355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Bruck Bond » Гарденины, их дворня, приверженцы и враги » Текст книги (страница 28)
Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 22:30

Текст книги "Гарденины, их дворня, приверженцы и враги"


Автор книги: Bruck Bond


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)

И сделали приказные так: стал вольный цыган крепостным человеком господина Рыканьева. В тогдашнее время было все возможно... Но с этих самых пор пошло худое на цыгана. Лишился о" милости в барских глазах. А с чего? Вот с чего. Доложили барину: очень Чурила к жене привержен. А барин и так уж приметил – есть перемена в Чуриле: от богомерзких делов уклоняется, сказывается больным, и прочее такое. Ну, говорит, коли так, волоките ее на расправу... это кровь-то свою, детище-то свое родное!

Схватился за нее татарин, поволок. Цыган разъярился да полысни ножом татарина. И пошло!.. Господи, что делали над цыганом... Секли его, прямо надо сказать, не на живот, а на смерть. И кнутьями-то, и розги в соленой воде распаривали, и шиповником. Секут, секут, прислушаются-нет дыханья, отволокут на рогожке, бросят... отдышится, затянет раны – опять сечь. Но такая была силища в том человеке, – не могли из него душу вынуть. Вот поглядел, поглядел Андрей Елкидыч, возьми да и забрей его в солдаты. Как теперь помню, везли его мимо нас. В цепях, глазищи неистовые, морда в подтеках, в синяках, человек двадцать народу вокруг телеги, – боялись, не сбежал бы.

Ну, нет, не сбежал, так без вести и сгинул в солдатах.

Должно быть, истинно сказано: и погибнет память его с Шумом. Охо, хо, хо, дела-то какие бывают на свете!.. Ну, вот, сколько времени прошло, докладывают Андрею Елкидычу: Чурилова жена родила мальчика. "Не хочу, говорит, видеть сатанинское отродье: продать обоих". Так их и продали господам Воейковым. Говорили тогда, будто правое таких нет солдатку продавать, однако ничего, продали...

И теперь смотри: Чурилова сына Григорием звали, – Григорий Чуриленок, Григорий-ат и доводится дедом вашему Ефиму... То ли еще не дурная кровь!

– Вот так штука! – вскрикнул Федотка, ошеломленный неожиданным заключением рассказа, и, помолчавши, сказал: – Как же, Сакердон Ионыч, эдак, выходит, и Ефим Иваныч – сатанинское отродье?

– Замолено, – ответствовал Ионыч, – рыканьевская дочь замолила. Было ей виденье, чтоб семь разов в Киев сходить. Вот она за семь-то раз и упросила угодников.

Потому все нечистое с них снято. А ежели я теперь рассуждаю – в Ефиме дурная кровь, я беру пример с конного дела. Вот у нас в заводе был жеребец Визапур... давно...

как бы тебе сказать?., эдак до первой холеры. И кусался и бил задом. Двое конюхов из-за него жизни решились, – замял. Ну, хорошо, пошли от Визапура дети. Кобылки ничего, а коньки с тою же ухваткой. Был от него Непобедимый – человека убил. От Непобедимого был Игрок – поддужному коленный сустав зубами измочалил... И вот слышу, в прошлом году, праправнук Игрока, Атласный, – в заводе Телепневых теперь, – бросился на конюха, смял, изжевал нос и щеки. Вот оно кровь-то дурная что обозначает!

– Ну, а с барином с эстим, Сакердон Ионыч, – спросил Федотка, – было ему какое наказанье?

– А какое наказанье? Тут как раз амператор Павел скончался, пошли слухи – волю, волю дадут... Он и притих, да вскорости и помер. Исповедался, причастился...

честь-честью. Потому, друг, истинно сказано в книге праведного Иова: "В день погибели пощажен бывает злодей и в день гнева отводится в сторону". И с рживлением добавил: – Но меньшой, Иракл Елкидыч, не избег!.. Тот потерпел наказанье: пришли раз поутру, а он висит на отдушнике! Приехал суд, стали допытываться, глядь, а у него полны сундуки книг масонских. Вот какой был тихоня!

– Это что ж такое будет?

– А то! Не мудри! Господа бога не искушай, чего не дано – не выслеживай!.. Оттого и окаянная смерть. Андрей Елкидыч как-никак все ж таки удостоился христианской кончины, а этого, Иракла-то Елкидыча, сволокли, да за садом во рву и зарыли, словно падаль какую-нибудь.

Федотка ничего не понял из слов Ионыча, но переспросить не осмелился и, помолчавши довольное время, сказал:

– И мучители были эти господа!

– Вот уж врешь! – внезапно рассердясь, воскликнул Ионыч. – Вот уж это ты соврал! Устроители были, отцы, радетели – это так. Чем красна матушка Расея? Садами господскими, поместьями, заводами конскими, псовою охотой... Вот переводятся господа, – что же мы видим? Сады засыхают, каменное строение продается на слом, заводы прекращаются, о гончих и слухом стало не слыхать. Где было дивное благолепие, теперь – трактир, кабак; замест веселых лесов – пеньки торчат, степи разодраны, народ избаловался, пьянство, непочтение, воровство. Это, брат, ты погоди говорить! Была в царстве держава, – нет, всем волю дадим!.. Ну, и сдвинули державу... Сказано – крепость, и было крепко, а сказано – воля, и пошла вольница, беспорядок. Ишь, обдумал что сказать – мучители!

Вот смотри, – Ионыч опять указал в сторону завода, – голая степь была... Сурки, да разное зверье, да коршунье.

Леса были дикие, дремучие, – весь Битюк в них хоронился.

Я-то не помню – родитель мой отлично помнит, как в этих самых местах пугачевский полковник Ивашка рыскал. Пустыня! А теперь проезжай вдоль реки: все отпрыск графа Алексея Григорьича, все позастроено, заселено, уряжено, и славен стал Битюк на всю Расею. А то – мучители!

С этим Федотке решительно не хотелось согласиться, – он гораздо охотнее слушал, как порицали господ и толковали о том, что "их время прошло", – но он снова предпочел смолчать, подумавши про себя: "А и впрямь из ума выжил, старый черт!" И, наскучив сидеть с стариком, сказал:

– Ну, я пойду, Сакердон Ионыч, надо еще Кролика убрать.

– Иди, друг; иди, – добродушно прошамкал старик с внезапным выражением усталости. – Охо, хо, хо, а мне уж на спокой пора... А Наума я побраню, эка, что обдумал, бесстыдник!

Были густые сумерки. Федотка шел и все вспоминал Чурилу, и проникался каким-то суеверным страхом к Ефиму. И вдруг в самых воротах натолкнулся на него. Ефим стоял спиною к улице и что-то шептал сидевшей на лавочке Маринке. Маринка хихикала, взвизгивала, но отмалчивалась.

Услыхав шаги Федотки, Ефим круто повернулся к нему.

– Где шатался? – спросил он угрюмо и в упор остановил на нем свои блестящие, беспокойные глаза.

– Я... я, дяденька Ефим... – коснеющим языком залепетал Федотка, воображая видеть самого Чурилу.

– Хи, хи, хи, Федотушка языка решился! – насмешливо воскликнула Маринка. – Говорила: Федотик, полюби... Ты бы у меня живо смелости набрался... Хи, хи, хи, правда, что ль, Ефим Иваныч?

Ефима взорвало.

– Таскаются, черти! – закричал он. – Чтоб ты у меня околевал в конюшне! – и с этими словами так толкнул Федотку, что тот на рысях и с распростертыми руками вскочил в ворота. Маринка разразилась хохотом. Оскорбленный Федотка хотел изругаться, но побоялся и молча пошел в конюшню. Кузнец Ермил сидел на пороге и праздно смотрел в пространство. Федотка взял гарнец, зачерпнул овса и остановился в нерешимости.

– Аль спроситься? – сказал он.

– У кого? – осведомился кузнец.

– Да у Ефима-то. Все задаешь, задаешь без него, а глядишь, найдет на него стих и рассерчает.

Кузнец саркастически усмехнулся.

– Ефима теперь не отдерешь от энтой. С утра до ночи убивается вокруг ей, – сказал он.

Федотка поставил наземь овес, присел к кузнецу и стал свертывать цигарку.

– А что, дядя Ермил, – сказал он, – ведь дело-то табак.

– А что?

– Ефим-то наш... не то колдун, не то проклятый...

– Это ты откуда?

– Мне вот старик, княжой наездник, порассказал про него.

Кузнец глубокомысленно подумал и с решительностью тряхнул своими огненными волосищами.

– Я в колдунов не верю, – выговорил он с прибавлением крепкого слова.

– А в ведьмов веришь?

– Ведьму я видел. Я ее по ляжке молотком ошарашил.

Опосля того замечаю – Козлихина старуха прихрамывает.

Эге, думаю, такая-сякая, налетела с ковшом на брагу!

– Какая же она, дяденька, из себя? Белая?

– Обнаковенно, белая. – И неожиданно добавил: – вот Маринка – ведьма.

– Ты почем знаешь?

– Видел. У ней ноги коровьи.

Федотка только раскрыл рот от изумления.

– Когда в башмаках – незаметно, – с непоколебимою уверенностью продолжал кузнец, – а я раз заглянул – она спит, тулупом накрылась... а из-под тулупа ноги: одна – в чулке, а другая – коровья. – И после недолгого молчания равнодушно добавил: – Она и оборачивается.

– Во что? – шепотом спросил Федотка.

– Прошлую ночь-в свинью обратилась.

– Это вот в огороде все хрюкала?

– А ты думал как? Отец только слава, что запирает ее: придет полночь, шарк! – и готова... Сам видел, как белым холстом из окошка вылетела. Я вот посмотрю, посмотрю да Капитону Аверьянову доложу. Нечисто. Позавчера я запоздал в кузнице, – гвозди ковал, – иду, а она с поддужным купца Мальчикова у трактира стоит. Приметила – я иду, зашла за угол, трах! – в белую курицу оборотилась. Думала, я не вижу. Приедет Капитон Аверьянов беспременно надо съезжать с эстой хватеры.

– А вот домового нет? – неуверенно вымолвил Федотка.

– Домового нет, – твердо ответил кузнец и сплюнул на далекое расстояние.

Федотке вдруг сделался страшен и неприятен разговор о нечисти. Чтоб заглушить этот страх, он заговорил о другом.

– А что, дядя Ермил, и мучители были эти господа!

Вот мне княжой наездник рассказывал – оторопь берет, как они понашались над нашим братом.

– А ты думал как? – и кузнец с величайшею изысканностью обругал помещиков.

– Вот у купцов много слободнее.

– Тоже хороши... – Кузнец обругался еще выразительнее.

Федотка помолчал, затем меланхолически выговорил:

– Тут и подумай, как жить нашему брату. Господа – плохи, купцы...

– А наш-то брат хорош, по-твоему? – с презрением перебил его кузнец и так осрамил "нашего брата", в таком потоке сквернословия потопил его, что Федотка не нашелся, что сказать, вздохнул и пошел засыпать овес лошадям.

Кузнец отправился в избу крошить табак.

Оставшись один, Федотка прилег на сене около растворенных настеж дверей конюшни и хотел заснуть. Но в его голову лезли неприятные мысли; не спалось. Ему было как-то жутко, холодно от неопределенного чувства страха.

В двери видно было, как по-над степью трепетали зарницы. Где-то едва слышно рокотал гром. В душном и тяжелом воздухе сильно пахло травами.. За воротами непрерывно дребезжал соблазнительный смех Маринки, басистый голос Ефима произносил какие-то мрачные и угрожающие слова. Лошади фыркали, однообразно хрустели овсом, звенели кольцами недоуздков. Вдруг Федотка увидал две фигуры недалеко от конюшни и явственно услышал вкрадчивый и жеманный голос Маринки:

– Я бы вас, Ефим Иванович, на бегу посмотрела. Тото вы, небось, нарисованный на Кролике!

– Бреши, бреши, чертова дочь!

– Ужели вы об нас так понимаете?.. Хи, хи, хй... Нет, на самом деле хотелось бы поглядеть. Вы еще не прикидывали Кролика на здешней дистанции?

– Нет.

– Вот! А все говорят, ежели прикидывать дома и в Хреновом, большая будто бы разница.

– Не сумлевайся. Ты-то не виляй, язва сибирская!..

Я тебе прямо говорю – всех за флагом оставлю... разве, разве Наум Нефедов второй возьмет. Чего ты, подлая, томишь? Чего дожидаешься?

– Хи, хи, хи, призов ваших, Ефим Иваныч! Вдруг вы нахвастаетесь, а к чему дело доведись – в хвосте придете:

где тогда мое платье-то шелковое? На посуле как на стуле?

Вы вот прикиньте Кролика хоть завтра – все я буду поспокойнее. Может, у вас дистанция-то неверная, может, в минутах какая ошибка? Что же вы меня, бедную девушку, будете проманывать... Хи, хи, хи!

– У, ира-а-ад! Вот сцапать тебя в охапку...

– Ей-боженьки, на всю слободу завизжу!

– Дура! За проверку призов-то не дают. Ну, прикину ежели, – аль мне трудно, прямо вот на заре прикину, – легче, что ль, тебе будет?

– Все мне спокойнее, все я буду знать, на что мне надеяться...

Дальнейший разговор стал невнятен.

Науму Нефедову тоже не спалось; он вздыхал, охал, кряхтел, ворочаясь на своей мягкой перине.

Купец Мальчиков взял за долги от одного разорившегося помещика маленький завод рысистых лошадей. Нужно было нанять наездника; знаменитости казались купцу дороги. "Что без толку деньги-то швырять? размышлял он. – Сперва посмотрю, стоит ли овчинка выделки", – и проехал к соседу-коннозаводчику попросить совета. "Да ты возьми у меня Наумку поддужного, – сказал тот, – дай ему рублей семьдесят в год, он будет предоволен. А тем временем увидишь". Наумка действительно с великою радостью согласится идти в наездники. Поступил, "заездил"

без особенных затруднений трехлетков, быстро отпустил животик. Однако с течением времени стал примечать, что купец Мальчиков хмурится, глядя на лошадей, начинает поговаривать: "Продам я их, чертей! Ни чести от них, ни барыша!" Наум с прискорбием видел, что придется ему возвращаться в первобытное состояние. Тогда он стал мечтать о призах: призы только и могли поправить дело.

Выбирал то одну, то другую лошадь, выдумывал особые приемы упряжки, пробовал так и сяк действовать вожжами, кормил и поил на тот и на другой манер, – авось! Но ничего не выходило. По складу, например, такой-то лошади непременно нужно было предположить, что она резва; затем по книгам значилось – ее предки брали призы и вообще славились резвостью. Но когда Наум добивался от нее рыси, он видел, что лошадь бежит вяло, как-то бестолково "перебалтывает" ногами, совершенно не чувствует вожжей. И "самодельный наездник", как его называл купец Мальчиков, приходил в уныние.

Но тем временем случилось вот что. Запрягали молодую лошадь. Конюх, из простых однодворцев ("Подешевле"), – схватил первую попавшуюся узду и надел на лошадь. Наум не заметил. Но как только выехал в степг и пустил рысью, так сейчас же заметил, что лошадь упорно тянет на себя вожжи, очень чутка к их движению и бежит шибко. "Что такое значит? – думал Наум, намеренно подавляя свою радость. – Чтоб не сглазить". Воротился, осмотрел упряжь и – так и ахнул. Конюх, вместо обычной для рысистых лошадей узды с толстыми, круглыми и полированными удилами, схватил узду для рабочих, в которой удила были тонкие, четырехгранные, грубой домашней поделки да еще вдобавок разорванные и связанные бечевкой. Это было целое открытие. Не проронив никому ни слова, Наум съездил в город, накупил разного сорта удил и принялся за опыты. Клал немного потоньше первых – лошади бежали резвее; еще тоньше – еще резвее, и, наконец, когда положил так называемый трензель – род цепочки с острыми краями, – эта мудреная порода проявила необыкновенную резвость. Отсюда и началась Наумова карьера. В несколько лет он побрал множество призов и сделался знаменитостью. В устах купца Мальчикова превратился из "Наумки" и "самодельного" в "Наума Нефедыча" и "благодетеля". Жалованья ему полагалось 600 рублей, за каждый приз давалось особо. Завелись у него золотые часы, сапоги из лаковой кожи, бархатные поддевки, шелковые рубахи. Но что было обольстительнее всего, это – всеобщий почет, веселая и привольная жизнь на "бегах". Несколько месяцев в году проходило у Наума в разъездах по России – в своего рода триумфальном шествии от одного ристалища до другого.

Вот что припоминал Наум Нефедов, ворочаясь с боку на бок на мягкой перине, стащенной с хозяйской постели для столь славного постояльца. И в связи с этим вспоминал, что начинали говорить в Хреновом о гарденинском Кролике, какое мнение выразил непогрешимый Сакердон Ионыч. "Неушто проиграю? – размышлял он с прискорбием. – Господи, господи! И что ж это за жисть, коли вся, можно сказать, судьба человеческая на трензеле висит?..

Вот узнал, что трензель – хорошо, и катаешься, как сыр в масле, а оборвалось, не выгорело, – ну и полезай из сапог в лапти и хлебай серые щи... Ох, грехи, грехи!" Вдруг он услыхал шёпот Никитки:

– Наум Нефедыч... а Наум Нефедыч...

– Что, что, что?.. – Наум так кубарем и скатился с перины.

– Маринка прибегала... На заре прикидывать поедет...

– Ой ли? Ну, малый, давай сапоги... тащи зипун проворнее, надо бежать... – И он торопливо оделся, положил в карман секундомер, накинул на плечи зипун из простой сермяги, вышел на цыпочках из избы и, наказав Никитке шагу не отлучаться от Грозного, скрылся в темноте, по направлению к дистанции. Там на одной стороне круга была высокая двухъярусная беседка. Наум пробрался наверх, спрятался за глухие перила и, посасывая сигару, терпеливо стал дожидаться рассвета. Одно время он думал, что напрасно проведет бессонную ночь: над степью громоздились тучи, сверкала молния, гремел гром. Но ближе к утру тучи рассеялись, и заря зажглась на совершенно чистом небе. Было так хорошо смотреть на степь с вышины беседки, такою прохладой и таким приятным запахом веяло оттуда, такой необозримый и зовущий к себе простор открывался глазу, что Наум едва не позабыл, зачем пришел сюда И только легкий треск беговых дрожек привел его в себя. Это подъезжал Ефим с Федоткой. Тогда Наум вынул машинку, приготовился подавить пуговку и жадно приник глазом к расщелине перил.

Ефим отдал Федотке часы и приказал стоять у столба.

Затем подъехал к столбу, немного постоял, как бы дожидаясь сигнального звонка, и вдруг шевельнул вожжами. Кролик ринулся, как из лука стрела, и пошел и пошел... Спицы лакированных колес переливались по заре точно искрами... Наум смотрел прикованными глазами... В груди у него сильно стучало. Вот перед концом первого круга Ефим сгорбился, перевел вожжами Кролик сердито тряхнул мордой, сделал огромный прыжок... другой... третий... четвертый... ровно столько, сколько полагалось по правилам.

Наум только ахнул: он и во сне не видывал такого изумительного сбоя. И на каждой версте это повторялось с отчетливостью и аккуратностью заведенной машины. – Тпррр!

Три версты были кончены. Кролик стоял, слегка поводя боками.

– Много ли, Федотка? – крикнул Ефим.

– Ловко, дяденька! – с восторгом ответил Федотка, – секунт в секунт без сорока шести!

– Ха! Ну, пускай-ка теперь Наумка попрыгает, – злобным и дрожащим от скрытого волнения голосом сказал Ефим.

Наум давно уже сосчитал на своей машинке пять минут четырнадцать секунд и страдальчески промычал. Все было кончено. Наибольшая резвость, которую мог развить Грозный, была пять минут сорок секунд, да и то при всех благоприятных условиях. "Нет, видно, придется взять грех на душу, подумал Наум, – видно, надо перетолковать с чертовой девкой... Да и то сказать: не согрешишь – не покаешься!" – и с невольным восхищением еще раз посмотрев на Кролика, прошептал:

– Ишь, какого дьявола вырастили, пусто бы вам было там, в Гарденине!

VI

Ярмарка. – "Столичный человек". – Куклы, патриотическая пляска и девица Марго. – Мытарства Онисима Варфоломеича. – По адресу железной дороги. Сонное царство. – Дети и маляр Михеич. – Знакомство Николая с Ильею Финогенычем.

В городке была ярмарка. Обыкновенно ежегодно посылался Агей Данилыч в сопровождении трех-четырех подвод и закупал для экономии метлы, лопаты, хомутины, клещи, оглобли, колеса и тому подобный скарб. Теперь Мартин Лукьяныч заблагорассудил послать Николая. Приехав в город рано утром, Николай остановился с своим обозом на выгоне, где огромным станом раскинулась ярмарка, очень скоро управился с покупками, нагрузил подводы и, пока мужики кормили лошадей, отправился слоняться по рядам. День стоял жаркий, пыль так и клубилась, отовсюду в невероятном смешении неслись звуки. Николаю спешить было некуда. Одно время он подумывал сходить в город, разыскать Илью Финогеныча, о котором с таким благоговением говорил ему Рукодеев, но, по своему обыкновению, не решился "обеспокоить". Кроме того, ярмарочная суета, оглушительный шум, волны туда и сюда снующего народа как-то странно привлекали его к себе, дразнили его любопытство. Вот длинный ряд дрянных холщовых и рогожных навесов; толпятся бабы со свертками холста; мелькают мускулистые, выше локтя засученные руки; точно частая барабанная дробь шлепают и стучат "набойки"; белый холст выскакивает синею и коричневою пестрядью; крупные остроты, смех, звяканье медных денег, острый запах скипидара... Это красильщики.

Вот шумный и пьяный говор, столы, облепленные народом, шипят оладьи на сковородках, чадит подгорелое масло, дымятся на скорую руку сбитые печки... Это обжорный ряд.

А из трактиров вырывается неистовый визг скрипиц, угрюмо бухает турецкий барабан, грохочет бубен... тянет сивухой, селедками, паром, дребезжит посуда, раздаются нестройные голоса. У самой дороги расположились слепцы; сидят на земле, поют заунывным хором про Лазаря богатого и Лазаря бедного, про Егория храброго, про Алексея божьего человека; плачет, слушая их, старуха с кузовком в руках, молодица грустно подперла щеку, равнодушно взирает босоногий мальчуган, пьяный мужик форсисто вынимает кошель, собирается бросить семитку. Рядом точно живой цветник волнуется... Это красный ряд. Желтые, зеленые, алые, пестрые, малиновые, голубые платки то отливают, то приливают в просторные и прохладные балаганы, где прилавок гнется под грузом ситцев, где рябит в глазах от "узоров" и "рисунков", где до хрипоты, до ярости выбиваются из сил краснорядцы, обольщая добротой, дешевизной и модностью своего товара. Такой же цветник переливается и в галантерейном ряду; иголки, булавки, зеркальца, перстеньки, бусы, мыло, румяна, белила, всякая дрянь, столь соблазнительная для женского пола, раскиданы на столах, разложены в скверно сбитых лавчонках.

В панском ряду меньше шума и меньше яркости; там продавцы учтивые, благоприятные, гибкие и скользкие, как лини, с манерами; там сукна, шелки, драп, кашемир, бахрома, стеклярус; там попы и попадьи с озабоченными лицами, волостные писаря, степное купечество, управители и приказчики с супругами, целые выводки барышень в барежевых, кисейных и муслиновых платьицах. А в десяти шагах – громыхание железных полос, лязг жести, удары молота, пронзительный звук пилы, брошенной в воздух, божба, ругань, крики. Квас, сбитень, груши, селедки, лук вопиют о себе нестерпимо-звонкими голосами. Дико взвизгивая, летит цыган на кауром жеребце, – народ едва успевает давать дорогу; слышен выстрел... это, впрочем, не выстрел, а барышник торгует кобылу у дьячка, хлопают друг друга по рукам; дребезжащий голосок выводит: "безрука-аму, без-но-о-га-аму... Христа ради-и-и!" Седой мужик, с медною иконкой на груди и с блюдом в руках, басисто причитает: "На построение храма божия..." Лошадь заржала, корова мычит, гремит пролетка с купчихой в два обхвата... У торговки опрокинули лоток с рожками: неописуемая брамь сверлящею нотой врезывается в общую разноголосицу.

А вот еще толпа; стеснились так, что Николай едва пролез в середину. Слышны возгласы: "Была не была, обирай яшшо пятак!", "Ах, в рот те дышло!", "Стой, выгорело!.. Ну-кось что? Тьфу ты пропасть – копаушка!.. На кой она мне дьявол!" Тут действовал знакомый нам "столичный человек". С зимы он успел приодеться: шляпа новая, люстриновый пиджачок, на животе мотается цепочка.

Самый лик его налился и подернулся румянцем, только зубы по-прежнему остались гнилые да глаза поражали тою же неопределенностью выражения.

– Пожалуйте, господа! – покрикивал он. – Обратите ваше полное внимание!.. Самоварчик!.. Серебра одного впущено... Пожалуйте-с!

Николай, усмехаясь, выбросил пятиалтынный, выиграл какую-то дрянь и повернулся, чтобы уходить.

– Господин купец, – остановил его столичный человек, – не угодно ли театральное представление?.. Куклы балет танцуют-с... Оперетошные куплеты-с... Малолетняя девица Марго из Питербурха... Патриотическая пляска по случаю взятия Самарканда... Пожалуйте-с!.. Все одной и той же фирмы-с!

Столичный человек указал на соседний балаган, откуда доносились жалобные звуки шарманки.

– Почему же Самарканд, коли он взят уж давно? – осведомился, улыбаясь, Николай.

– Все единственно!.. Пожалуйте-с! Вам не иначе как в первом ряду? Четвертак. Эй, старушка божия, билет в первом ряду господину купцу!.. Ужели мы не можем разбирать людей?..

Столичный человек так увлекся, что даже на мгновение отбежал от фортунки и, вежливо придерживая Николая под локоть, направил его в рогожную будочку около балагана. Николай подчинился, вынул деньги; старушка в заштопанном и полинялом платье протянула ему клочок бумажки.

"Чтой-то как будто знакомое лицо?" – подумал Николай, но старуха быстро юркнула в будочку. Он подошел к балагану.

– Варфоломеев, – закричал от фортунки столичный человек, – господина купца впусти! – Из-за занавески высунулось торопливое, испуганно-вкрадчивое лицо с пухом в волосах, с отекшими щеками.

– Пожалуйте-с... Представление... тово... только зачалось!

– Батюшки мои, зачем вы сюда, Онисим Варфоломеич? – вскрикнул Николай.

Мгновенно лицо Онисима Варфоломеича преобразилось: и радость, и стыд, и какая-то ошалелая растерянность промелькнули в нем. Он был в том же голубом сюртуке с буфами, но сюртучок полинял, поизносился, потерся на локтях; знаменитая некогда атласная жилетка вся была в жирных пятнах, с отрепанными краями, с разнокалиберными пуговицами. Публика хлынула к занавеске, совали медяки, билетики.

– Коловращение-с, Николай Мартиныч... Игра судьбы-с! – успел только пробормотать Онисим Варфоломеич.

Николай вошел и сел на доску, изображавшую первый ряд. В каком-то ящике плясали куклы, разодетые по-бальному, во фраках, в платьях декольте. Зрители так и гоготали от восторга. Действительно, было смешно. Неведомый распорядитель бала распоряжался весьма бесцеремонно: жантильная барышня отплясывала трепака, уморительно вскидывая ногами; тонконогий щеголь прыгал, как козел, потрясая фалдами фрака; важная толстая дама отжаривала вприсядку; солидный барин в бакенах и с брюшком мелко семенил ножками.

– Жарь! – орали зрители. – Ходи козырем, шут вас изломай!.. Ого-го-го!.. Вот так барыня! Братцы, ну чистая наша Андросиха, провалиться! А, такие-ся-кие!..

Мальчик лет восьми с синеватым заостренным носиком, худой, бледный, вертел шарманку; пот лил с него градом.

Пляска кончилась. Выскочила девочка лет девяти с оголенными костлявыми плечиками: кисейное выше колен платьице, кое-где оборванное и заштопанное, все было усеяно блестками из фольги и золоченой бумаги. Она притворно завела глаза, сложила сердечком губы, раскланялась, приседая, и, прикладывая руки к груди, игриво вскидывая худыми, в заштопанных чулках ногами, подмигивая, приподымая юбку в соответственных местах, запела пронзительно-тонким голосом:

Всех мужчин люблю завсегда дурачить,

Правду скажу вам, нисколько не тая!

Как лавиласов люблю я озадачить,

За нос водить их – эфто страсть моя!

Тру-ля, ля, ля, ля, ля!

Пой, кружись, веселись, – Эфто мой девиз!

Шарманка подвывала что следует. Николай опустил глаза.

Вдруг он услыхал шепот:

– Вы... тово... Николай Мартиныч... обратите полное ваше внимание... все семейство орудует!.. Марфутка-то, а?..

Тово... она-то и есть девица Марго... Ловко выделывает!

Вот сейчас патриотический танец, Алешка с Никиткой!..

Поверите ли, Зинаидка – что ведь она? Сопля! Но и Зинаидка куплетцы разучила. Талант-с, талант даден!..

– Как это вас угораздило, Онисим Варфоломеич? – шепотом же спросил Николай.

– Талант-с! – упрямо повторил бывший наездник. – Не иначе как объявился талант в семействе... Дозвольте спросить, каким же бытом я могу воспрепятствовать? Известно, жимши в захолустье, пенькам богу молились...

Прямо – не понимали своей пользы!.. Коленцо-то, коленцо-то, обратите ваше внимание! – Он вскочил и суетливо побежал отгонять любопытных, заглядывавших в дверь.

Начался "патриотический танец". Николаю делалось все стыднее и неприятнее. Публика гоготала, обменивалась остротами, плевала друг на друга скорлупой подсолнухов:

иной раз взвизгивала девка, которой становилось тесно от предприимчивых соседей, одного чересчур предприимчивого "съездили по шее", здоровенный хохот покрыл плачевные звуки шарманки, потряс утлые стены "театра". Представление кончилось; Николай направился к выходу. Онисим Варфоломеич остановил его за рукав.

– Тово... не желаете ли парочку пивца, Николай Мартиныч, – робко пробормотал он, – как мы старые знакомые... Или побрезгаете?

– С чего вы взяли? – вспыхнувши, ответил Николай. – Я никогда не брезгаю простым народом. Пойдемте!

Онисим Варфоломеич радостно засуетился, бросился к столичному человеку, что-то пошептал ему с униженным выражением на лице и отправился с Николаем в ближайший трактир. Николай спросил пива.

– Что я вам осмелюсь доложить, – умильно сказал Онисим Варфоломеич, вы... ТОЕО... сделайте милость – водочки... Хе, хе, хе!.. Потому мы водку потребляем... патриотический... тово... напиток-с!

Подали пиво и водку. К сему, уж по собственной инициативе, Николай приказал сготовить солянку. Онисим Варфоломеич с жадностью набросился на еду, выпил несколько стаканов водки. Робость сбежала с его лица, язык и жесты сделались развязны. Покончивши солянку, он развалился, закурил свою хитро изогнутую трубочку и с важностью йогладил тощий живот.

– Этта, представляем мы в Тишанке, – говорил он, – и вдруг... тово... влезает купец Мягков. Ну, я мигнул Марфутке – тово, мол... Выкинула она эдак коленцо, свернула листик, будто с нотами, к нему. Он эдак посмотрел, посмотрел, гляжу – вытаскивает синенькую... Пожалуйте-с, потому, говорит, желаю поддержать в рассуждении таланта!.. Каково-с? У иных прочих дети без порток бегают, в бабки, в чехарду... Но у нас не беспокойтесь – все добычники. Что такое Алешка? Клоп! Но, между прочим, вчерась целковый выплясал в трактире. Никитка? В его пору иные возгрей не могут утереть. А Никитка повертелся колесом, и... тово... полтинник! Как это нужно понимать, Николай Мартиныч?.. Не прогневайтесь, у нас хватит!.. Вот маленько погодя в столицах развернемся... Как насчет эфтого? (Он щелкнул по опорожненной бутылке и подмигнул Николаю; тот спросил еще.) Сами не потребляете патриотической?.. По случаю престол-отечества? Слава тебе господи, мы завсегда можем предоставить себе удовольствие. Ну, что у вас, как? Все, как бишь его, Капитон орудует? – он снисходительно улыбнулся. И цыган все?

В Хреновое-то поехали? Задаст им там Наум Нефедов!..

Я сказал... не брать призов... сказал... тово... и шабаш!

Мне наплевать... как господь вознаградил мое семейство...

и как такие я вижу таланты в ребятах – мне наплевать!..

Но Капитон попомнит меня, попомнит!.. Я по своей теперешней судьбе так рассуждаю: валяйся у меня в ногах Капитон Аверьянов, золотом осыпай – и не подумаю идти в наездники!.. К чему? Маменька вроде как кассир, видели, в будочке сидит? Старушка, но, между прочим, ежемесячно огребает красный билет. Марфутка по оперетошной части, Алешка с Никиткой ногами рубли куют...

Позвольте спросить: ужели я лишусь ума – пойду в гужееды?

Водка и в другой бутылке близилась к концу. Онисим Варфоломеич быстро пьянел. Николаю совестно было смотреть, и он сидел потупившись, изредка отпивая глоток пива, из приличия роняя слова. Но похвальба Онисима Варфоломеича вывела его из терпения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю