355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зоя Журавлева » Выход из Случая » Текст книги (страница 8)
Выход из Случая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:10

Текст книги "Выход из Случая"


Автор книги: Зоя Журавлева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

«Именно вы?..»

«По должности, – усмехнулся зам по эксплуатации. – Анекдот знаете? Сидит волк на лужайке, сытый, ковыряет во рту зубочисткой. Вдруг заяц выскакивает: «Съешь меня!» – «Это еще зачем?» – «Съешь, дорогой, боюсь! За холмом верблюдов кастрируют!» – «Ты-то тут при чем?» – «А-а-а, докажи, что ты не верблюд!» Это так, анекдот, конечно. Но я должен – по должности и по справедливости…»

Про себя Матвеев еще подумал, что, может, и в «Новоселках» что-то вечером было, если не примстилось от бдительности машинисту-инструктору. Надо утром проверить. Если снова Случай, нечего и заявление писать, под Случай по собственному желанию не уходят.

Литсотрудник даже не улыбнулся на анекдот, будто что смыслил.

«И кому же машинистов передадите? – спросил вдруг. – Гущину?»

«Меня не спросят – кому…»

«Резонно», – кивнул Хижняк.

Дальше пошли молча. Устроились. Залегли. Хорошо. Тихо. Душу строители вынули с этими комнатами, но сдали на совесть. Главное – тишина, окна выходят на пустырь, а не к деповским путям, как было в старых.

А все равно нет сна, только маялся…

Этот, Хижняк, сразу заснул, сопит ровно. Убегался для своего интереса. Часы как бьют на руке, будто будильник. Нервишки, Гурий Степаныч. Поздравляю с нервишками! Дежурная прошла коридором. Чуть слышно булькнула умывальником. Опять тихо…

«Ух, а я влюбился, Гурий Степаныч! – вдруг сказал Хижняк дневным, громким голосом. – Между прочим, в замужнюю женщину!»

Зам по эксплуатации не отозвался. То ли заснул…

А утром с «Новоселками» подтвердилось.

Матвеев проводил оперативку с инструкторами. Заглянул в дверь Комаров-младший.

«Заняты, Гурий Степаныч? Я подожду».

«Заходи, Федор, – позвал Матвеев. – Кончаем».

«Да мне только бумажку подписать».

«Вот, кстати, Комаров в это время был маневровым на «Новоселках», – сказал Гущин. – Я уж, правда, спрашивал..»

«Можно еще спросить, коли интересно. Было что-нибудь, Федор?»

«Было, Гурий Степаныч. Голован сигнал просадил, оборачивался с пассажирами…»

Стало тихо. Потом Гущин сказал:

«Что ж вы вчера-то мне мозги пудрили?!»

Комаров-младший, упрямо выдвинув подбородок, глядел на него в упор. Усмехнулся. Ничего не ответил,

«А он это за ночь надумал», – сказал кто-то.

«Ага, – кивнул Федор, – я тугодум».

«Тут шутки плохие, – сказал зам по эксплуатации. – Так. Ну, что ж! Пиши, Комаров, донесение честь по чести».

«Напишу», – сказал Федор.

Сел тут же к столу, написал…

На собрании этот Случай трогать пока не надо, хоть все уже знают. Будут сегодня еще в Управлении разбираться, «на ковре» у начальника. Будут приказы и санкции, в свой черед…

И машинист-инструктор Гущин думал сейчас о том же. Только чуть по-другому. Думал, что этот вчерашний Случай, как ни печален он для депо, в общем-то кстати. Уж одно к одному. Сразу и решат. Долгополов с Гущиным уже говорил сегодня, недаром сам и приехал в депо. Депо, конечно, в прорыве. Но Гущин – в принципе – согласился, не искал легкого. Верил в себя, хватит сил вытащить. Светка тут не права, не захотела понять. Карьера! Не к карьере он рвется – к делу. Но размах нужен, конечно, по силам, власть нужна. Поменьше пустых разговоров о доверии, о достоинстве машиниста, а дисциплина– жестче, ответственность, ремонт подтянуть, грамотная эксплуатация, это все да. Шалай почти не вникает, все самому придется. Раз не вникает, хоть палки не будет совать в колеса, даже плюс…

Уже вошли в административный корпус.

Возле лифта, будто вжавшись в него маленьким крепким телом и ощерясь навстречу дубленым, маленьким и твердым лицом, стоял машинист Голован. Шагнул навстречу:

– Гурий Степаныч, с тобой можно как с человеком?

– Отчего же нельзя? Только после собрания, ждут уже…

Лицо Голована дрогнуло.

– Ладно, – решил Матвеев. – Давай сейчас. – Кивнул Гущину – Андрей Ильич, начни там без меня…

13.40

Девушка в меховой куртке почти бежала по улице. Свернула в проходной двор, как утром ей показали, короче. Двор узкий. Кошки брызнули от помойки в разные стороны. Девушка засмеялась.

Старушка развешивала белье. Девушка поднырнула под простыней, легко, не задела. Старушка проводила ее сухими пристальными глазами. Дальше стала развешивать, сухие руки ее шевелились с шелестом, будто палые листья, но сила еще была в них.

Маленький мальчик лежал на животе и орал. Девушка легко подхватила его, поставила на ноги. Мальчик сделал себе перерыв, пока поднимала. Передохнул, заорал еще громче. Снова плюхнулся на живот, как был. С живота, с неудобного положенья, видел все-таки нужное окно, слева, второй зтаж. Но мама не шла почему-то, еще бы громче, а голосу нет…

Девушка вроде бы ничего не замечала вокруг. Глаза у нее были шалые. Но движения точны, как у молодого зверя, и глаза ее, независимо от сознания, как раз замечали все, впитывали этот мир жадно, были сейчас добры и мудры любовью.

Она будто обнимала сейчас душой этот мир. И постигала в нем многое, что раньше тревожно ее смущало. Помнила вдруг улыбку матери, обращенную только к отцу, особенную улыбку, которую она знала с детства, но лет в двенадцать вдруг ощутила как стыдную. И с тех пор, если она ловила меж ними эту особенную улыбку сокровенной близости, недоступной даже ей, единственной дочери, и почему-то стыдной именно ей, будто какой-то холодок пробегал у нее внутри. Она вдруг грубила маме и отталкивала папину руку. Но они только улыбались друг другу на «переходный возраст». Это была уже хорошая, простая улыбка, в которой было место для Женьки…

И еще она видела себя в ванной. Как она разделась и вдруг впервые – так остро – ощутила свое повзрослевшее тело, что не стала мыться, а застыла вдруг перед зеркалом, рассматривая себя подробно и с пристальным, почти мучительным, интересом. Плечи. Она провела рукой от плеча к груди, и на белой коже явилась и сладко истаяла нежная розовая полоска. Груди, острые, с нежно-розовыми пятнышками сосков. Она тронула их руками. И отдернула руки, как обожглась. Еще тронула, осторожно. И теперь уже медленно, с осторожным удовольствием, ощутила их живую упругость. И какие-то горячие толчки изнутри. И не сразу поняла, что это бьется сердце. Тонкая талия. Женька засмеялась, втянула живот, которого вовсе не было. Еще стала тоньше. И три темные родинки ниже пупка. Как созвездие. Темные волоски, тут Женька все же скользнула глазами как бы мимо. Узкие бедра. Напрягла ноги и ощутила их силу. И узкие ступни на холодном полу…

Мама уже стучала ей в дверь: «Женька, спину помыть?»– «Не надо», – отозвалась не сразу. Громче пустила душ, чтоб не слышать. А вовсе в тот раз не мылась, лишь намочила волосы…

Именно тогда и пришла эта мысль впервые, да, тогда. Что ведь это тело ее – сильное, молодое, нежное – оно ведь не просто так. Не может быть, чтобы просто так! Чтобы просто стариться, тяжелеть с годами. Кому-то – вдруг ощутила Женька до сладкого обмиранья внутри – должна же быть радость от него. От его гибкости, нежности и силы. Этот кто-то должен прийти, неотвратимо, как смена дня и ночи. Только тогда, рядом с ним и только с ним, Женькино тело, душа ее, вся ее жизнь, обретут полноту и счастье, каких ни у кого еще не было. Но у них это будет…

И еще сны пришли с того дня. Сны, в которых неотвратимо присутствовал Он и которые уже нельзя было рассказать маме. И подругам нельзя. Женьке и не хотелось. Разные были сны. Крутая гора. Осыпь. Женька лезет вверх. Камни, шурша, шевелятся под ногой. Ползут, увлекая в бездну. Женька хватается руками за куст. Куст слабеет в руках, медленно отделяется от земли. Женька теряет опору. Летит куда-то. Камни летят со свистом. Лес. Темно, глухо. Холодные ветви сплелись, как канаты, и не пускают. Женька протискивается сквозь. Ветви сжимаются, как живые. Женьке нечем уже дышать. Она слышит свой сдавленный крик. Или море. Женька лежит на спине и видит тихое небо. Море спокойно. Но вдруг из него, как вытолкнутая из глубины, поднимается большая волна. Растет. Растет. Обрушивается на Женьку, сминая, бьет по лицу, врывается в уши, в рот…

Всегда в этих снах что-нибудь с ней случалось. Но не было ни боли, ни настоящего страха. Потому что в самый последний момент всегда появлялся Он. И спасал. Он тащил Женьку на руках, и она близко слышала его дыханье. Вел за руку через лес, и она чувствовала живую силу этой руки, шероховатость ладони, гибкую нежность пальцев. Выхватывал ее из волны и поднимал вверх. Она слышала его смех…

Но лица не знала. Не видела никогда.

Она была тихой девочкой, в школе даже считали ее инфантильной. Романов вроде бы нет, медленно развивается, хоть физически – даже рано, уже вполне. Ага, в школе так считали. А просто Женька напряженно и сокровенно ждала Его, не расплескивая и не выдавая ничем этого ожидания. Мальчишки, с которыми выросла, были не Он. Иногда появлялся кто-нибудь новый, дома, в гостях, на улице. И она обмирала, медля поднять глаза. Поднимала. Прислушивалась. Не Он. Даже испытывала облегчение, что нет, не Он. Лелеяла в себе ожидание и так была полна им, что – находили все – стала ровнее, почти не срывалась. А училась-то всегда ровно.

Не знала Его лица. Только знала почему-то: высокий. А оказалось – среднего роста, сутулится и в очках. И имя стремительное и ласковое, как полет ласточки, – Валерий. Два раза за эти месяцы Валерий улетал в Ленинград, в командировки. Но так долго ни разу не было, хоть каждый день без него был бесконечен для Женьки и пуст. А теперь еще заболел тут. Но она сама прилетела, в день его рождения.

И теперь почти бежала к нему по улице – широкой, тихой, по-дневному почти пустынной. Капюшон бил ее по плечам, светлые волосы мешались со светлым мехом куртки…

13.45

Они по-прежнему стояли у лифта, но никого больше не было. Всё же отошли чуть, к окну.

– Ну? – сказал Матвеев.

Дубленое лицо Голована дрогнуло и потеряло вдруг свою твердость.

– Я сбоя не сделал, Степаныч, график не положил…

– Так, – кивнул Матвеев. – Это мы знаем.

– И стрелку не взрезал, мои были стрелки…

– На том спасибо, не взрезал, – кивнул зам по эксплуатации.

– А для депо сейчас этот Случай, я понимаю…

– Зачем же ты его сделал, Григорьич, раз понимаешь? Доложил бы диспетчеру честь по чести, стрелки твои, осадил бы состав с разрешения, произвел высадку. Тьфу, чего я тебе толкую! А то сам не знаешь!

– В «Хронику» кому хочется попадать…

– Одному не хотелось, теперь все попали. И в «Хронику», и на «ковер», и еще хлебать. Ну, это все уж обговорено. Дальше!

– А куда же дальше, Степаныч! – взорвался Голован почти что на крик, и лицо его ощерилось недобрым оскалом. – Куда дальше, если машинист на машиниста стучит?! Да какой машинист? Сопляк от титьки! А стучит на старого машиниста…

– Это уже разговор душевный, – молвил Матвеев.. – Жми дальше.

– Да ведь ничего не случилось, Степаныч! Худо, конечно, нарушил, я с себя не снимаю. Но блок-пост-то мне сам махнул, мол, езжай…

– Блок-пост зелень, ему ты сделал: полетит со станции либо вовсе с метро, это верней.

– Я его не просил махать!

– Это вовсе душевно говоришь. Так…

Но Голован не слышал сейчас зама по эксплуатации, захлебнулся словами, лицо его напряглось до желваков.

– Сигнал тебе, Юрий Григорьевич, был красный. А ты попер.

– Да, зевнул, отвлекся, не снимаю с себя… – докончил уже спокойнее. – Вышел на первый путь. Расписание надо на мостике взять, а зад не могу оторвать от сиденья. Веришь?

– Еще бы, – усмехнулся зам по эксплуатации. – Пассажир у тебя по контактному рельсу, как по асфальту, бегал. Тут уж ты небось попереживал.

– И это… Федька… – Голован задохнулся.

– Нет, это не Федор, – усмехнулся Матвеев. – Это уж Кураев из своих, станционных, все подробности вытряс. Правду-то как ни прячь, Юрий Григорьевич, а она вылезет.

– С себя не снимаю…

– Как снимешь, когда поймали за руку?

– А что я хотел тебе, Гурий Степаныч, как человеку сказать… Сколько уж лет знаем друг друга – можно сказать, считаю. Поймешь. Этот Случай кому в депо на руку? Гущину, он под тебя копает, потому и полез…

Зам по эксплуатации молчал и смотрел непонятно.

– Я-то отвечу, со мной все ясно, год без прав, это минимум. А ты, я считаю, знать должен…

– Это твое, Голован, счастье, если меня сегодня снимут, – вдруг сказал зам по эксплуатации с большой задумчивостью. – И нужно меня снимать! Хреновый я, значит, руководитель, коли ты ко мне пришел с таким разговором. А уж если меня не снимут сейчас – ты, будь уверен, больше у нас в депо работать не будешь, это уж я добьюсь.

– Я ж откровенно…

– И я откровенно, Голован, – кивнул зам по эксплуатации, будто боднул башкой воздух. – Сколько лет тебя знаю, а вот не знал. Знал, конечно, что ты завистливый, скрытный, юлом будешь юлить, если для тебя надо, как тогда с квартирой. А что подлый – это не думал, думал – просто мелкий. Все теперь у тебя, или еще скажешь?

Дубленое, будто в вечном и ветреном загаре, лицо Голована медленно бледнело, пока говорил Матвеев.

– Ты меня не так понял, Гурий Степаныч…

– Так, Голован. И про вчерашнее я тебе отдельно скажу. Ты, какой ни есть, а опытный машинист. На мостике у тебя – маневровые, шесть мальчишек. Ты у них на глазах Случай делаешь и, как голубь, уходишь в Трубу. Правильно Федор написал, вот и весь сказ.

Зам по эксплуатации шагнул уже к лифту.

– Я в свое время тоже мог Павла под монастырь подвести. Да промолчал, когда спрашивали… – догнали его слова Голована.

– Не понял, – обернулся Матвеев.

– В ту ночь, когда они с твоей Софьей любились в парке, я же их видел…

– Ну, это ты, Голован, с бабами обсуди.

Двери лифта сомкнулись за тяжелой спиной зама по эксплуатации. Но, возносясь до седьмого этажа, где зал заседаний, Гурий Степаныч тоже вспомнил ту ночь, в пятьдесят шестом…

Июньская была ночь, дневная. Луна томилась в светлом небе без смысла. И тени от деревьев были легки, будто едва касались земли и дрожали от своей слабости. А сирень цвела пышно, отчаянно, словно в последний раз. Грозди ее свисали к самым дорожкам и мерцали, как кто подсвечивал изнутри. «Мальчики, сирень какая непуганая!» – сказала Соня. Павел сломал ей ветку. И ветка была как букет.

Сонино лицо тоже мерцало, глаза разгорались и меркли, И была в них печаль. Гурий знал уж тогда, что ему без Сони не жить. И ее печаль должна бы только радовать Гурия, потому что это была печаль расставания Сони и Павла, их последняя смена в одной кабине и последний ночной отстой, когда нужно было, конечно, спать по своим местам в комнатах отдыха, но они бродили по парку. И зачем-то тащили за собой Гурия. Сердце в нем сжималось отчаянно, когда он смотрел Соне в лицо. А не смотреть он не мог.

Потом все же отстал. Один сидел на скамейке. И будто провидел тогда всю свою будущую жизнь, как она потом сложится. Что будет рядом с ним Соня, но лицо ее никогда не вспыхнет навстречу Гурию, как пылало Павлу. И глаза будут для Гурия тихие, без мерцанья, тихий голос и тихие ласки. Только Шурка у них народится громкая. И еще уж никак он не мог предвидеть, что сам же уйдет от Сони…

Сидел долго, как караулил это их прощанье. Луна от безделья поблекла в небе. Запах сирени сгустился, опал с рассветом ближе к земле, был теперь тяжелым и терпким. От него щипало в горле у Гурия, плакать хотелось – такой был запах…

Не один Гурий, значит, их видел.

Это был тогда, пожалуй, первый серьезный Случай в метро. Ага, первый. В комнатах отдыха порядок еще не отладился, мог машинист расписаться в журнале явки, а потом сбежать потихоньку, домой, на свидание, просто гулять. Ночью не проверяли, кто есть. Можно хоть к самой приемке состава явиться, как уж сознательность.

Молоды на подбор были, гулять хотелось. И ночи зазывные, к лету. Верили в молодую силу, что смену уж всегда вытянут, подумаешь – недоспать слегка. Гурий-то с Павлом ложились честно, одна только и была эта ночь. А как раз после нее, утром, на второй баранке состав влетел в тупик с пассажирами. Автостоп остановил в тупике. Пассажиры понабивали шишек. Дежурная по блокпосту, услышав, как состав на всей скорости пронесся в тупик, упала грудью на стол и зажала уши…

Заснули в кабине и машинист, и помощник. Очнулись от экстренного, не поймут – где, что. Кричат диспетчеру: «Стоим на перегоне!» Сперва на разборе крутились, валили на тормоза, отказали, мол. Но тут все рассчитывается до метра: тормозной путь, скорость при подходе на станцию, где бы состав был и где стал. Сознались. Не отдыхали ночью, ломали в парке сирень, сирень такая, не удержаться. «Вам же людей везти! Вы обязаны выспаться перед сменой!» – «Мы, что ли, одни гуляли…» – сказал машинист. «А еще кто?» – «Да много народу в парке, – быстро сказал помощник. – Не наши, конечно». Машинист промолчал. «Это их дело. Им за контроллер с утра не садиться».

Марченко был машинист, сразу он исчез из депо, дело передали в прокуратуру, Гурий Степанович уже не помнил, чем кончилось. Либо вовсе не знал. А помощник – молоденький, второй месяц ездил, худенький, как мальчонка, глаза испуганные, ему вопрос – он аж вздрогнет. Первым из них двоих написал, как было, все без утайки. Этот остался. Голован был помощник…

Для молодых машинистов это уже история, древний век, год пятьдесят шестой, Федора еще и в помине не было, не говоря об Шурке. А тут все помнишь, как слон…

Лифт дернулся и стал. Седьмой этаж, приехали, Гурий Степаныч.

13.45

Вверх по эскалатору на станции метро «Чернореченская», полетно раскинув тряпку над балюстрадой, плыла уборщица производственных помещений Скворцова, рослая, грубая и незаменимая для своего дела. И была сейчас даже красива на эскалаторе. Пассажиры на встречной машине взглядывали на нее с интересом, будто сроду не видели такую картину – старая женщина со старой тряпкой в руке, а есть что-то почти величественное, плывут гордо.

Наверху Скворцова прошла за опилками в кладовую, набрала полное ведро, но увидела в соседней комнате дворника Ащеулову. Завернула туда.

– Мужик в раздевалку забрался, – сразу сказала Ащеулова. – Замки на шкафчиках посбивал, все на пол вывалил. Середь дня!

– Поймали? – оживилась Скворцова.

– Я же и поймала. По коридору иду, как вдруг шарахнет из раздевалки. Лоб здоровый! Да мимо меня не больно проскочишь. Сдала Витьке в пикет, пускай теперь разбирает…

– А он бы тебе раза шарнул, ты бы и палки врозь!

– Я таких троих не емши скручу, еще чего – шарнул. А замыкать как-то надо всю эту часть, чтоб не лезли спьяну.»

Помолчали.

– Дождь к ночи будет, – сказала Ащеулова. – Я своим костям верю. Грязь опять развезет, страх думать.

– Светка говорила, один пассажир два кило грязи на себе за день тащит, все – наши…

– Подступенки когда будешь мыть?

– По графику – ночь на вторник. Придешь?

– Подсоблю, как же, – кивнула Ащеулова.

Самое это тяжкое дело в уборке – подступенки у эскалатора, каждый в наклонку обласкай тряпкой, дня три потом раком ходишь.

– Ну, подсоби, – согласилась Скворцова. – Мы ведь, Григорьевна, вроде с тобой подруги, все лаемся.

– Да навроде того, Сергеевна, – Ащеулова улыбнулась. И улыбка казалась угрюмой на этом лице, не смягчала его одиночества, хоть была как раз от души.

Все на станции удивились бы, что они так сидят. Считалось – не ладят, характеры у обеих. Уж одна другой не упустит. А другая всегда ответит. Цеплючие, как репей. И как-то не замечал никто, что нелюдимая дворник Ащеулова слишком часто спускается в нижний вестибюль, чтоб вроде ругнуться с уборщицей Скворцовой. И Скворцова, неостановимая в своем рабочем беге по станции, только с Ащеуловой может долго стоять на одном месте, деля громко и вроде в обидных словах пустячную тряпку, каких полно в кладовой.

– Ты одна живешь-то, Григорьевна? – спросила вдруг Скворцова.

– Одна, да от своих близко.

– А свои где?

– На Пискаревском, где им еще. Муж, мама…

Сама же сказала и сразу замкнулась лицом от дальнейших вопросов, глухая стена – лицо.

Давно, до войны, была Ащеулова Катя легка на смех и на слезы. Война началась, все плакала. Бабы говорят: «Ты чего, Катька, плачешь? У Коли бронь будет. Ценный специалист». Нет, чувствовала. Директор завода прямо так Коле и говорил: «Как повестка – ты сразу ко мне, отхлопочу». А двенадцатого ноября вдруг входит: «Все, Катя! Собирай!» Так и села. Сел рядом, обнял: «Ты что же, хочешь, чтоб я сейчас к директору побежал – защитите?! Они пусть идут, а меня – спрячьте?»

В вечер партийный батальон уходил тогда с Нарвской заставы. А недалеко ушел. Ночью бегут: «Ваш ранен, там-то лежит и там-то». Дура, обрадовалась: ранен – так будет жить, пока что не попадет на фронт. Тоже патриотка была! Молодая, счастьем балованная. Прибежала – а уже не узнал. Назавтра похоронили…

Как не с тобой уж было, с другой – с Ащеуловой Катей.

Темно. Лезешь по лестнице – трупом пахнет. Торопишься, лезешь к себе на пятый этаж, локтями – в перила, боком. Пахнет! Света нет почему-то. Кричишь: «Мама, мама!» А молчит. Скорее коптилку. Нет, дышит.

Мама уже умирать начала, помешала ей только…

Нет, дышит. И слезы в глазах, как стекло мутное. «Мама, я то принесла, чего ты хотела, гляди – шоколад, омлет, овсяная кашка». Молчит. Слезы ей промокнула. Опять стоят. Давай скорей керосинку. Шоколад пока отщипнула– и в рот ей. А он обратно течет – не принимает уже организм, не может сглотнуть. А все кажется, дуре, что ей приятно. Да, вроде сглотнула. «Ешь, мама, ешь! Сейчас кипятку согреем!» Кипит. Быстро! Стала снимать кастрюльку. А мама так – «а-а», тихо так. И шоколад обратно весь на подушку вытек…

Глухое лицо – стена.

Глаза Скворцовой черны, как угли. Глядят в тебя не мигая. Вдруг мигнула, будто шторы упали, и снова – блеск, сухой, горячий.

– Хорошая комната?

– Комната-то? – не сразу поняла Ащеулова. – Двадцать метров с лоджей, окном в Неву, соседи тихие, сроду замков не держим. Меняешься, что ли? Я никуда не съеду, родилась в этой квартире, тут и помру.

– Нет, не меняюсь, – сказала Скворцова, вроде с задумчивостью. – Просто спросила. А может, на квартиру хочу проситься…

– Рупь за ночь, – поддержала шутку Ащеулова. – Как на курорте. У вас с сестрой отдельная?

– Однокомнатная, – кивнула Скворцова, – квартира хорошая. С Комаровыми в одном доме, знаешь? Метровский дом, первый.

– Знаю. Дружно живешь с сестрой?

– Чего делить-то?

Только и сестра, что обе – Сергеевны. Сестра, конечно…

К ватнику, дура козья, пришила тогда карман. И додумалась – карточки туда положить. Надо было к нижней рубашке шить, шляпа без головы. В трамвае сдавили, вроде слышала – чужая рука скользнула. Вылезла, хвать карман – ничего: ни кошелька, ни карточек. А восемь дней еще жить! Вот тебе, съездила домой отоспаться..

Свернулась в дому на койке, глаза закрыла. Пахнет хлебом! Теперь-то и хлеб не пахнет. Кто его сейчас нюхает? Маслом мажем. Сил терпеть нет – пахнет! Туже прижала веки. Ломоть большой, свежий. Так и стоит в глазах, как живой. И ничего не хотелось ведь больше, будто другой еды и на свете нет, не было никогда. Только бы хлеб. Хоть кусочек сейчас. Отщепить тихонько и в кипяток, по крошке. Набухнет в кружке, сразу как суп – кипяток. И тянуть, по глотку, долго…

А восемь дней впереди.

Слышно – соседка пришла, тоже на ночь пустили с завода. Примус качает. Лежишь, кусаешь губы, дура козья. Вдруг голос: «Лиля, ты дома? – Вошла. – Чего затаилась?» Не хотела говорить, а сказала. Феозва поахала, ушла. Восемь дней еще. Ну, лежи, кусай губу. Вдруг входит опять, трясет за плечо: «Ну-ка, Лиля, ешь!» И хлеб к самому носу, так и ударило. Но отталкиваешь, конечно. «Не надо, зачем». – «Ешь, не плачь. Я в заводе ела». – «Да я ж не поэтому плачу, обидно просто». – «Это тебе так кажется, что не поэтому, а как раз – поэтому. Ешь знай. Сейчас кипяток будет. Вставай! Ничего, продержимся…»

В кипяток накрошили, ух. Подыхать будешь – вспомнишь.

На другой день в цеху женщина кислой капусты дала, – жила на Пороховых, огород у ней был. Забыла имя. Маша? Нет вроде. Забыла. Еще одна, Прокофьева Валентина, уж незнамо откуда – вдруг пять картошек. Как сейчас – кривые, желтые, маленькие. Целых пять картошек! Две-то съела тут же, не удержалась, а три картошки донесла до Феозвы, отпросилась опять домой. Она дрожжевого супу еще принесла. Пированье.

Выжили, продержались.

У Феозвы без вести пропал, свой тоже – бумага осталась, «пал смертью…». И так, и так – нету. А в пятьдесят седьмом дом пошел на капитальный ремонт, вместе поехали на новое место. На двоих-то квартиру дали в метро, дом – как раз. Отчество у обеих «Сергеевна», метрики в блокаду будто пропали, свищи их. Не придрались – сестры…

– Живем дружно, а человек у ней появился. Ходит.

– Сколько сестре-то?

– Шестьдесят шестой…

– Молодая, – кивнула по-доброму Ащеулова. – Еще жить да жить. Хороший мужчина?

– Старик хороший.

Сама их и познакомила. Дом один, а подъезды разные. Может, когда во дворе и видались, но незнакомые были. Бачок потек в туалете, через край хлестает вода. День еще воскресный, не докричишься сантехника. И на смену надо. Чего Феозва одна? Добежала скорее до Комаровых, мужиков – полный дом, и рукастые. Все ушли в кино, один дед Филипп в квартире. Сразу пошел, конечно.

Дальше-то не видала, как они там знакомились и чего.

Но стал дед Филипп ходить.

Звонок его в дверь короткий, со скромностью, сразу слышно – он. Уже ноги трет об половичок. Старик аккуратный. Белая рубашка стоит крахмально вокруг щуплой шеи, покашливает в смущении. Подает Скворцовой узкую, женскую почти, руку, но хрупкость ее обманчива, эта рука может еще ухватить как клещи. А едва касается сейчас твердой ладони Скворцовой. «День добрый, Лилия Сергеевна…»

Феозва спешит из кухни, на ходу вытирает о передник сухие ладошки. Передник вышит болгарским крестом, до войны еще вышивала. «День добрый, Физа Сергеевна..» Феозва подает руку лодочкой, будто девочка. Маленькие сережки сидят у Феозвы в ушах, и простой камень вдруг вспыхивает огоньком. Темные волосы – почти и не видать еще седины – аккуратно перехвачены гребнем, как обручем. И на щеках пробивается алость,

«Милости просим к столу, Филипп Еремеич».

Из далекого – деревенского – детства напевный, безнервный этот голос для деда Филиппа…

К городу дед Филипп так и не смог привыкнуть. К быстрому перекусу в кухне – лишь бы насытиться, к дивану заместо кровати, где белье надо каждый раз совать зачем-то в тумбу, к спешке и уличной толчее. Даже к телевизору, – его нечасто, впрочем, включают у Комаровых, Ксана после работы не любит громкого звука и мельканья экрана.

Не был дед Филипп обижен вниманием в семье, уважительно ладил с зятем, потворствовал любимому внуку и внучке радовался, сам, по своей охоте, ходил в магазин за продуктами и обед мог легко сготовить, умел все. Без матери, считай, поднял Ксанку, жили с ней по маленьким станциям, где все на тебе – огород, обед, стирка, движение поездов, застарелая ссора кассирши с буфетчицей. Но все же какая-то одинокость накапливалась в нем рядом с родными людьми, потому что их жизнь шла бурно в сиюминутном ее движении, а его – бурливая, прежняя, видимая теперь ему одному и все ярче – как бы отходила куда-то, все дальше и дальше. И он, хоть и окруженный теплом, все чаще и глубже оставался один на один с этой своей жизнью.

А возле Физы Сергеевны отогрелся душой. Светка разве что слушала так, пока была маленькой, так доверчиво и безотказно. Выходит, Феозва была права, когда говорила Скворцовой: «Один же он, Лиля!» – «Это он-то один? – смеялась Скворцова. – Он семьей обсажен. Это мы – одни». – «Нет, мы – двое, – объясняла Феозва серьезно. – Старый что малый. Старому человеку нужен ровня по возрасту, чтоб его понять». – «Полон двор вон ровни, – фыркала Скворцова. – Сидят по скамейкам!»

Но в чем-то Феозва была права, это Скворцова чувствовала.

Сперва смеялась: «Жених-то был сегодня?» А и дня не пройдет, чтоб не был. В кино вдруг пошли. Придешь – замкнуто. Ночь почти! Ну, конечно, явится. «Где шастала?»– «У Невы гуляли с Филипп Еремеичем». – «Гляди, догуляешься – двери вымажут дегтем». Грубо нарочно скажет. А сама задумалась…

– Хороший, так пускай ходит, – кивнула по-доброму Ащеулова. – Им детей не родить. Или мешаешь?

– Мешать не мешаю. А может, без меня еще лучше?

– Диван свободный, – Ащеулова улыбнулась. – Не бойсь, я замуж не выйду.

– А кто тебя знает, Григорьевна! Может, все выбираешь..

Контролер Зубкова, пробегая по коридору, оглянулась на громкий, с подковыркою, голос:

– Все ругаетесь?

– Счас драться будем. Иди мимо, ненароком зацепим локтем!

По лицу Ащеуловой ощупью бродила улыбка, но сейчас она уже не казалась угрюмой на этом лице, просто – улыбка.

13.47

Состав машиниста Комарова – тридцать первый маршрут – производил посадку на станции «Адмиралтейство».

Молодежь все, на один перегон – до Университета. Старичка-то бы вперед пропустили. Ну, догадались. Давай, старичок. Влез, ничего, отдышится. Вот это женщина! Павел даже присвистнул. Шуба не скроет, где уж плащу. Такую грудь надо иметь по кругу крепостным валом. Жрица! Все, что ли?

Вдруг на контрольном зеркале – крупно, все разрастаясь и уже застилая собой всю платформу, – явило себя испуганное лицо. Широкие губы полуоткрыты, хватают воздух. Кубарем небось слетел с эскалатора, выскочил на платформу, разлетелся вперед и ошалел от своих же темпов. Так и в тоннель просквозить недолго, хорошо – решетка.

Павел приоткрыл дверь:

– Эй, поезд – тут. Потерял?

Отскочил назад, до вагона:

– Сколько время? Час уже есть?

– Хватился! Два скоро…

Широкие губы скорбно шлепнулись друг о друга:

– Два? Опоздал…

Отступил из зеркала, от вагона.

Двери уже закрывались. Шел дружный хлоп по составу, а чуть позже – секундой – явственно слышался запоздалый шмяк. Третий вагон. Не отладили, это приемщик наврал. Чужой состав – он и есть чужой, как в депо не обнюхай. А на линии выползет что-нибудь.

Выходной – зеленый.

Нет ли чего на рельсах, ценного для хозяйства?

Позавчера деревянная дверь тут в тоннель упала. Иванчук наехал, остановился. Кроме деревянных частей нашел вдруг какую-то непонятную железяку, запросил рабочее освещение и долго бегал вдоль поезда, силясь определить, не из состава ли вывалилась. Тогда Случай могут записать на депо. Не нашел вроде. Но осмотрительный Иванчук все же прихватил железяку с собой. Специалисты потом крутили в депо. Нет, не наша, не с поезда. Иванчук пошел домой спать. А железяку вручили Лягве, заступающему на смену, чтоб подбросил обратно в тоннель, на то же место. Не наша, значит – путейцев, их недогляд.

Пошел подречный участок. Как бесконечное падение. Вниз, вниз, вниз. Самый большой на трассе уклон. Устанешь закручивать по вагонам ручной тормоз, в случае остановки – поганый уклон. Далеко, в самом низу, светофор– как кошачий глаз. Зеленый кажется еще дальше, чем есть на самом деле. Красный – наоборот, опасный блеск его будто скрадывает расстояние. В это время – середина дня – от оборота до оборота сквозишь по зеленому, большой интервал между поездами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю