Текст книги "Выход из Случая"
Автор книги: Зоя Журавлева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
У Ани прямо язык отнялся. Как стояла возле контроля, так и осталась, будто прилипла.
«Чего смотришь? Правда-то глаза колет!»
Аня все стояла.
После она, конечно, много надумала, как бы можно ответить. Можно, например, было: «Злых как раз никому не надо». Ну, это бы Зубкова даже не поняла. Или бы можно: «Ты моего сына не трогай!» Тут бы нужно так, с угрозой, сказать, чтобы Зубкова почувствовала. Но у Ани не выйдет. Или, например: «А тебе-то какое дело?» И просто мимо Зубковой пройти на выход, будто Зубковой тут и нет…
Но Аня только стояла и хлопала глазами.
Дворник Ащеулова, проходившая мимо с отрешенным и непримиримым лицом, как у ней всегда, выручила Дмитренко: «Ты, Зубкова, жало-то подбери, ненароком отдавят. Анна, чего присохла? Шла, так иди».
Вслед за Ащеуловой, ватно переступая ногами, Аня выбралась наконец на улицу.
«Чего она на тебя?»
Аня только головой помотала.
«Ну и нечего слушать, – отрезала Ащеулова. – Слону ушей не хватит всех слушать. Парень-то на продленке?»– «На продленке», – кивнула Аня. «Парень присмотрен, – одобрила Ащеулова. – А в выходной с ним ехай в ЦПКО, на карусели катайся. Любит на карусели?» – «Любит», – кивнула Аня. «То-то и то», – непонятно сказала Ащеулова. Если б при карусели была круглый год работа, дворник Ащеулова пошла бы работать на карусели. И была бы счастлива. Ребятишек бы пускала бесплатно. Но там работа сезонная, а жрать-то круглый год надо…
«Парень уже у тебя большой. Мать должен жалеть». – «Я на Антона не обижаюсь», – сказала Аня.
Она больше хотела, чтоб девочка родилась. Но Антон как раз ласковый, будто девочка. И со стола приберет, и чаю со смены нагреет матери, теплые тапки несет навстречу. Прижмется щекой: «Ты без меня скучала?» – «Я всегда без тебя скучаю». – «Я тоже. А ты бы что делала, если бы меня не было?» – «Не знаю, – смеется Аня. – Не жила бы, наверное. Как без тебя?» – «Я б тоже не жил. Знаешь, как собаки целуются?» – «Нет, это не знаю». – «Сейчас покажу». Тычется Ане в лицо холодным маленьким носом, громко дышит, визжит. «Так. Поняла?» – «Поняла. Кушать хочешь?» – «Мам, а у нас братьев нет?» – «Нету, сынок». – «А сестры?» – «Откуда ж, сынок. Ты у меня один». – «Дедушки тоже нет?» – «Я же тебе рассказывала». – «И бабушки?» – «И про бабушку…» – «А вот и неправда! – так и зальется смехом. – Бабушка Оля есть. Ты что, забыла?» – «Ой, я совсем забыла», – всплеснет Аня руками, чтоб доставить ему удовольствие.
Все зовет бабушкой Ольгу Сидоровну из двадцать шестой квартиры. Пускай зовет, хорошо. А про папу сроду раньше не спрашивал, будто и слова такого нет – папа…
Третьего сентября Аня пришла к Ольге Сидоровне прямо со смены, и дверь ей открыл мужчина. Худой, мосластый, с длинным лицом и сам длинный. «Ого, это, кажется, мама!» – засмеялся. Антон сидел у него на плечах, вцепившись мужчине в волосы, кричал звонко: «Ты ж лошадь! Ну!» – «Ах да, я же лошадь», – спохватился мужчина. Взбрыкнул длинными ногами, согнулся, длинные руки свисли до полу, заскакал из прихожей в комнату, смешно оттопырив худой, мосластый зад. Глянцевый кобель Маврик, танцуя, загарцевал следом. Ленивая кошка Кристина Вторая бесшумно следовала за Мавриком, нюхала ему под хвостом и пушила шерсть. А уж за ней, пища, катились котята.
«У вас, гляжу, веселье», – сказала Аня стесненно. Сразу вошла из кухни Ольга Сидоровпа: «Не говори! С утра бесятся. Крыся, фу, я тебе молока погрела. Мавр, пошел вон! Вадим, чучело, кончай скачку, завтракать будем. Аня, это мой зять». – «Очень приятно», – стесненно сказала Аня. Мужчина осторожно сбрыкнул на диван Антона. «Да чего приятного! – махнула рукой Ольга Сидоровна. – Развелись, черти, так что – бывший зять». – «Дядя Вадим, еще!» Антон прыгал на диване, не хотел отпускать мужчину. Осторожно высвобождаясь из его рук, мужчина сказал серьезно: «Не, я вечный зять». – «Знаю, – засмеялась Ольга Сидоровна. – Куда ты денешься». – «Дядя Вадим!» ― все тянул Антон. «Перерыв, – мягко отстранился мужчина. – Мама с работы, надо кормить». – «Мама в метро работает», – сообщил очередной раз Антон. «А я нигде сейчас не работаю, – улыбнулся мужчина. – Значит, я – кто? Тунеядец! Меня и кормить не надо». – «Ты худой, тебя как раз надо, – сразу сказал Антон. Подумал и посоветовал: – Тоже иди в метро». – «Это мысль», – засмеялся мужчина.
На лестнице, только вышли, Антон сказал громко: «Мама, знаешь, какое мое самое любимое имя? Я раньше сам не знал. Знаешь?» – «Ну, какое, сынок?» – «Вадим, – объявил Антон громко. – Мне это имя больше всех нравится. А тебе?» – «Хорошее имя, что ж», – осторожно сказала Аня. «Он никуда не уедет?» – «Не знаю», – сказала Аня. «Не уедет, – решил Антон, тревожно заглянул ей в глаза. – Мы с ним играть будем, ладно?» – «Играйте, конечно», – сказала Аня.
И сердце в ней вдруг покатилось куда-то. Снова будто увидала Антошку на сильных мужских плечах, звонкого, как звонок, глаза блестят, и прямо вцепился в волосы. Жесткий, мужской волос. Так и вцепился! И запах от них сразу мужской, расшалившихся мужчин – некурящий, свежий и крепкий. Не как у ней в дому пахнет, ребенком, женщиной. Ничего такого она, конечно, не воображала себе, а просто – так, мелькнуло. А вдруг? Мало чего бывает. С женой развелся, с Антошкой сразу вон как, любит детей, а своих-то нет…
Глупо, конечно. Подумаешь, поиграл с ребенком. Но тут уж в мыслях никто не волен, хоть как живешь своей жизнью, крепко. А все иной раз словно тебя кольнет: а вдруг? И тело, ощутив мгновенно слабину духа, вдруг нальется силой. Упруго. Молодо. Тоже хочет своего счастья, напоминает. Ничего, сразу под душ. Форменный китель потом застегнуть доверху, и снова ты – холоднокровный работник, выходи в любую смену. Стирка – тоже годится…
Так, глупости.
«Играйте, – осторожно сказала Аня. – Только ты не надоедай, у человека делов хватает». – «А у него как раз нету, он сам сказал». – «Нет, так будут, – вздохнула Аня. – Взрослый человек не бывает без дела». – «Он говорит, играть – тоже дело». – «Это для ребятишек», – объяснила Аня. «Нет, – Антон помотал головой. – Он говорит, взрослые с удовольствием бы играли, но их дети не принимают. И поэтому они свои игры выдумали – скучные». – «Какие еще игры?» – усмехнулась Аня. «Ску-у-у-учные», – скривился Антон. Аня еще посмеялась.
Сразу заметила в Хижняке эту черту – сказать иной раз непонятно, будто ребенок. Потом ломаешь голову, чего он сказал. Да так и забудешь. Сидит ночью на пустой станции, уже убрались, свет вырубили. Сидит, сидит. Аня не выдержит, подойдет: «Вадим Андреич, в дежурке можно прилечь». – «Тише!» – аж вздрогнет и палец к губам. «Да чего – тише? Нет никого». – «Вот это именно и прекрасно. Тишина оглушительная! Послушайте, Аня». Эскалаторщики машину выключили. Тихо, конечно. «Ночью в метро «Гамлета» можно ставить, я понял. Читали «Гамлета»?» – «Видала кино…» ― «Это не то. Вон – колонны растут, как в небо. И слабый свет в них. Видите? Это за день они накопили. А тоннель идет будто сам собой…» – «Это к «Площади Свободы» по первому пути…» – «Ага, по первому. И по второму тоже прекрасно. Так что спасибо, не беспокойтесь, я посижу».
Аня все стоит рядом, неизвестно зачем.
Начальник станции подойдет, Светлана Павловна: «Как у нас, не скучно?» – «Ну что вы! Мы с Аней считаем, что возвышает душу». – «Вот промывальщик скоро пройдет, еще будет возвышенней», – смеется Светлана Павловна. «Тупиков, жаль, только нет». – «Тупиков нет. А зачем вам?» – «Живой шелест гравия в тупике, Светлана Павловна, здорово накладывается на тишину и создает незабываемый эффект под землей». – «Ну, если незабываемый, то конечно», – смеется начальник.
И вроде она уж пошла. Аня стоит зачем-то.
«Простите, еще хотел вас давно спросить…» – «Спросите», – начальник остановилась резко, и косы мотнулись. Хижняк прищурился хитро. «Вот все думаю – как, к примеру, отправить мотовоз по неправильному пути?» – «Сперва надо тогда принять, – смеется Светлана Павловна. – А потом уж отправить, верно, Аня?»
Все обращаются к Ане, то он, то она…
Аня стоит зачем-то.
Дмитренко первее всех на станции поняла, почему Хижняк именно к ним зачастил, на «Черноречспскую». Небось первее Зубковой. И если были в Ане какие смутные мысли, как он стал ходить, так давно их нет. И ничем вроде себя не выдала, ни лишним словом, ничем. А Зубкова все же заметила, вот змея. Правильно Хижняк говорит: «Я метро теперь понял – это большая деревня в огромном городе». Смехом сказал, конечно, а как раз правильно. В Новоселках чихнул, а с другого конца трассы, с Порта, уже по селектору говорят «будь здоров». Незначительная текучка кадров, народ годами друг с другом и все всё про всякого знают. И чего сам иной раз про себя не знаешь, то тоже знают…
Девушка в меховой куртке, стоявшая прямо за Аней, который уж раз говорила громко и горячо:
– Апельсины! Я уж забыла, как они выглядят!
Очередь топталась пока на месте, чтоб скоротать время. Ларек был еще закрыт. Продавщица жадно ругалась с грузчиками. Апельсины стояли в ящиках прямо на тротуаре, дразнили глаз сочной яркостью, вроде бы легкой своей доступностью при абсолютной недоступности, ибо продавщица еще не пила кофе, не писала ценник, не глядела накладные и вообще никому не давала никаких надежд.
– Крупные, надо же! – все восхищалась девушка. – Яблоки – да, помню. А апельсины забыла, честное слово!
– Апельсины, считай, всю зиму были. – Аккуратный старик в пегой кепочке неодобрительно поджал аккуратные губки. – Я покупал…
– A y нас не были!
– Где же это – у вас?
– Далеко, – засмеялась девушка.
Давно бы нужно, думала между тем Аня Дмитренко, как-то незаметно отвадить Антона от Хижняка. А как? Не пускать к Ольге Сидоровне? Так он прямо из школы туда бежит. И душа все не поворачивалась – лишить вроде ребенка. А теперь ребенок привык, что есть мужчина, которого можно ждать. Лыжи ему просмолит, – это мама не может; на руках потаскает, – маме тяжело, возьмет с собою в кино или в цирк. Обязательно придет к бабушке Оле, и там они встретятся…
А придется отваживать. Теперь труднее, раньше бы надо, сама виновата, больше никто.
Тут не в том дело, что Зубкова ужалила. Зубкова – Зубкова и есть, забыть можно. А вот Антон сказал в воскресенье– это не скоро забудешь. Сроду не говорил – сказал. Днем ходил с Хижняком в театр и вернулся в восторге. Аня успела прибраться, вымыла окна, стирку успела, все. А сел кушать – выдал: «Мама, если ты замуж выйдешь, он мне будет кто?» Аня от неожиданности порезалась тупым ножом, но ответила ровно: «Я замуж не выйду, сынок». – «Да я знаю, – мотнул Антон головой. – Я просто к примеру сказал. Он бы мне был кто?» – «Отчим…» – сказала Аня стесненно. Антон жевал молча. Она уж подумала, что зря испугалась, разговор кончен. Мало ли ребенок сболтнет. Слышит всюду, ну просто так сказал. «Ладно, пусть отчим, – сказал вдруг Антон. Поднял голову и поглядел Ане в глаза серьезно, как взрослый. – Я все равно согласен». Она поперхнулась. «Это ж не будет, сынок, я уж тебе сказала». Опять так глянул, будто большой. «Я тебе просто на всякий случай говорю, чтобы ты знала, что я согласен..»
Сердце у Ани враз сжало в кулак и теперь проворачивало вокруг оси с болью. Сын сидел перед нею. Худенький. Уши как лопушки, и отставлены. Узкая шея, маленький рот в варенье. Болтал ногами вроде бездумно. Всем был для Ани уже восемь лет, а до него будто и вовсе ничего не было, не вспомнить. Все делала для него, только для него. И, значит, все-таки не был с ней счастлив, как должен быть ребенок, как она за него считала. Вот, значит, как…
Назавтра с утра побежала в зоомагазин, выбрала черепаху побольше. Антон тыкал черепаху в блюдечко с молоком. Черепаха шипела, вбирая голову в панцирь, сучила лапами по капустным листьям. Антон звенел, будто колокольчик. Так и заснул, смеясь. Черепаха присунулась на коврике возле его кровати, далеко раскидала в стороны вывернутые руки, шею вытянула вперед, узкие губы сомкнула туго. Тоже заснула.
Аня долго ворочалась, тут засни…
– И где же это все-таки – далеко? – поинтересовался старик в пегой кепочке. – Вы, значит, не ленинградка?
– Муж у меня ленинградец, – охотно объяснила девушка в куртке. – Квартира тут, бронь, его родители. А живем на Севере.
Аня глянула, удивилась, что у ней уже муж. Совсем молоденькая девчонка, едва дашь восемнадцать.
– Это на каком, извиняюсь, Севере? Я в Карелии до войны работал…
– На Крайнем, – засмеялась девушка. – Сразу за домом – край, литораль, море, солнца несколько месяцев нет. Полярная ночь. Вчера такая пурга была, вездеход еле-еле пробился. Думали уж – не улетим.
– Вы что же? Прямо с самолета?
– Ага. Муж в институт сразу поехал, а я-домой. И вот неудачно! Квартира закрыта, свекровь куда-то ушла, не знала, когда прилетим, и ключа нету. Пока хоть апельсинов куплю…
«Господи, чего это я несу», – ахнула про себя Женя. От счастья, что ли, что добралась? Бронь, квартира, ключ. Так с языка и скачет. Апельсины – это действительно, целый бы ящик взять и явиться. «Здравствуйте, я – Женя!» Не доташу ящик. Метель – тоже правда, повезло с вездеходом, прямо судьба, чтоб лететь и успеть именно сегодня…
Вчера утром еще и не думала. Еще думала: сам вот-вот явится, к своему дню рождения. Три дня как уж должен был прилететь, кончилась командировка. И ни звонка, ни письма всю эту неделю. То ли погода такая? Не может вылететь? И до аэродрома из Камушков не дозвониться.
Но вчера Женя чувствовала – вот-вот…
Зря чувствовала. Вдруг пришла телеграмма: «Не беспокойся, заболел, ничего серьезного, приезд откладывается, позвоню, скучаю, целую». На почте, пробежав текст глазами, Женя только и поняла: нечего ждать сегодня, не прилетит. Сразу стало все безразлично, едва добрела до дому. Дома перечитала: болен, теперь дошло. Ничего серьезного! Температура, конечно, сорок, опять ангина, как – в январе, горло замотано синим шарфом и глаза беспомощны без очков, как тогда, лежал, поила с ложечки, как ребенка.
В Ленинград даже не позвонить, телефона в квартире нет…
Часов в восемь забежала Варвара Петровна, громкая, как всегда: «Женя? Чего без свету?» Свет вспыхнул ярко. Женька прикрыла рукой зареванные глаза. «Вон… телеграмма…» Варвара Петровна прочла громко. «Ага, понятно. Директор тоже сегодня получил. Командировку продлил на две недели, проявил чуткость». – «А как же я?»—сказала Женька беспомощно. «Приходи завтра в лабораторию, дело тебе найдем». – «Директор все равно выгонит». – «А ты опять приходи. Не выгонит! Нельзя ж так сидеть. Ну, чего молчишь?» – «Не могу я еще две недели», – сказала Женька с тоской. «Это ж прямо рабство какое-то! Сама же себе устроила», – громко вздохнула Варвара Петровна. Подумала, вдруг спросила: «Деньги есть?» – «Деньги? – Женька не поняла. – Есть, Валерик оставил». – «Могу дать. Через полчаса вездеход от строителей. К утру будешь в городе и сразу на самолет. Ну, поняла?!»
Так это вышло, нежданно…
– И чего ж вы там делаете, если не секрет? – пытал старичок.
– Работаем на научной станции. У меня муж – биолог…
Женьку б на вездеход не взяли, конечно. Но Варвара Петровна договорилась. В самый последний момент сунула ей записку: «Адрес мамы, вдруг пригодится». – «Да зачем? – Женька даже брать не хотела. – Я же к Валерику». – «А вдруг, – Варвара Петровна сунула ей в карман. – В самолете в записную книжку перепиши. Через нее, если надо, найдешь Хижняка. Самый тощий в Питере, сразу узнаешь, ты его не застала». – «Слышала я, – кивнула Женя смущенно. – Ваш муж?» – «Бывший, – громко уточнила Варвара Петровна. – Рассчитывай на него, если что». – «Да зачем же мне!» Из вездехода уже кричали: «Девушка, влазь, торопимся!» – «Ну, валяй!» – Варвара Петровна чуть притиснула Женьку к себе. Оттолкнула. «Спасибо!»—«Лети, чем так жить», – непонятно сказала вслед Варвара Петровна. И вездеход взревел…
– И вы, значит, биолог? – уважительно покашлял старик.
– Учусь еще…
«А что? Осенью поступлю в университет, и будет правда».
– У меня дочка тоже на Сахалине уехавши, – шмыгнула носом остренькая старушка в вязаных чулках. – Зять-то в порту работает, уважительный, все «мама», «вы», деток уж трое.
– Пока молодые – чего…
Очередь сочувственно заулыбалась. Кто-то уже предложил сетку для апельсинов – мол, лишняя, можно потом занести, тут близко. Девушка отказалась, она сейчас купит газету и в газету возьмет, ей тоже близко, улица Зенитчицы Столяровой. Все знали, рядом. Еще неизвестно, когда продавщица откроет. Может и не достоять.
«Раз он болен, мог только в поликлинику выйти, на прием. Зря ходит, лучше бы вызвал врача. И хорошо бы он все-таки первым домой пришел. А если мать? Мать-то я узнаю, она на Валерку похожа на фотографии. Слово какое смешное: свекровь. А отец – свекор, отца тоже узнаю. Если мать откроет, тогда просто скажу: «Я – Женя!» Ага. Так и скажу. И все ясно. Рюкзак хоть догадалась сдать в аэропорту, сейчас бы с ним таскалась..»
– И давно с мужем живете, если не секрет?
– Год уже.
«А что? С сентября, месяц – за два, по-северному, выйдет даже больше, чем год…»
– У меня внучка тоже молоденькой вышла, сразу после школы, – улыбнулся старичок. – Отговаривали, а живут ладно.
– Чего не жить, молодые!
– Во Дворце регистрировались, красиво…
Женя, в школе еще, тоже для себя представляла, как это будет. И видела – обязательно во Дворце. Она стоит, вся в белом, в фате, видит себя в зеркалах – прекрасную, как фея. И среди гостей прямо шелест: как она прекрасна. Прямо фея. Она поднимает лицо, счастливое, гордое. И видит Его наконец. Он спускается к ней по мраморной лестнице. Ближе. Ближе. Высокий, с розой в петлице, в черном костюме, черные волосы чуть вьются над белым лбом. Все в Жене прямо обмирает ему навстречу. Но лица она не видит, только – черные волосы. И знает, что Он прекрасен и что это Он…
«Женя, ты о чем там думаешь?» – слышен мамин голос. «Ясно, что не о физике», – это уже папин. «Мечтаешь, а уроки когда?»—уже снова мама. «Я успею», – невнимательно обещает Женя, вся еще на мраморной лестнице. «Ну что ты в самом деле? – смеется папа. – Успеет она! Дай ты человеку просто задуматься». – «Но ведь десятый класс». – «Троек же нет, – заступается папа. – Главное, что ли, в жизни уроки?» – «А что, по-твоему, главное?» – интересуется мама. «Как кому, – папа все смеется. – Для меня, например, – ты, Женька, рудник». – «Сказал бы прямо, рудник, рудник и опять рудник». – «Ну, сама ведь знаешь, что неправда, – папа обнимает маму за плечи. – Вы с Женькой и рудник!» – «Ой ли?» – смеется мама. И забыли уже про Женю, между собой смеются. Тут Женька вдруг ревнует, как маленькая. «А для меня, пап, что?» – спрашивает, чтоб встрять. «А вот посмотрим, когда доживем», – смеется папа. И ее подгребает рукой, чтобы были все трое – вместе.
Детские, смешные мечтания.
И не черные вовсе волосы – рыжеватые, легкие, с тусклым и сильным блеском, который чувствуешь даже в темноте. И сутулится. Поправляет очки рукой. И морщинки уже у глаз, он ведь старше Женьки на девять лет. Такой взрослый, что сперва рот страшно было открыть, а потом привыкла, будто не стало девяти лет. Черного костюма у него нет, свитера на все случаи жизни. И розы в петлице не было, никакого Дворца, даже скромного загса пока что не было. А Он – есть, это главное.
Вот что для Женьки главное – Валерий, что он просто есть.
И она к нему добралась в его день рождения. Но зачем-то стоит тут в очереди. Он, конечно, уже пришел…
Продавщица шуршала внутри ларька. Открыла окошечко наконец. Медленно укрепила ценник. Очередь подтянулась, выстраивалась теперь в затылок.
– За газетой-то уже не успеешь, – сказала Аня Дмитренко.
Но Женя не слышала. Вдруг ощутила всем телом острое, как боль, нетерпение. Он уже дома. Конечно. Давно. Лежит. Ждет. Он, конечно, не может ждать, потому что не знает. Но все равно ждет. Как она ждала его в Камушках каждую минуту. А она стоит тут. Неизвестно зачем. Апельсины какие-то! Скорей, скорей.
Вдруг пошла из очереди.
– Куда ты? – сказала Аня. – Открывают…
– Девушка в меховой куртке не ответила, махнула. рукой. Шла уже через площадь, быстро, почти бежала, капюшон скакал по плечам, светлый мех мешался со светлыми волосами.
– Ишь, к свекрови торопится, – одобрительно шмыгнула носом старушка в вязаных чулках. – Любит, видать, свекровь-то.
– Молодые – чего? Все торопятся. Нет достоять, купить. Бегом все!
– А с ребенком как же там жить? – вслух подумала еще Аня Дмитренко. – Солнца, говорит, полгода нету, север.
– У меня дочка на Сахалине, ничего, трое деток,
– Всюду жить можно, коли здоровье есть, – сказал старик в кепочке,
– Задние, предупредите, чтоб не занимали! – крикнула продавщица. – Отпущу, что стоят, обедать пойду. Тоже имею право!
13.36
Тоннель изнутри был похож на вафлю. Дальние фары мягко щупали путь. Состав машиниста Комарова – маршрут тридцать один – уже миновал станцию «Площадь Свободы», вырвался на перегон «Площадь Свободы» – «Чернореченская» и бежал легко, набирая скорость и чуть подрагивал от собственной силы. На «Чернореченской», если повезет, можно повидать собственную дочь. Ну, это вряд ли. Чем Труба хороша – отсекает все внешнее, никаких отвлечений для ума и для глаза. Стальные рельсы да деревянные шпалы в бетоне, сбоку бегут кронштейны для кабеля, лопата почему-то висит, путейцы небось оставили. Тянутся длинные банкетки. Релейный шкаф Службы сигнализации и связи мелькнет. Вот и весь пейзаж.
Думай, гляди вперед, пой, живи, как хочешь. Некоторые поют, точно. Сидит за контроллером здоровенный детина, выводит старательно и от души, силясь перекрыть двигатели: «У дороги чибис, у дороги чибис…» Сердится, что дальше забыл слова, учил же вчера с дочкой. Кто-то даже специальную тетрадку для песен завел, мужики друг у дружки списывают слова.
Но Павел вроде до песен еще не дошел.
Автоматический двадцать третий: зеленый. Белая стрела вверх – выключение тяговых двигателей. Так, отключились, автоматика в норме, экономим энергию. Перегон для машины легкий…
Хорошо, что к матери успел заскочить. Ждала бы напрасно.
Мать, впрочем, была не одна. Сидела за столом с тетей Дусей Заманской. Тетя Дуся тянула из блюдечка сладкий чай, со вкусом накладывала варенье из вазочки, щурила в удовольствии быстрые, маленькие глаза. Все производила со вкусом. На вопрос: «Как жизнь, тетя Дуся?» – всегда отвечала с готовностью: «Лучше и не бывает, Павлик!» Поясняла охотно: «Такое ведь пережили, страшно вспомнить! А теперь-то все у нас есть– квартира отдельная, одеты богато, в будни едим, как в праздник, внуки учатся, пенсия шестьдесят восемь рублей и в музее еще зарплата. Куда лучше?!» – «Зубы вон себе сделала, – вставила, смеясь, мать. – Похвались!» – «А как же? Сделала. Красивые, правда? Павлик, гляди».
Тут Павел увидел, что верно – в блюдце, в центре стола, лежит новенькая челюсть, отливает пластмассой, белым да розовым. «Так чего ж вы едите-то без нее, тетя Дуся?!» – «Ей жалко портить», – засмеялась мать. «Верно, жалко, – легко согласилась тетя Дуся. – Без нее хорошо справляюсь, привыкла». – «А зачем делала?»– «Для красоты, – объяснила тетя Дуся охотно. – Выйду завтра в музей, надену. Человек меня спросит, а я ему улыбнусь». – «Много тебя там спрашивают, – остудила мать. – На то есть экскурсоводы». – «Это верно, – тетя Дуся кивнула так же охотно. – Чего нас спрашивать? А людей учили! Ну, бабонькам улыбнусь, всё порадуются…»
С легкой руки тети Дуси и Павел привык – «бабоньки» в музее у матери, ласково и все сразу. «Тебе привет от бабонек», «Бабоньки спрашивают, чего давно не заходишь», «Ксан, ты цветов прихвати побольше – к бабонькам забегу поздравить, все же – Восьмое марта…»
Это счастье для матери, что вскоре, как вышла на пенсию, встретила где-то прямо на Невском тетю Дусю Заманскую. Через стенку когда-то жили в железнодорожной казарме в Рыбацком. После войны обе перебрались в город, потеряли друг друга. А тут встретились, как родные. И тетя Дуся, которая уже работала смотрителем зала, сразу повела мать к себе в музей, как домой, помогла там устроиться, как раз было место.
Первые недели, как мать туда попала, Павел не знал, что и делать. Хоть силком снимай с этой работы, – каждый вечер плакала. Забежишь после смены, опять глаза красные, в комнате, где у матери ни пылинки сроду, каждая подушка взбита отдельно, – даже кровать не застлана, едва прикинута одеялом. «Ну, чего ты, чего?»– «Так, Паша. Вспомнила». А никогда раньше Павел ее слез не видел. Устроилась на работу! Они уж с Ксаной ночевали по очереди, чтоб не была одна. Павел и с тетей Дусей пробовал говорить – мол, не для матери это, нет. Но тетя Дуся уперлась: «А как же, Павлик, в наших залах не плакать? Ты мужчина, а приди – дак тоже заплачешь. Я считаю – каждый к нам должен прийти и заплакать должен. Сама первое время ревмя ревела. Ничего, привыкла. И у ней пройдет…» Верно, привыкла.
Павел пришел, конечно. Плакать вслух не плакал. Часто стал ходить…
Двадцать пятый: зеленый. Вижу зеленый. Дисциплинированный машинист Павел Федорович Комаров, сам себе повторяет, умница.
Музей просто называется – «Истории города», а где «бабоньки» – блокадные залы. Залы особые, хоть скромны экспонаты. Большие весы и кусок хлеба на них, уравновешенный гирьками: сто, двадцать и пять. Дуранда под стеклом, как прессованный картон. Не верится, что это можно взять в рот. А ведь вкусно как было, не оторваться. Записи девочки, известной всему миру, – когда и кто умер из близких, ничего больше: день, имя. Нестрашные, тощие, длинные и с хвостом, бомбы-зажигалки. И цифры – 4000 в день, 2880 в день…
Вроде уж далеко, и не часто помнится, а если один да в безлюдном месте, в поле где-нибудь, и неожиданно самолет – так и тянет пригнуться. Федор маленький еще был, лет пять, шли как-то за городом вдоль реки, вроде лугом, собирали цветочки. И вдруг низкий гул из-за леса. Самолет! Павел толкнул Федьку на землю, сам бросился сверху, прижал. Трава набилась Федору в рот, заревел басом. Самолет низко пронесся, красиво блеснул крыльями. Тьфу! Ничего себе, рефлекс. Павел вскочил, засмеялся, поднял ревущего Федьку за шкирку: «Ну, чего испугался? Учебная тревога!» А самому долго еще потом было знобко…
Мать тоже. Хлеб никогда не бросит в мусорное ведро, остался кусочек – сушит. Целый мешок сухарей всегда наготове, неизвестно зачем. Светка, бывало, придет, сразу: «Баба, дай блокадный сухарик!» Грызет и хвалит. «Разве в блокаду такие были?» – смеется мать. «А какие, баба?» Мать начнет рассказывать. Светка слушает, слушает, все вроде понимает, хоть в садик еще ходила. Эта слушать всегда умела, не Федор. «Баба, а ты кошек ела?» Вот тебе и понимает, спросила…
И постарше-то постичь трудно, ребятам. Но школьники– Павел с пристрастием смотрел на лица – уже ходят по этим залам со смыслом. Тихо стоят перед узкой комнатой, отбитой от экскурсантов специальным барьером. Света там нет, коптилка. Возле буржуйки – будто только с ноги – подшитые валенки. Старый ватник на венском стуле. Окно забито фанерой, черная круглая тарелка репродуктора на стене рядом.
Пока экскурсанты тут мнутся, мать бесшумно исчезает за толстой портьерой, запускает магнитофон. Раздается голос из прошлого: «Внимание, говорит штаб местной противовоздушной обороны. Воздушная тревога! Воздушная тревога!..»
Тут, сколько ни слушай, горло всегда перехватывает!
Гудение, нарастающий вой. И громко стучит чье-то сердце.
«Ребята, все знают, что это стучит?» – спрашивает экскурсовод. «Не-е…» – слышится робко. «Это стучит метроном, – объясняет девушка-экскурсовод. – Многие ленинградцы говорили в ту страшную зиму, что после войны стук метронома будет всю жизнь напоминать им о том, что они пережили в эти годы».
Правильно говорит, толково и с чувством, конечно. Но слишком ровно. Страстности не хватает Павлу в голосе девушки-экскурсовода, вот чего – страстности. А можно сохранить страстность, если водишь экскурсии каждый день? По нескольку раз в день? И так ли уж важна страстность тона, если страшно – по сути, и суть-то все равно выпирает…
Этого Павел не знает. На тяжелых складках портьеры видит он застывшее лицо матери. Других бабонек видит…
Сидят на стульях – вполне современных, не венских, мягких и с широкими спинками – смотрители этого музея, старые женщины, перенесшие блокаду: бабоньки. Или живые экспонаты? И тут не знаешь, на что смотреть. На лица их, тонко исчерченные жизнью, на тяжелые руки, которые сейчас спокойно уложены на коленях, или на этот кусочек хлеба в витрине, крохотный и тяжелый, как глина. И каждая может рассказать, каков этот кусочек на вкус и на вес. И за каждой стоит смерть близких– матери, мужа, ребенка, – дежурство на обледенелой крыше, каменный сон на полу блокадного цеха, возле станка, скрежет санок и грохот рушащегося дома.
Конечно, их никто ни о чем не спрашивает. Мимо идут экскурсанты, слушают девушку-экскурсовода…
Тихи смотрители залов на своих стульях, только глаза взблеснут вдруг из-под платка. Только вдруг вздох из угла. И бесшумные шаги – погасить свет, вытереть пыль, хоть уборщица есть, но тут дела не делят. Каждый делает все, как дома. Черпают воду в подвале после очередного наводнения и моют окна, запуская в музей весну.
А в перерыве они все сидят в служебной раздевалке под лестницей, пьют из больших кружек крепкий чай, сжимая кружки крепко – большими, как у деревенских женщин, руками, разговаривают о внуках, кто куда сходил вчера в магазин и чего купил, очень вскользь – о болезнях, как-то тут не принято о них говорить, хоть и возраст; много – о том, что в дому все теперь есть, полная чаша. Как тетя Дуся скажет: «Уж куда лучше, Павлик, живем. Только бы войны не было».
И когда смотришь на них в это время, вдруг понимаешь сердцем, что главный музей сейчас не наверху в залах, где топает очередная экскурсия, а тут – под лестницей, где блокада навечно и постоянно с каждым, внутри, вокруг, в личном и единственном. И тогда кажется, что сейчас и все вместе они знают какую-то главную правду – о тебе и обо всем. Просто никто их не спрашивает, и потому эта главная правда временно скрыта в мелкой суете буден, но она существует, и именно они ею владеют, бабоньки, смотрители этого музея.
Посидишь рядом – потом не раздражаешься на пустяки..
Двадцать седьмой, разрешающий. Белая стрела вниз. Двигатели взревели, пошел небольшой подъем.
Мать, конечно, подвел. Хорошо, хоть успел предупредить. Давно выбрали этот день, чтоб выходные совпали. Хотели ехать в Рыбацкое, привести в порядок после зимы могилу отца, цветы скоро можно уже сажать, красить оградку, раз такая весна.
Отец на всех фотографиях улыбается. Довоенные карточки, выцвели, а улыбка – осталась. И это как-то особенно трогало всегда мать: «Погляди, какие все хмурые. А наш отец улыбается. И тут улыбается. Видишь?» Но Павел, хоть девять лет уже было в сорок первом, отца помнил плохо – как он выглядел, лицо его выцвело в памяти, будто старая карточка, стерлось. А вот первую свою учительницу почему-то помнил – большой скорбный рот и выпуклые холодные глаза. На уроках она часто грозила длинным, костлявым пальцем, и Павел почему-то очень боялся этого пальца, хоть учительница не повышала голоса.