец Александр. – Ведь это целый полк! Да я и думать не хочу, чтоб не прожить подобно полковому командиру.

Отец Григорий обиделся.

– Ей-ей, Александр, ты в суету вдаешься, – загорячился он, – ей-ей, грешно. Зачем? Блаженни нищие, сказано, тии бо...

– Нищие духом. Вы неправильно текстом владеете, – язвительно, сказал отец Александр и, желая закончить спор, с особенной внушительностью добавил:-Во всяком случае я в навозе копаться не намерен, – после чего обратился к Николаю: – Принято думать, ло священстве образованный человек утрачивается. Но почему, спрошу вас? Единственно потому, что беспечностью уронили сан.

Между тем как в Европе...

Отец Григорий молчал, вздыхал, беспрестанно утирался платочком и вприкуску пил чай. После долгого разговора отец Александр с искательною улыбкой сказал Мартину Лукьянычу:

– Я думаю, вы не откажете, многоуважаемый Мартин Лукьяныч, в некотором одолжении вашему новому духовному отцу... хе, хe, хе!

Мартин Лукьяныч покраснел и беспокойно завертелся на стуле.

– Все, что могу, все, что могу, отец Александр.

– Вот завел лошадок, а луг-то у папаши, хе, хе, хе, и подгулял. Не сдадите ли десятин пять травы? За деньги, разумеется.

– Да, конечно, отец Александр, я отлично понимаю...

конечно... Николай! Отведи батюшке три десятины в Пьяном логу... Вот, батюшка, можете убирать... Чем могу-с.

– Премного вам благодарен, премного благодарен! Поверьте, постараюсь заслужить.

Отец Александр с видом глубочайшей признательности потряс руку Мартина Лукьяныча. Отец Григорий усердно дул в блюдечко.

Когда попы уехали, – в окно видно было, как Алек-.

сандр с нелюбезным и недовольным лицом что-то строго говорил Григорию, а Григорий молчал, озабоченно уцепившись за тарантас, – когда они уехали, Мартин Лукьяныч долго в задумчивости ходил по комнате; наконец остановился, почесал затылок и сказал Николаю:

– Н-да, поп-то новый тово... из эдаких! И что ты выдумал, что он умен? Ничуть не умен!..

Николай открыл рот, чтобы возразить, но Мартин Лукьяныч перебил его:

– Будешь отмерять траву, похуже выбирай, к бугорку.

И достаточно двух десятин. Скажешь – больше, мол, оказалось невозможно... За деньги! Знаем мы, как с тебя получишь! Вот и пожалеешь об отце Григорье.

– Как же можно, папенька, сравнить! – с живостью отозвался Николай, очень довольный, что и отцу не понравился новый священник.

XI

Перед грозою – Вечер в садике Ивана Федотыча – Обличитель не по разуму – О Константином соборе – О том, можно ли убить человека – О том, что есть смерть – О Фаустине Премудром, бесе Велиаре и Маргарите Прекрасной Сладка власть греха – Как повар Лукич прощал обидчиков – Гроза – Искушение Ивана Федотыча – Утром.

Предсказание отца Григория о грозе как будто готовилось сбыться. С востока медленно надвигались тучи, доносились глухие раскаты грома. Тем не менее духота не уменьшалась. Даже в сумерки, после того как закатилось солнце, неподвижный воздух напоен был зноем, до истомы стеснявшим дыхание. Липы, цветы и травы пахли сильнее обыкновенного, точно и у них, как у людей, было раздражено то, чем дышат. Соловьи заливались в саду страстнее и нежнее Вся природа, казалось, изнемогала в каком-то тягостном и нетерпеливом ожидании.

Чистенькая сосновая изба Ивана Федотыча, выстроенная на земле, подаренной покойному отцу Татьяны, была обращена лицом к огородам, к лозинкам, среди которых сквозила речка – приток Гнилуши, к деревенским гумнам и конопляникам за речкою. В другую сторону, к западу, зеленел около избы крошечный садик подсолнухи, дикая мальва, липка вся в цвету, опадающая сирень, густой куст калины. Из тесовых сеней выходили двери на обе стороны; та, что к речке, была с резным просторным крыльцом; в садике не было крыльца, а лежал у дверей белый камень.

На этом камне сидел Иван Федотыч, задумчиво склонивши свою седую косматую голову. Татьяна была в избе, высунувшись по грудь в распахнутое окно, она большими печально-недоумевающими глазами смотрела вдаль. Там, за яром, где виднелась неподвижная роща, за белыми постройками усадьбы, за огромным барским садом, туманилась степь, пропадая в холмистых извивах; пышно догорала заря. В усадьбе сверкали окна, обращенные к западу, вершины деревьев так и пламенели, в ясном и широком разливе пруда отражалось багровое небо. Из сада доносился многоголосый рокот. И, будто отзываясь на него, будто прислушиваясь к нему, в густых ветвях калины, совсем недалеко от избы, одинокий соловей выводил тоскливые, грустно-замирающие трели. Татьяна была точно прикована к тому, что делалось вдали, – к многоголосому рокоту, к одинокой соловьиной песне. Иван Федотыч был глубоко расстроен. Часа три тому ушел от него довар Лукич. Явился Лукич из деревни пьяный, а он становился придирчивым и беспокойным, когда выпьет, – явился, уселся на лавку, уперся на нее ладонями, начал покачиваться, болтать ногами и приставать к Ивану Федотычу.

– Чего ты ерепенишься? Чего ты благочестием своим кичиться? – восклицал он раздражительно-сиплым голосом. – Отводи глаза другим, я тебя знаю, Иван Федотов...

Я-ста начетчик, я-ста мудрец, я-ста книги читал, учение исследовал!.. Тьфу, твоя мудрость!.. О, я тебя проник, Иван Федотов, я тебя вижу насквозь. Кто ты такой? Ты спроси у меня, кто ты такой Ты – еретик, вот ты кто такой!.. Тьфу, лизаный черт!.. Чего ухмыляешься? Чего молчишь? Видно, сказать нечего. Аль думаешь, не взвесили тебя? Ошибаешься, достаточно взвесили. Во что ты ни совался... ты хвалишься – и поварскую часть знаешь Ха, нет, погодишь, не так-то легко. Ну-ка, отвечай, как готовится бифстек-алянглез или крападин из цыплят?.. Что, кисло? А суешься. Тут, Иван Федотов, не меньше твоего прочитано, – и Лукич ткнул пальцем в свой лоб, – не беспокойся, ничуть не меньше. Оттого я тебя завсегда и поймаю, что не меньше. Ты думаешь, я не знаю – пресвятую живоначальную троицу отвергаешь? Дурак, дурак!.. Вначале сотвори бог небо и землю; дух божий ношашеся верху воды. И рече бог: сотворим человека по образу нашему и по подобию... И рече бог: а Адам бысть яко един от нас еже разумети доброе и лукавое... Сотворим, а не сотворю, от нас, а не от меня. Эх, ты... умильное рыло!

– Я, Фома Лукич, ничего не отвергаю, – сказал Иван Федотыч.

Но это краткое возражение вывело из себя Лукича.

– Тьфу, тьфу!.. Виляешь, скобленое мурло, виляешь! – закричал он. – Не смей вилять! Вижу, насквозь вижу. Как толкуешь слова пророка Исайи: "И кости твоя утучнеют и будут яко вертоград напоенный и яко источник, ему же не оскудеет вода: и кости твоя прозябнут яко трава, и разботеют, и наследят роды родов"? Как толкуешь, подземельный ты, лукавый ты человек?

– Как написано, душенька, так и толкую.

Лукич даже привскочил от ярости. Несколько секунд он вращал своими опухшими глазками, злобно теребил седенькие, торчащие, как щетина, баки, приискивал, чем бы больнее уязвить Ивана Федотыча, но не приискал и только отплюнулся.

– Татьяна Емельяновна, – крикнул он, – ну, не христопродавец ли? Не искариотский ли Иуда? Он и вас-то льстивым подобием замуж взял. Ну, где это видано, лизаный черт, в твои годы жениться? Ведь от тебя ладаном пахнет... Ведь она тебе в дочери годится... Обманул, провел, прикинулся-.. Ха, ведь ты ее у покойника Емельяна за косушку купил... У, еретик окаянный!

Иван Федотыч побледнел; его дотоле кроткие глаза сделались мутными.

– Ты вот что... вот что, – сказал он, задыхаясь, – свинья неразумна, но и ее отгоняют, коли вносит нечистое .. Уйди, уйди от греха, Фома Лукич!

– А? Я свинья?.. Я нечистое вношу? – подымаясь, заголосил Лукич Хорошо же, хорошо!.. Я это попомню, Иван Федотов, попомню... Околеешь, в геенну будешь ввергнут, а я не забуду. Не забуду, Иван Федотов!.. Тихоня. . праведник... мудрец... Ха, ха, ха! – и ушел нетвердым шагом к себе на барский двор.

Вот этим и был расстроен Иван Федотыч. Во-первых, ему было неприятно, что он выгнал Лукича, обидел его сравнением со свиньею, – Иван Федотов во всю свою жизнь ни с кем не поступал так; во-вторых, пьяные слова о женитьбе взволновали его. То, что сказал Лукич, ему самому приходило иногда в голову, – не прежде, но вот за последнее время; грустное, с вечно опущенными ресницами лицо Татьяны, загадочное выражение на этом лице не раз повергали Ивана Федотыча в мучительную душевную тревогу. Он только старался не думать об этом, как стараются не думать о том, чего нельзя ни изменить, ни поправить, и становился все нежнее с Татьяной, все заботливее и ласковее.

Долго молчали. Иван Федотыч тихонько вздохнул, вкось посмотрел на Татьяну и, увидав выражение ее глаз, сказал растроганным голосом:

– Скучно, Танюшка?

Татьяна быстро опустила ресницы.

– Ну, отчего скучно? – сказала она, притворяясь равнодушной. – Нет, Иван Федотыч, мне не скучно. Соловушка больно сладко поет.

– Да, да... – задумчиво выговорил Иван Федотыч, – приятная божия тварь... Читывал я стихи, забыл уж, кто сложил... Судили еретика, Танюша. Вот такого же как я! – и он усмехнулся, вспомнив Лукичовы слова. – И съехались на собор попы, архиерей, монахи, пустынножители; стали, душенька, уличать, кого судили. И уличили: стали придумывать казнь. Тот говорит – колесовать, тот – в стену замуровить, тот – живьем сжечь. И сидел эдак у распахнутого окошечка древний старец из пустыни. А была весна. И слышал старец, о чем говорили отцы собора; сделалось ему скучно: отвык он в пустыне от людского говора И приник ухом к окну, слышит заливается соловушко Растопилась душа у старца, вспомнилась ему прекрасная мати-пустыня, мир, тишина... Жалко ему сделалось, кого судили. И видят отцы собора – заслушался древний старец соловьиной песни, перестали придумывать казнь, стихли. И звонко в высокой храмине разлилась песнь соловьиная. Потупились седые бородачи, любовно усмехнулись строгие люди, на глазах у жестоких засияли слезы. Всякий вспомнил свое – мать, отца, деточек, веселую молодость, неизреченную красоту божьего мира... И вспомнили, зачем собрались, отвратилась душа от того, зачем собрались, и всем сделалось жалко, кого судили. Вот что означает, душенька, сладостная тварь божия!

– Перестанут скоро, – вздыхая, проговорила Татьяна, – выведут деточек, бросят песни.

После долгого молчания Иван Федотыч сказал:

– Чтой-то Николушка не наведывается... Чай, приехал на праздник. Говорили на барском дворе, будто раза два наезжал с Битюка, а к нам не зашел. Не гневается ли?

– За что ж ему на вас гневаться? – едва слышно прошептала Татьяна и еще ниже опустила ресницы.

– А с книжками-то все носился. Дома сидит – читает, в поле – читает, к нам придет – читает. Я ему и припомни слова Нила Синайского: "Каким-то неповоротнем и связнем лени, ухватившись только за книгу, с раннего утра до захождения солнца сидишь ты неподвижно, как будто свинцом приваренный к скамье". Может, за эти слова разгневался? Или еще, признаться, заскучал я, стал он мне читать, как человек из обезьяны произошел. Книга мудреная, слова для простого человека невнятные... как было не заскучать? Да, признаться, и грешен я: что иному молотить, то мне чтение слушать. Видно, отвык, в голове кружится

– Вы Иван Федотыч, и почивать стали плохо.

– Да, да... бессонница, дружок, привязалась. Заснешь – необычные сны... Ну и лучше, что не спится.

Все к лучшему, Танюша, все к лучшему, а? Как, душенька, думаешь?

Татьяна не ответила.

– Вот и на Битюк давно не хаживали, – сказала она с видом упрека.

– А зачем? Все они там при делах, рыбка не клюет:

глубины держится. Вот что бог пошлет на весну. Да, признаться, не люблю я, душенька, когда людно: хутор на безлюдье – приятное место весною, глухою осенью. Я такто иной раз вздумаю, Татьянушка: будь-ка у нас детки, что же это за блаженная жизнь, ежели бы на хуторе!

Такая-то тишина, так-то видно с превозвышенного места...

Истинно прекрасная мати-пустыня!

Татьяна тоскливо посмотрела вдаль... Вдруг лицо ее дрогнуло, точно от испуга, глаза засияли и оживились.

"Легок на помине!" – крикнула она зазвеневшим голосом.

Из-за куста калины видно было, как на тро~пинке от барского двора к избе Ивана Федотыча, обозначаясь черным на алом небе, показался Николай. "Живому человеку рада, – с невольною грустью подумал Иван Федотыч и, ласково улыбнувшись Николаю, воскликнул: – Пора, душенька, пора глаза показать!" Татьяна поклонилась, не покидая своего места; лицо ее опять приняло свойственное ему немое и недоумевающее выражение. В воздухе становилось все душнее, липа сильно и сладко пахла, вдали глухо рокотал гром. Соловей, точно изнемогая от истомы, выводил короткие трели и замолкал, и еще нежнее и вкрадчивее выводил трели – будил в тех, кто его слушал, неска,– занное чувство грусти и какого-то горестного-наслаждения.

Николай явился в раздражительном состоянии духа.

Не обратив внимания на расстроенное лицо Ивана Федотыча, не взглянув на Татьяну, на свой лад испытывая то беспокойное чувство, которое бывает перед грозою, он в желчных и язвительных словах рассказал о новом попе, перешел от этого к бедности народной (ему вспомнились голодные девки), рассказал, как однодворец Кирила грозился убить Агафокла, и закончил:

– И поделом бы, собаку!

Иван Федотыч слушал с видом рассеянности; казалось, какие-то необыкновенно важные мысли далеко-далеко увлекли его своим независимым течением, мешали ему сосредоточить внимание на словах Николая. Но когда Николай выразил сочувствие Кириле, Иван Федотыч серьезными, затуманенными глазами поглядел на него и тихо произнес:

– Экое слово выговорил!.. Человека, дружок, убить никак невозможно.

Николай рассердился.

– Ну, уж вы, Иван Федотыч, пойдете с вашим... – он хотел сказать мистицизмом. – Я отлично понимаю, что убить человека, собственно говоря, безнравственно, но ежели такой развратник удержу не знает?.. Помилуйте, жизнь мерзавца достается ценою черт знает какой деморализации!..

– Человеческой крови, душенька, цены нету, – проговорил Иван федотыч.

– Как так нету? Вот уж вздор!.. Вы скажете – не только развратника, но и какого-нибудь угнетателя нельзя убить? Ну, черт его возьми, Агафокла, а угнетателя?..

Прочтите-ка в Эркмане-Шатриане, как в этом смысле поступала великая революция...

– Что книжки! На книжки, душенька, нечего ссыхаться. В этих делах душа на самоё себя ссылается... И ей, Николушка, ой страшно!

– Ну – кому страшно...

– Да всем, всем! – с неожиданною горячностью воскликнул Иван Федотыч. Не только убить – обидеть страшно. Что есть всему держава? Бог, Николушка, всему держава. А бог есть любовь, – возвещает сладчайший апостол. Что же означает обида? Ой, вряд ли любовь, душенька, а наипаче погасание любви... И вот ты обидел и сдвинул державу, и развалиться тому дому... Постой, постой друг!.. Ты скажешь – с тех пор, как стоит земля, не переставала обида... Пусть так! Пусть и процвело Каиново дело... Аль не видим?.. Может, процветет и еще того больше, а держава все ж таки тверда, Николай Мартиныч..

Чем же тверда? Чем держится?.. Только одним, душенька, держится покаянием. Ах, какое ты слово выговорил...

Коли убить возможно, значит и греха нету, значит и каяться не в чем?.. А я вот что, дружок, скажу: этим и сдвинется держава! – и, снова впадая в задумчивость, несколько раз повторил: – И сдвинется... и сдвинется.

Тем временем Николай улегся на траве и закурил.

С некоторых пор разряд слов, которые он называл по примеру Косьмы Васильича "метафизическими словами", то есть: душа, грех, покаяние, ад, рай и т. п., начинал утрачивать для него всякое значение. Эти слова как-то праздно и бездейственно звучали теперь в его ушах, вяло прикасаюсь к сознанию, не возбуждая в голове соответствующих -мыслей. Они даже причиняли ему особый род физической усталости, – в его челюстях, чуть-чуть пониже уха, появлялось досадное ощущение, похожее на оскомину... Он вслушивался, как поет соловей в густЫх ветвях калины, как рокочет далекий гром; посмотрел туда, где,закатилось солнце, где туманилась степь, убегающая без конца; взглянул на Татьяну... и вдруг почувствовал, что ему страшно не хочется спорить с Иваном Федотычем, что глуп и ничтожен предмет спора. То настроение, которое он принес с собою, изменилось резко, с странною легкостью.."

Сдвинется или не сдвинется "держава"? А, какие это пустяки в сравнении с тем, что повелительно вторгается в душу, беспокоит и волнует ее на новый лад! Гораздо важнейшее представлялось Николаю в красивом лице Татьяны, в том, что надвигается гроза, и так грустно поет соловей, и сладко пахнет липа, и широкая даль зовет куда-то...

– Я и не говорю, – сказал он -после долгого молчания, – я понимаю, что гуманность против насилия, – и добавил: – ас другой стороны, что ж, Иван Федотыч, вон в газетах пишут: холера появилась, сколько народу погибнет... А за что?

Иван Федотыч не заметил внезапной уступчивости Николая, – да он и не смотрел на него, – и сказал:

– Особое дело, душенька. Он дал, он и взял, буди имя его благословенно! Мы же по человечеству судим...

Я так тебе скажу, Николушка: считай ты чужую жизнь выше всего, а свою ниже всего. Только тогда будешь настоящий человек. И как пораздумаешь, дружок, что есть смерть... Вот шел человек, зазевался, упал в яму. И торчал куст на краю ямы. Ухватился человек за куст, посинели руки, вопит неистовым голосом, зовет на помощь. Прибежали на голос люди, заглянули в яму, засмеялись. "Ты бы чем вопить, – говорят человеку, – под ноги себе посмотрел!" Взглянул человек под ноги, видит – на пядень места твердая земля. И тому человеку, душенька, сделалось стыдно. Вот тебе и смерть.

– С этим-то я совершенно согласен, – сказал Николай, – собственно говоря, жизнь – копейка, Иван Федотыч, – и, дерзко посмотрев на Татьяну, с особенным выражением добавил: – Весь вопрос в том, лишь бы она зря не прошла, было бы ее чем помянуть. Нечем помянуть, так это положительное преступление!

Татьяна повернулась к нему. Он с трепетом почувствовал на себе ее пристальный, тусклый, странно сузившийся взгляд, услыхал глухой взволнованный голос:

– Всем можно помянуть... бывает и горькое слаще меду. Как кому!

– Как кому? – повторил Николай, не сводя глаз с Татьяны. Она покраснела и отвернулась.

Иван Федотыч не слушал. Он сидел, странно выпрямившись, согнувши колени прямым уголом и положив на них ладони вытянутых рук. Он смотрел и будто ничего не видел перед собою, – видел что-то иное и прислушивался, казалось, к чему-то иному... Умиление проступало на его морщинистом, гладко выбритом лице, старческие глаза загорались восторгом. На воде алели последние, прощальные лучи, гром раскатывался ближе. Деревья стряли точно околдованные, точно прислушивались, думали, соображали, – до такой неподвижности сгустился воздуху так было тихо, так все казалось таинственным.

– А не рассказывал я тебе, душенька, Николай Мартиныч, о Фаустйне Премудром? – выговорил Иван Федотыч радостным, растроганным голосом. Вот, дружок, приятная история!

– Нет, Иван Федотыч, я не слышал, – безучастно отозвался Николай.

Иван Федотыч пронзительно высморкался и начал:

– Давно это было... в незапамятные времена. Жил мудрец, ученейший человек, звали его Фаустин Премудрый. С юных лет Фаустин Премудрый возымел дерзновение к наукам, к познанию всяких тайн. Обучился на языки, произошел, как прозябает былинка в поле, как живут промеж себя звери, как растет и множится воздушная, водяная и земная тварь. Мало этого состав человеческий разобрал: чем бывает хвор и отчего исцеляется человек; узнал, как жили и живут люди... Народы, царства и царей, – все проник, все исследовал до последней– ниточки. И сделался стар...

И как сделался, душенька, стар, сказал сам себе: "Что мне из того, что узнал я все дела, которые делаются под солнцем? Что мне из этого, что былие прозябает так-то, а звери сопрягаются и плодятся вот эдак-то? Какая мне прибыль, что знаю, какие народы, царства и цари были, и прошли, и будут? Вот мне скучно, и я стар. К чему учился? К чему загубил годы? Все узнал, все исследовал...

видно, одного только не узнал: в чем счастье для человека.

Дай узнаю..." И опять зарылся в книги Фаустин Премудрый, стал доискиваться, в чем счастье.

Вот, душенька, сидит он эдак... – Иван Федотыч сделал неопределенный жест. – Эдак книги вокруг него, эдак всякая там снасть: коренья выкапывать, состав человеческий разнимать, изловлять и разбирать самомалейшую тварь, живущую под солнцем... Все-то в паутине да в пыли да раскидано: одинокий был человек, ни жены, ни деток, как перст. И сидит, склонился над книгой и думает... Вот, думает, люди сходятся друг с дружкой, общаются, беседуют, сводят дружбу И в этом обретают веселие. Вот люди обучают людей наукам, исцеляют болезни, бывают ходатаями в судах, сражаются на войне, торгуют, наживают имение...

И в этом обретают веселие. Вот люди возгораются плотскою любовью, женятся, плодятся, подрастают у них дети...

великие им скорби, великие радости от детей... И в этом обретают веселие. Но я, Фаустин Премудрый, взвесил все, чем веселятся люди, и нет мне в этом приманки... В беседах человеческих. – глупость, в дружбе лесть, в брачном сожитии – горести, обман, вероломство, дети – наказание родителей, в науках – ложь, в судах – сильный пожирает слабого, на войне зверье, спущенное с цепи, в торговле – суета и дневной грабеж. . Что есть, приятнее смерти, что выше счастья – не родиться вовек? И посмотрел Фаустин Премудрый и с той и с другой стороны на жизнь человеческую и сказал: "Да, воистину счастье есть смерть!"

А была, дружок Николушка, ночь под светлый праздник. Ну, встал с места Фаустин Премудрый, взял хрустальную чашу, налил вином, насыпал яду в вино, поднял в руке высоко-высоко... "Прощай, говорит, распостылая жизнь!" – и с этим богомерзким словом приник устами к чаше... Вдруг слышит – загудел колокол. Точно кто толкнул его под руку – выпала чаша, расшиблась вдребезги. Отошел Фаустин Премудрый к окну, распахнул окно, видит занимается зорька, звонят к заутрене, идут люди в храм божий...

Пал Фаустин Премудрый навстречу солнышку, заслонился руками, захлипал, как малый ребенок, и восклицает про себя. "Где мои младые лета? Где вера? Где простота? Нет мне радости и в звоне колокольном, потому что я искусился в познании", – и впал в великую скорбь и плакал...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю