355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Bruck Bond » Гарденины, их дворня, приверженцы и враги » Текст книги (страница 23)
Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 22:30

Текст книги "Гарденины, их дворня, приверженцы и враги"


Автор книги: Bruck Bond


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)

столь заманчиво рассказывал воронежский барышник...

"Ладно", – сказал он, быстро отворачиваясь от Елистрата и притворяясь, что непомерно занят конторскою книгой.

Он ездил в Воронеж. Заняв номер в гостинице – хотя отец приказывал остановиться на постоялом дворе – и отделавшись в банке, он целый день бродил по улицам, взирал на огромные, как ему казалось, дома, на окна великолепных магазинов, на тротуары, по которым "валом валил"– народ, на монумент Петра Первого, однако непривычная:

суета, непривычный блеск, непривычное множество людей,.

разодетых "как господа", в конце концов переполнили его испугом, робостью, тоскою. Впечатления ошеломили его:

чувство сиротливого одиночества им овладело. Он хотел войти в трактир Романова, но в нерешимости постоял у подъезда, посмотрел на швейцара, посмотрел на посетителей в енотовых и лисьих шубах и, торопливо запахнувши свой калмыцкий тулупчик, чуть не бегом направился далее. У театра была выставлена афиша. Николай остановился, начал читать... Подошел офицер под руку с дамой, – Николай робко отпрянул. Но соблазн был слишком велик: крупные буквы на афише гласили, что будет представлен "Орфей"

в аду". Побродивши около театра, Николай мужественно отворил дверь в кассу, увидал окошечко, в окошечке пронырливый лик с золотым пенсне на ястребином носу. Господин в шинели с бобрами и в цилиндре брал билет и чтото внушительно басом приказывал кассиру. Николай с трепетом отступил назад. "Эй, тулуп! Куда же вы? Пожалуйте!" – послышалось из окошечка, но "тулуп", пугливо и раздражительно озираясь, улепетывал далее.

У статуи Петра было безлюдно. Николай сел на скамеечку – у него подкашивались ноги от усталости – и бесцельно устремил глаза в пространство. Внизу развертывался по холмам город: пестрели крыши, толпились дома, выступали церкви; дальше обозначалась широко проторенною дорогой извилистая река, чернели слободы, еще дальше – белая, однообразная, настоящая степная равнина уходила без конца. Мало-помалу на Николая повеяло от этой равнины привычным ему впечатлением простора и тишины. Он начинал успокаиваться, приходить в себя, собирать рассеянные мысли... "Мосье Рахманный!" – внезапно раздалось над самым его ухом. Это была Веруся Турчанинова. В серой шапочке, в шубке, опушенной серым мехом, в серой муфточке, с книжками под мышкой, она стояла против него, веселая, улыбающаяся, с блестящими глазами, с лицом, пылающим от мороза. Он растерянно вскочил, зашевелил трясущимися губами.

– Зачем вы здесь? – быстро и звонко заговорила Веруся. – Вам куда нужно идти? Хотите вместе? Мне нужно на Садовую. Послушайте, вы слышали, какую мерзость устроили с отцом эти ищейки? Вот уж карьеристы!.. Читали вы Дрэпера? У нас преотвратительная публичная библиотека. Не были? О, это курьез! Мне сестры сказывали, вы тогда крикнули им ужасную грубость. Это очень странно... Я, впрочем, не имею с ними ничего общего. Какой журнал получается у вас в деревне? Не правда ли, народ ужасно бедствует? Есть ли у вас школа? Признаете вы педагогику при настоящих социально-политических условиях?

Николай отвечал сначала застенчиво, несвязно, запинаясь на каждом слове. Но понемногу оживление Веруси передалось и ему. Вместо того чтобы идти на Садовую, они, сами не замечая, ходили по дорожкам сквера, присаживались на скамейке и опять вскакивали, не удаляясь от "Петра". Ширь и простор, веявшие из-за реки, безлюдье рядом с суетою на улице, статуя железного царя, указующего властно протянутою рукой куда-то вдаль, как бы невольно удерживали их здесь, поощряли говорить и спорить.

Да, Николай пришел в такое состояние, что мог даже спорить с Верусей. В нем проснулось.то впечатление, которое он вынес из первой встречи с нею; а чувство одиночества и страха, чувство язвительной обиды от той оброшенности, которую он испытывал в городе, особенно напрягло ?го нервы. Судорожно запахиваясь в тулупчик, пламенея и вздрагивая от каких-то нервических приступов вдохновения и раздражительности, он говорил, говорил, внутренно сам изумляясь своему красноречию. В ответ на вопросы и категорически-книжные мнения Веруси он в ярких красках изобразил ей деревенскую жизнь – закоснелое и самонадеянное невежество кругом, попрание всякого рода прав, вопиющее посрамление личности, эксплуатацию, беспомощность, свирепство, издевательство и крепостнические вожделения властных людей. Разумеется, изобразил своими словами и сквозь призму своего понимания и настроения.

В этих картинах никому не было пощады: припоминалась расправа Мартина Лукьяныча с однодворцами, восстановлялись "холопские разговоры" в конторе, Оголтеловка, поп Александр, "кулак" Шашлов, "мерзкий приспешник"

староста Веденей, целование ручек у господ, стояние перед ними ввытяжку и без шапок, "подхалимские письма" к барыне... А когда течением цепляющихся друг за друга мыслей и воспоминаний Николай пришел к холере, начал рассказывать о бабе из Колена, о том, как без всякой помощи безропотно страдал и умирал народ, он до такой степени взволновался этим, так забылся, что без малейшей жалости к Верусе со всеми возмутительными подробностями изложил ей дело Агафокла и пытки, которым Фома Фомич подвергал Кирюшку, и сцену тонкого вымогательства сорока двух рублей. И, злобно устремив глаза на Верусю, стараясь удержать прыгающий подбородок, закончил: "А вы утверждаете – напрасно!.. Его бы, палача, повесить мало-с... папашу-то вашего!" К этому он еще хотел прибавить несколько энергичных слов, но вдруг опомнился, губы его сомкнулись. Веруся сидела без кровинки в лице, с расширенными глазами, с таким выражением, как будто ее ударили обухом по голове. Несколько секунд продолжалось молчание.

– Послушайте, Рахманный, – произнесла она хрипло и с усилием выговаривая слова, – это все, честное слово, правда?

– Как же я осмелюсь лгать? – воскликнул Николай.

Опять помолчали. На лбу Веруси обозначилась страдальческая морщинка. Вдруг она поднялась, крепко пожала Николаеву руку, с каким-то значительным выражением выговорила: "Хорошо... я вам верю!" – и торопливо пошла из сквера. Но шагов через пять приостановилась и, не оглядываясь, с странною сухостью произнесла:

– Послушайте, как ваш адрес... если бы кто вздумал написать вам?

Как-то перед весною Николаю случилось быть у Рукодеева. Там передали письмо на его имя. Письмо было от Веруси. Вот что она писала:

"Не подумайте, Рахманный, что я дорожу вашим мнением и вообще заискиваю. Такая подлость противоречит моим убеждениям. Пишу по поводу нашего разговора.

Я уверилась, что отец поступил нечестно. И я не намерена жить на такие средства. Но даю вам честное слово, что ничего не подозревала. Глупо, конечно, такие ужасы, по поводу которых мы имели разговор, находили место, а мы веселились на каникулах и катались в лодке на Битюке.

Я себе никогда не прощу. Я кончу курс и намерена быть народной учительницей. Это, впрочем, мой всегдашний план. Может быть, со временем мне понадобится ваш совет:

у вас довольно широкий запас наблюдений из народной жизни. И вы не фразер, если не ошибаюсь. Я имею теперь частные уроки и живу своим трудом.

Вера Турчанинова".

Николай прочитал раз, прочитал другой, и вдруг ему сделалось совершенно ясно, что если уж он в кого влюблен, так это в Верусю.

Однако вскоре возникшая после этого весна показала ему, что он ошибается.

II

Роща и сад. – На навозе. – Свидание. – Николай "развивает" Груньку, и что из этого вышло. – Засада Алешки Козлихина. – Перспектива порки. "Писатель" Н. Pax – и и обаяние печатного слова. – Приезд "студента императорской академии". – Мать и отец. – Дворня приветствует Ефрема. "Ау! Глебушка!" – Приезд господ. – Новые птицы – новые песни.

Отсеяли яровое. "Передвоили" под гречиху. Налаживали плуги, готовясь "метать" пары. Однодворцы возили навоз из скотных дворов и из огромной кучи позади конюшен. В усадьбе непрерывно гремели порожние телеги, скрипели тяжело нагруженные возы, с утра до ночи раздавались громкие голоса и понуканья, стоял пронзительный запах аммиака, странно соединявшийся с ароматом цветущих деревьев, с запахом свежеразрытой земли и дегтя. Внизу, по течению Гнилуши, ветловая роща так и кишела птицами. Ничего нельзя было расслышать от непрестанного грачиного крика, от треска сухих ветвей и шума бесчисленных черных крыл, от необыкновенной возни на деревьях около неуклюжих, растрепанных, похожих на мужицкие шапки гнезд. В саду природа ликовала с меньшею дерзостью. Здесь не было столь нелепых, столь раздирающих криков, не было такого шума, треска, писка. Здесь щелкали соловьи, нежно стонали горлицы, "турлыкали" иволги, пели малиновки, щуры, пеночки, дрозды, куковали кукушки и вообще хлопотала и устраивалась всякая благозвучная тварь. В роще было темно от густых ветвей; земля там никогда не просыхала; воздух был насыщен запахом сырости, прели, одуряющею вонью каких-то высоких трав с толстыми сочными стеблями. В саду все нежилось и млело на солнце: теплый ветерок шевелил белоснежные и розовые цветочки деревьев, мягкую ярко-зеленую травку на лужайках, одуванчики, кашку, золотоцвет, лиловые колокольчики, ласкал старые липы, пахучую зелень берез, лапчатые листья кленов. С дуновением этого благосклонного ветерка все растущее как бы пронизывалось веселыми солнечными лучами, как бы впитывало в себя золотистый блеск, разлитый в воздухе. Вот почему даже в липовых и кленовых аллеях, и в беседках из густых акаций, и там, где по-над прудом возвышались старые дубы, тень была какая-то не настоящая, не такая, как в оглушительной ветловой роще, а с зеленовато-золотистыми просветами, с прихотливою игрой солнечных лучей, точно застрявших в густой листве. Гудели пчелы, пели птицы, сильный и сладкий запах насыщал воздух, в голубом пространстве отчетливо вырисовывались цветы вишен, яблонь, черемухи. Одним словом, не в пример сырой ветловой роще, все ликовала здесь чинно, красиво и благопристойно.

Навоз возили на поля, примыкавшие к самому саду.

По всему пространству пестрели одинокие фигуры баб и девок, раскидывавших вилами кучи влажного и тяжелого удобрения. Работа была "издельная", от десятины, а потому над ней не требовалось постоянного надзора: нужно было только смотреть, чтобы навоз раскидывался ровна и одинаково. За этим смотрел Николай. Сидя верхом, он переезжал с десятины на десятину и уговаривал "пожалуйста, лучше работать". Его уговоры звучали особою искренностью, потому что как только наступили весенние работы, Мартин Лукьяныч все чаще и чаще начинал ему угрожать побоями "за послабление" и делать строгие внушения.

Две девки работали на десятине, ближайшей к саду.

Они были в грубых посконных рубахах, в высоко подоткнутых старых юбках, с голыми выпачканными ногами; на одной был желтый платок, на другой красный. Та, что была в красном, завидев подъезжающего Николая, перекрылась и сделала так, что платок только отчасти закрыл ее черные волосы, а необыкновенно Длинная и толстая коса стала видна от самого затылка. Другая не проявила такого внимания к своей наружности и, смеясь, сказала:

– Вот Миколка-то поглядит, какие мы убранные!

– А паралйк с ним, – грубым голосом ответила та, что в красном, – мы не барыни. Навоз раскидывать не станешь обряжаться.

– И-и, погляжу я, Грунька, и привередлива ты! Сама прихорашиваешься, как увидела, а сама ругаешься... Уж.

чего тут, сохнет сердечко по милом дружочке. Чего скрываться!

– На какой он мне родимец! Возьми его себе, пухлявого черта! Повесь на шею, коли люб. А мне хоть бы век его не видать – не заплачу... И-их, и противна ты мне, Дашка, за эти речи!

И Грунька с ужасно сердитым лицом, с блестящими от негодования глазами изо всей силы воткнула вилы в кучу и с каким-то остервенением стала расшвыривать навоз. Тем не менее опытный глаз Дашки уловил, что она приложила особенное старание, чтобы казаться ловчее, сильнее и красивее в этой трудной работе.

– Вы чего неровно разбрасываете, черти? – с притворною строгостью сказал Николай, весь красный от радости и смущения. Он не ожидал встретить Груньку.

– А ты слезь да покажи, как надо, – ответила Грунька, не переставая работать, – больно вы умны, на шее-то на мужицкой сидючи.

Николай не нашел, что ответить, и, вынув папиросу, стал медленно закуривать.

– Ты чего ж с самого утра к нам глаз не кажешь? – спросила Дашка.

– Сердиты вы очень, – сказал Николай, не сводя восхищенных глаз с черноволосой красивой и на что-то негодующей девки.

– Поработай-ка с зари – будешь сердит! – смягченным голосом сказала Грунька. – Ты небось чаю да сдобных лепешек натрескался, а мы с Дашуткой пожевали хлебушка, вот тебе и вся еда.

– Да вы в обед приходите в сад... Вон в вишенник.

Я вам лепешек принесу, говядины жареной... Право, приходите, а? Дашутка! Придете, что ль? Мы бы с Федоткой всего приволокли, ей-богу!

– Не нуждаются! – отрезала Грунька. – И без вас сыты.

– Придем, чего тут! – со смехом сказала Дашутка; как только подъехал Николай, она бросила работать и, опершись на вилы, улыбалась и смотрела на него лукавыми глазами. – Приноси лепешек поболе, я их страсть люблю. Не все равно отдыхать, – в саду так в саду.

– Кому все равно, а кому нет, – не унималась Грунька, – иди, коли охота, а я не согласна. Люди по полтиннику зарабатывают, а мы с тобой, дай бог, по четвертаку обогнать... с отдыхами-то!

– Экая невидаль полтинник, – небрежно выговорил Николай, – из своих собственных доплачу, ежели не обгоните.

– Подавись своими деньгами!.. Не нужны! – крикнула Грунька. – Дашка! Чего стоишь! Не рано.

Николай опять не нашелся, что сказать, и только вздохнул. Девки работали, он сидел на лошади и смотрел, как ловко и красиво управлялась с вилами Грунька. Потом он внимательно поглядел в поле и в сторону сада, ае видать ли где отца или вообще кого-нибудь из важных гарденинских людей... Никого не было видно. Тогда он проворно соскочил с седла и, застенчиво улыбаясь, сказал Груньке: "Подержи Казачка, я за тебя поработаю". У той на мгновение блеснули глаза каким-то ласковым и живым весельем... казалось, она готова была засмеяться, но вдруг брови ее нахмурились еще грознее, и с прежним строгим и недоступным выражением она закричала на Николая:

– Уйди к родимцу!.. Без тебя управимся... Ишь работник какой выискался!.. Слоняешься без дела, только людям мешаешь.

Николай не обиделся; он передал лошадь Дашке и, взяв у нее вилы, начал усердно раскидывать навоз. Работа у него кипела. Уже через пять минут он весь обливался потом; еще немного спустя на его ладонях образовались мягкие багровые мозоли, лицо же так и горело.

И, несмотря на такие трудности, он всем существом своим испытывал живейшее удовольствие. Дашутка держала лошадь, зорко посматривала по сторонам и делала поощрительные замечания:

– Эка мужик-то что означает!.. Где нашей сестре равняться!.. Смотри, смотри, девушка, он уж другую клетку разчал!.. Аи да Микола!

Грунька упорно молчала. Вдруг Дашка заметила вдали Мартина Лукьяныча на дрожках.

– Бросай, бросай, отец едет! – сказала она торопливо.

Но Николай увлекся.

– Пускай его! – ответил он, вонзая вилы в новую кучу.

– Ей-боженьки, увидит!.. Бери лошадь, оглашенный...

Ах, беспременно увидит!

– Пусть! – упрямо повторил Николай, хотя дрожки Мартина Лукьяныча становились все ближе и ближе.

Вдруг Грунька перестала работать и совершенно другим, до сих пор не свойственным ей голосом сказала:

– Бросай! Чего еще дожидаешься? Охота ругань принимать.

Николай отдал Дашке вилы, сел на лошадь, снял картуз и начал отирать пот с лица.

– Придете, что ль? – спросил он.

– Придем, придем, лепешек-то поболе притащи, – сказала Дашка.

Грунька ничего не ответила и, посмотрев исподлобья на Николая, звонко расхохоталась.

– Придешь, что ли? – спросил он, ужасно обрадованный этим хохотом.

– Ладно, ладно. Вон отец-то смотрит... Уезжай-ка поскорей!

Что отец видел, чем он тут занимается, это уж было несомненно для Николая и чрезвычайно беспокоило его.

Тем не менее он стыдился показать девкам, что боится отца, и еще несколько времени постоял около них, прежде чем отъехать к другим работницам. Увы! Мартин Лукьяныч действительно все видел, страшно рассердился и закричал Николаю, чтобы тот подъехал. Николай притворился, что не слышит. Тогда Мартин Лукьяныч привстал на дрожках и заорал неистовым голосом:

– Тебе говорят, анафема, ступай сюда!

Но Николай и на этот раз не оглянулся и поехал дальше. Сердце у него упало.

"Ну, будет теперь!" – подумал он с тоской и, чтобы не отравить нынешнего дня, не испортить свидания в саду во время обеда, решил не показываться отцу до самой поздней ночи, а там будет видно.

Мартину Лукьянычу нельзя было на дрожках преследовать Николая, ехавшего между кучами навоза. Сообразивши это, он крепко выругался, погрозил сыну кнутом и, сказав:

– Ну, погоди ж ты у меня! – проследовал далее.

Николай подождал, пока дрожки скрылись из виду, затем помчался во весь дух домой, наскоро поел, взял тайком от Матрены сдобных лепешек и говядины и, захватив Федотку, отправился на условное место. Там они полежали, лениво перекидываясь словами, выгибаясь, как коты, под горячими солнечными лучами, а когда пришли девки, все уселись в тени развесистой черемухи. Ели лепешки, говядину; хохотали и заигрывали друг с другом.

Где-то неподалеку щебетала малиновка. Цветы черемухи сильно пахли; пчелы так и гудели в них. В голубом небе плавали высокие серебристые облака.

Всем было очень весело. Николай совершенно забыл грозящие ему перспективы. Со стороны их можно было принять за пьяных, – так задорно блестели их глаза и горели лица. Но это был хмель весны, цветов, солнечного блеска, молодой крови, бьющей ключом... Дашка сорвала картуз с Федотки и закричала:

– Не пымаешь! – и с визгом пустилась бежать в глубину сада. Федотка побежал за ней. Николай остался один с Грунькой. Она засмеялась, лукаво взглянула на него и потупилась, перебирая бахрому завески. Он робкообнял ее и поцеловал в пылающую щеку... Она только слегка отклонилась. Тогда он придвинулся, еще крепче обнял ее и вдруг в какой-то странной близости от себя увидел ее потемневшие и смягченные глаза, ее смуглое, загорелое лицо с едва заметным пушком на крепких, как яблоко, щеках, ее полуоткрытый румяный рот с блуждающей улыбкой... ему сделалось ужасно стыдно от этой смирной и явно подразумевающей покорности.

"Нет, надо обстоятельно переговорить, – подумал он. – Положим, я женюсь... но что она подумает, если не сказать этого?.. О, конечно, женюсь! Она такая прелесть..." – но, вместо того чтоб "обстоятельно переговорить", он сказал дрожащим голосом:

– Куда они, черти, побежали?

Грунька, в свою очередь, почувствовала неловкость и, промолчав на его вопрос, спросила:

– Ругал тебя отец-то?

– Нет, он меня не видал.

– Поди, побьет.

– Ну, уж пускай не прогневается!

– Да что ж поделаешь: кабы чужой!

– Чужой не чужой, – это все равно. Человек – не скот, бить его нельзя. Нонче ежели и скот бьют, так и та есть такое общество, вступается и тянет к мировому судье.

– Да что ж ты ему сделаешь?

– Не дамся.

– Обдумал!.. Позовет конюхов, таких-то всыпет!..

Да и как не слухаться; чать, грех.

– Вот ерунда, какой такой грех?

– А еще письменный называешься. Чать, в книгах-то написано.

– В книгах вовсе не об этом написано.

– О чем же? По книгам... есть которые душу спасают.

– Кто спасает?

– Ну, кто... монахи, чернички, странники которые.

– Эка, сказала! Мало ли что необразованный народ делает. Душа! Ты ее видела?.. Понавыдумали, а вы верите. Душа – иносказание, я думаю!

– Что ты, оглашенный! Аль не видал – звездочка падает... Чать, это душа.

– Ну сколько в вас необразования, подумаешь! Ужели я тебе не говорил, как звезды устроены?.. – И Николай с пылкостью начал рассказывать об устройстве вселенной. А отсюда перешел к иным предметам, потому что его так и подмывало поскорее опровергнуть Грунькины предрассудки, "развить" ее, внушить ей "настоящее понятие". Он ведь собирался на ней жениться, это – во-первых; во-вторых, "предрассудки" его возмущали; в-третьих, он до того был полон благоговения и веры к тому, что усцел узнать и прочитать за последнее время, что никак не мог не распространять своих новых познаний, по мере возможности разумеется; в-четвертых, Грунька тем, что заговорила об отце, напомнила ему чрезвычайно неприятное чувство, оживила скверные ожидания, как-то сразу подрезала крылья его пленительным мечтам и желаниям...

Что за мечты, когда приходится страдать от этой непрестанно угнетающей дикости, может быть, испытать унизительное обращение, грубую ругань, побои!.. И вот с каким-то внутренним захлебыванием, с какою-то даже жадностью он, всячески изобразив, что есть вселенная, начал рассказывать Груньке, как зачиналась жизнь, как жизньпретерпевала изменения и выливалась все в лучшие и лучшие формы, как люди стали учиться, понимать, умнеть, как они достигли того, что сделались совсем умными, всё узнали, всё взвесили, и теперь вся штука в том и состоит, чтоб эти совсем умные люди просветили менее умных...

Кто же мешает просвещению? А вот такие отсталые, как Мартин Лукьяныч или Капитон Аверьяныч. "Ты говоришь: не слушаться – грех... Нет, потакать им, дозволять, пусть измываются, вот что грех!" – горячо восклицал Николай.

Между тем, по мере того как текли Николаевы слова, по мере того как им все более и более овладевала педагогическая ревность и возрастало свое собственное негодование против отца и грозящих перспектив унижения и срама, по мере того как он, желая, чтобы все было проста и понятно для Груньки (например, что такое орбита), приискивал слова, путался, выразительно размахивал руками, изобретал сравнения, уподобления, метафоры, – у егослушательницы потухал румянец в лице, пропадала улыбка, холоднели и принимали тупое выражение глаза, голова тяжелела и склонялась на мягкую траву... И в то время, когда Николай, заметивши между деревьями красную Федоткину рубашку, приостановился говорить и посмотрел на Груньку, он увидал, что она лежит с закрытыми глазами. Он легонько толкнул ее. Напрасно: Грунька крепкоспала, едва слышно посапывая носом.

Николай вскочил, как уязвленный. Не сознавая, что делает, он сорвал листочек с черемухи и, пожевывая его, быстро удалился за деревья. Он больше всего боялся, чтоб его не заметили Федотка с Дашкой. И что-то вроде зависти шевельнулось в нем, когда, притаившись за кустом бузины, он посмотрел на их разгоряченные и счастливые лица, на Дашку в венке из ярких желтых цветов, на Федотку с ее платком, перекинутым через плечо, на то, как они шли, обнявшись, тесно прижимаясь друг к другу...

Он же скрылся, точно вор или человек, сделавший постыдное. И эта зависть сменилась чувством горчайшей обиды, когда он услышал и увидал следующее:

– Грунька, Грунька! – сказала Дашка, расталкивая спящую девку. – Куда же Миколка-то девался?

Та приподнялась, протерла глаза и зевнула.

– О, чтоб вас!.. Выспаться не дадут.

– Дружок-то где?

– А паралик его ведает, пухлявого черта! Лопотал, лопотал тут... Я ажио все челюсти повывихнула.

– О, разиня, лихоманка его затряси! Чего лопотал-то?

– Спроси поди. Не то земля вертится, не то ум за разум заходит... Так, непутевый черт!

Федотка и Дашка рассмеялись.

– Ну, посмотрю я, девка, вожжаетесь вы с ним, а толку у вас никакого не выходит, – сказал Федотка.

– А какой же толк-то, по-твоему, нужно? – раздражительно спросила Грунька.

– Известно, какой.

– Ну, уж это отваливай. Много вас, дьяволов.

– Так чего ж тянуть? Взяла бы да и отвадила. Никак, больше года тянете.

– Он ей подарков-то больно много покупает, – проговорила Дашка, как бы извиняя подругу. Но та вовсе не рассчитывала извиняться.

– Наплевала бы я на его подарки! – вскрикнула она. – Экая невидаль! Я сама куплю, коли пожелаю. Так вот связываться не хочется, а то бы я его скоро осадила, блаженного черта!

– Может, женится... – нерешительно заметила Дашка.

– Жениться ему никак невозможно: для них это низко, – возразил Федотка.

Грунька вспыхнула и с необыкновенною злобой закричала:

– Не нуждаются!.. Не нуждаются!.. Уноси его родимец!.. Скажи ему, окаянному, чтоб лучше и не подходил ко мне и не думал... Я ему не какая-нибудь далась...

Чтой-то, всамделе, работаешь, работаешь, гнешь, гнешь хрип, а тут... и выспаться не дадут!.. Уйдите, – ну вас к лешему!

Она сердито отвернулась, натянула шушпан на голову и снова улеглась спать.

Николай в глубоком отчаянии удалился из своей засады.

На закате грачи особенно суетились и горланили. Вся роща была переполнена карканьем и непрестанным шумом крыльев. С вершины то и дело падали листья, сучья, хворост, ветви трещали и ломались. Иногда огромная стая с таким дружным натиском облепляла ветлы, так сильно принималась потрясать их своими неистовыми движениями, что точно дрожь пробегала по вершинам, в роще проносился тревожный шорох и шепот... Между деревьямихотя и сквозило розовое небо, тем не менее внизу был распространен какой-то таинственный сумрак. В этом сумраке нелепыми, неправдоподобными очертаниями выделялись корявые, разодранные выпирающими ростками старые ветлы, гнилые, одетые молодою зеленью пни, высокие травы с непомерно жирными листьями, с толстыми стеблями. Дрожь, шорох и шепот, спускаясь с вершины, замирали здесь странными, едва слышными вздохами.

Теплая, гораздо теплее, чем в полдень, и пахучая влага насыщала воздух. Он был похож на дыхание, как будточто живое трепетало в этой жирной, потеющей почве, в этой чаще, в этих травах и содрогалось, шептало, испускало вздохи, переполненные блаженством своего преуспевающего существования. На размытых берегах Гнилуши длинным рядом стояли мелколистые ивы. Закат румянил их. Низко наклонившись над водою, они, казалось, пристально слушали, что болтает беспечно журчащая речонка, такая темная и мутная от недавнего весеннего разгулаг такая счастливая, что ей удалось, наконец, убежать от тяжелых и неповоротливых мельничных колес в привольную степь, в тихий Битюк.

Через рощу, от усадьбы к деревне, вела тропинка. По этой тропинке давно уже расхаживал Алешка Козлихин.

Он покуривал, посматривал по сторонам, посвистывал.

Иногда на тропинке слышались голоса: это возвращались "с навоза" бабы и девки, по две, по три, по мере того как оканчивали работу. И как только раздавались голоса, Алешка прятался за деревья и смотрел, кто идет. Проходили – он опять появлялся на тропинке, посвистывая и поглядывая. Наконец едва не последними показались две девки. Увидав их, Алешка не спрятался, а, сдвинув набекрень шапку и посмеиваясь, покачиваясь на босых ногах, помахивая прутиком, пошел им навстречу. Девки шли в шушпанах внакидку, громко разговаривали и смеялись. Особенно та, что была в красном платке, смеялась звонко и с какою-то задорною раздражительностью. Алешка, ни слова не говоря, обнял ее.

– О, черт! – крикнула она, изо всей силы ударив его ло спине. – Зачем тебя родимец принес?

– А ты думала зачем? – спросил Алешка, оскаливая блестящие зубы и еще крепче обнимая девку.

– А паралйк тебя ведает-.. Знать, делов больно много!

– Делов у нас хватит, не сумлевайся... А ты вот почему не пошла-то за меня, норовистая, дьявол?.. Аль Миколка управителев присушил?

– Повесь его себе на шею! Не виновата я, что он мне проходу не дает. Его ведь по морде не съездишь, как иных прочих... Ха, ха, ха!..

– Это, тоись, нас, деревенских? Ну, смотри, девка, не обожгись! Алешка состроил шутовское лицо и, снявши шапку, обратился к Дашке: – Дарья Васильевна, сделайте такую милость, прибавьте шагу!.. А мы вот перемолвим кое о чем... с суженою со своей, с Аграфеной Сидоровной...

– Подавишься! – крикнула Грунька.

Все захохотали. Тем не менее Дашка быстрее пошла вперед. Алешка принудил Груньку идти тихо, нога в ногу с собою; она вырывалась, звонкая пощечина и звонкий визг смешались с оглушительным грачиным карканьем:

это опять влетело Алешке... Потом пронесся раскатистый, захлебывающийся девичий смех, полузадушенные слова:

"Уйди, лихоманка тебя..." – потом все смолкло. Только неугомонное карканье, шум крыльев, треск ветвей, журчание речки да невнятное шептанье, вздохи, сладостный трепет всюду разлитой жизни по-прежнему переполняли рощу. Дашка отошла шагов на тридцать, оглянулась: на тропинке никого не было; тогда она спокойно присела на берег, опустила ноги в воду, стала отмывать их, соскабливать прутиком присохший навоз. И только когда поднялась, нетерпение изобразилось на ее бойком, подвижном лице. "Грунька! – крикнула она в темноту рощи. – Грунька-а-а-а!.. Идите, родимец вас затряси, матушка дожидается коров доить!"

Николай предпочел до глубокой ночи не возвращаться домой, а когда возвратился, то предварительно обошел вокруг флигеля, посмотрел в окна и, уверившись, что отец спит, снял сапоги и в одних чулках прокрался в свою комнату. Наутро было воскресенье. Николай спал всю ночь тяжелым, крепким сном, и, когда проснулся, сквернейшая мысль поразила его: "Ну, теперь начнется!" Одно мгновение он подумал опять скрыться куда-нибудь до глубокой ночи, но ему нестерпимо показалось прятаться, как преступнику, и вечно трепетать. И с стесненным сердцем он решился выжидать событий. Матрена внесла самовар.

– Где папаша? – спросил Николай, с притворно равнодушным видом натягивая чулки.

– К обедне уехал. Ну, брат, начередил ты на свою голову! – сказала Матрена.

– А что?

– Вчерась, как воротился, господи благослови, с поля – и рвет и мечет! Меня так-то съездил по шее... За что, говорю, Мартин Лукьяныч. Не так, вишь, солонину разняла... И-и-и грозен!.. Уж ввечеру дядя Ивлий сказывал:

из-за тебя сыр-бор-то загорелся. И ты-то хорош: ну, статочное ли дело управителеву сыну с девками навоз ковырять? Хоть Груньку эту твою взяТь... что она, прынчеса, что ль, какая? Эхма! Не ходок ты по этим делам, погляжу я!

– Ну, будет глупости болтать, Матрена.

– Чего – глупости... Тебя же, дурачок, жалею.

В это время в передней кашлянули.

Матрена опасливо посмотрела на дверь и прошептала:

– Вчерась велел ключнику Антону прийти... Попомни мое слово – выпороть тебя хочет.

Николай так и похолодел. С младшим ключником Антоном действительно можно было выпороть кого хочешь.

Это был отпускной гвардейский солдат, двенадцати вершков росту, придурковатый и рябой. Но делать было нечего... Николай вышел в переднюю умыться, искоса взглянул на Антона.

Тот вскочил, вытянулся, сказал невероятным басом:

– Здравия желаю!

– Ты чего здесь?

– Не могу знать, управитель приказали.

Николай посмотрел на его огромнейшие ручищи, на бессмысленно-исполнительное выражение его рябого лица и вздохнул. Затем умылся, пробормотал по привычке "Отче наш" и "Верую во единого бога" и сел у окна, развернув перед собою "О подчинении женщин" Джона Стюарта Милля. Между тем соображал: "Если вправду вздумает пороть, выпрыгну в окно".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю