Текст книги "Проклятие визиря. Мария Кантемир"
Автор книги: Зинаида Чиркова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
Удивился и изумился Пётр Андреевич и взял на заметку – произошло, значит, ещё что-то кроме утоления мимолётной страсти, что дало новую надежду царю, раздвинуло перед ним новые горизонты.
Но Толстой был всегда себе на уме и потому не высказывал никому своих мыслей – он давно уже привык по малейшим движениям человека угадывать его поступки, был мудрым и сведущим...
Во дворце кинулась к Петру дочка младшая, Елизавета, ластилась, прилипла и всё шептала:
– Батюшка, простите матушку, простите, государь, превеликий царь...
– Ладно, – бросил он дочери, не в силах противиться её ласковому напору.
Да и на душе у него было так светло и радостно, что он готов был простить всё, что угодно, хоть и кривилось его лицо при этой просьбе.
И конторка его заполнилась шорохом широчайших юбок Екатерины.
Она бросилась на колени, целовала и обливала слезами руку царя и всё просила:
– Прости, государь, если что не так сослужила, если службу твою выполнила плохо. Прости, государь, прости, родной, негодница я, ежели прогневила тебя. Верни мне милость твою, государь, укрепи мою душу лаской своей...
Она всё что-то бормотала и бормотала, ползая у ног мужа. Елизавета глядела умильно и просяще, и он сдался:
– Бог простит, и я тебе прощаю. Ступай!
Но и после этого формального прощения не бывал он больше в спальне Екатерины, не обедал вместе с ней и дочерьми и даже не бросал слова и взгляда в её сторону на всё ещё продолжавшихся празднествах по случаю обручения старшей дочери, Анны, с голштинским герцогом Карлом-Фридрихом.
Помолвку отпраздновали пышно, как и подобает при обручении царской дочери. Накрытый на четыреста персон царский стол ломился от пития и разнообразнейших заедок, из огромного пирога, поданного к столу, выскочили карлица и карлик и станцевали среди хрустальных бокалов и серебряных блюд танец, не задев ни один из них.
Мария тоже была на этом торжестве, но она не пошла в тот круг людей, что находились возле Петра, а скромно и тихонько пристроилась в уголке и молча наблюдала за царём, женой его, дочерьми и прочими придворными. О чём думала она, когда видела все эти раззолоченные фигуры? Скорее всего, они напоминали ей тени былого. Она принимала все забавы и увеселения двора словно бы за комедию, которая играется для публики весьма грубой. Карлик и карлица особенно возмутили её: только нечуткие люди могли ценить это нехитрое трюкачество, шутки и смех их также отдавали грубостью и невысоким вкусом, но публика смеялась, орала и хлопала в ладоши при каждом непристойном жесте танцоров...
Пётр внимательно смотрел на гостей, сурово хмурил брови, но не сделал ни одного замечания, чтобы не испортить праздника. Видел, что не своей волей выходит его старшая за Карла-Фридриха, тощенького и крысоподобного принца, замечал, как не в меру прилипчив этот герцог к русским пенным напиткам, как вливает в себя такое количество медов и квасов, что впору десятку молодцов. И все голштинцы вели себя хуже некуда – держались властно, величественно и спесиво, и Пётр с грустью понимал, что Анне несладко придётся среди этого заносчивого народца. «Что ж, – думал он, – такова участь царских дочерей – приносить себя в жертву политике...»
Он оглядывал заполненные великолепными кушаньями столы и лишь в самом конце увидел Марию рядом с князьями Черкасскими – они издавна дружили домами, Кантемиры и Черкасские.
Увидел, и опять потеплело у него на душе: не лезет в первые ряды, не старается быть на виду, никому не рассказывает, что в милости у государя, – прелестная женщина, умница-разумница. И опять показалось ему, что стоит только развязаться со всеми узлами, что обрушились на него теперь, как начнётся новая жизнь, новая надежда сменит старую, опостылевшую...
Но Екатерина не дремала. Она уже знала, что государь побывал в доме Марии, и всё понимала своим цепким практическим умом: выдаст царь замуж дочерей, и уж тогда не миновать ей кары – ушлёт в монастырь, наденет на неё монашеское платье, как на первую свою жену, Евдокию. С него станется, позабудет всё, что сделала она для него, позабудет её долгую двадцатилетнюю службу – она считала службой служение ему, почитала его как государя, возвысившего её, но могущего опять низринуть в самую грязь.
И она выжидала только удобного случая, но каждый вечер приносила в его конторку чашу успокоительного питья. Он ничего не подозревал, он привык полагаться на её верность и службу...
Случилось в том же ноябре небольшое наводнение. Пётр объезжал на своём ботике окрестные затопленные дома, оглядывал суда, едва держащиеся в гавани, приказывал укреплять швартовы, сам проверял силу ветра и глубину идущих с моря волн. Вновь Нева потекла вспять, как это часто случалось, но на этот раз ветер был не слишком сильный, а волны невелики, и Пётр знал, что всё обойдётся.
Но на его глазах сел на мель корабль с солдатами и матросами, и царь не выдержал, бросился в ледяную воду, чтобы помочь сойти с корабля тем, кто там оставался. Двадцати матросам помог он перебраться на сухое место, приказал дать водки и обсушиться и сам прогрелся тем же лекарством. Но лекарство не помогло: приехав во дворец, царь почувствовал, что его лихорадит, залёг в свою жёсткую постель в конторке и приказал вызвать придворного медика Блументроста.
Доктор приготовил лечебные отвары – декокты, обложил тёплым и сухим всё большое тело царя и сказал, что к утру всё пройдёт. Так оно обычно и бывало, когда Пётр простуживался.
Принесла и Екатерина его обычное успокоительное питьё, и Пётр выпил до дна чашу с горьковатым отваром. Она следила за ним внимательно и спокойно. Рецептик её камергера Монса должен был сработать. Яда тут не было, и всего лишь одна травка растворяла и заставляла двигаться камни, которых у Петра накопилось в организме множество, – знал Монс, как уберечься от подозрений, но извести царя самым надёжным методом...
Снова и снова приходила Екатерина к ложу царя, наблюдала за тем, как день ото дня всё сильнее и сильнее становятся его боли, и понимала про себя, что рецептик господина Монса сделал своё дело...
Теперь её задачей и задачей Меншикова стало заставить царя написать завещание. Но Пётр как будто не сознавал опасности, в которую попал, и не желал сдаваться какой-то каменной болезни, которая причиняла ему мучительную боль в самом слабом для мужчины месте – в мочеточниках. Он пил и пил марциальную воду, которую бочонками возили во дворец из Олонца, пил декокты Блументроста, пил успокоительное питьё Екатерины, но ему всё не становилось легче.
Но до середины января нового, 1725 года он всё ещё стоял на ногах, принимал с докладами своих сановников, расспрашивал, как идут закладка и строительство новых огромных океанских кораблей, сколько железа выплавляют железоделательные заводы купцов Демидовых, какое снаряжение взяла с собой дальневосточная экспедиция Витуса Беринга, отряжённая им, чтобы разведать дальние оконечности Сибири, самые северные окраины Чукотки, узнать, нельзя ли попадать в Америку этим путём. Он всё ещё был весь во власти своих неоконченных дел, во всё вмешивался, но голос его стал сипнуть, и он уже не мог кричать на своих нерасторопных сподвижников.
А сильнейший приступ 16 января свалил Петра с ног. Он слёг в постель, морщился и стонал от боли, когда начинались приступы. Камни шли, и вместо мочи испускал Пётр кровь. Боли были так сильны, что он не мог сдерживаться и начинал кричать. Но его сипловатый голос уже был слышен далеко не во всём дворце...
И всё-таки он всё ещё не понимал, что это конец. Он всё ещё не знал, кому оставить своё наследство, думал и думал, и голова его мучительно тряслась от этих раздумий. Мужского потомства Бог ему не дал – знать, за грехи его, за то, что убил собственного сына.
Внука, девятилетнего Петра, сына Алексея, он совсем не знал, да и не хотел знать: от злого корня не будет хорошего семени. Оставались на наследстве лишь одни женщины. Екатерину, хоть он и короновал её, он отмёл сразу – за измену её, за предательство. Старшая дочь, Анна, казалась наиболее подходящей для престола – умна, воспитанна, образованна, да только захватят власть голштинцы и присоединят, как кто-то ему обронил, всю Россию к крохотной Голштинии. Елизавета ещё очень молода, к тому же не устроена в жизни...
Вновь и вновь перебирал он всех, с кем шёл по жизни, думал, кому может оставить трон: Меншикову – сразу разворует всю страну. Толстой слишком стар, да и граф всего, и то благоприобретенный.
Так, в сомнениях и размышлениях пополам с жесточайшей болью, шли для него дни. Он уже не кричал, а только тихо стонал, испуская кровь...
Все эти дни были у его ложа и сама Екатерина – у него не было сил прогнать её из конторки, – и Ментиков.
Допытав лекаря Блументроста, они стали готовиться к неизбежному концу. Меншиков приказал именем Екатерины, коронованной императрицы, выдать всем полкам жалованье, которое задолжал им царь за восемь месяцев, всем солдатам была выдана водка и куски мяса – опять же именем императрицы, а уж командира Преображенского полка Бутурлина известил князь, когда подойти к царскому дворцу, – он даст знать...
Но Пётр всё никак не мог написать завещание: он был не в силах примириться с мыслью о смерти, а завещание – это смерть.
И только мольбы и просьбы Меншикова, Толстого заставили его исповедоваться и причаститься – так, на всякий случай, уговаривали они царя.
Он выполнил их просьбу, но всё ещё никак не мог решить, кому оставить Россию, свою страну, за которую он так болел и которую вывел на первое место в Европе...
Мария узнала о мучительной болезни Петра тогда, когда уже весь Петербург, вся столица судачила об этом. Князья Черкасские, с которыми дружил ещё её отец, рассказали ей, что царь настолько плох, что уже не может даже кричать от страшных болей, а лишь тихонько стонет.
Она немедленно собралась и поехала в Троицкую церковь – всегдашнюю обитель, где выплакивала свои молитвы и мечты, где обращалась к Богу так, как будто это был её отец.
Самые большие свечи поставила она в высокий серебряный подсвечник. Но все три свечи, едва она зажгла фитили, вдруг упали, и Мария с ужасом поняла, что пришёл час кончины Петра. Снова и снова зажигала она свечи, снова и снова укрепляла их в подсвечнике, но они гасли, падали, не желая, видно, поддаваться пламени и руке.
Тогда она встала на колени и зашептала так горячо, как ещё никогда не молилась:
– Господи, Всеблагой, даруй мне милость, позволь узнать, что он останется жив, что я ещё увижу его...
Мария не придумывала слов, они лились из неё нескончаемым потоком, так же как нескончаемым потоком лились слёзы.
Она молилась и молилась при потухших свечах – упавших восковых столбиках. Вновь и вновь поднимала она свечи, зажигала их, не прерывая своей молитвы, но руки ли её дрожали, сквозняк ли тому был причиной, только свечи не зажигались, гасли и почему-то падали через край серебряного высокого подсвечника.
Тогда она подошла к старому, морщинистому, с седой длинной бородой священнику и заказала молитву во здравие государя. И священник принял её дар, и прочитал молитву, и кадил, и пели певчие в церкви, напоминая собой ангельский хор, но на душе у неё не становилось легче – она знала, что он умрёт...
Пётр действительно умирал. Но завещания всё не было и не было – не было воли монаршей...
Он уже не стонал, болезнь изнурила его, выпила до дна, и лицо его было бледно и сухо, а глаза почти не открывались. И все, кто были с ним в его последние дни и часы, увидели вдруг, что жизнь утекает из этого огромного тела, утекает медленно, неспешно, оставляя за собой лишь слабую плоть, ещё дышащую, но уже плохо сознающую себя в этом мире.
Но мысль Петра всё ещё билась в тисках – он сам наложил на себя проклятие своим указом о наследнике, которого должен был назвать, а он не знал, кого оставить наследником, кому доверить страну...
Он уже почти не говорил и знаками велел позвать Анну – все так и решили, что Анна, именно она, старшая дочь царя, невеста голштинца Карла-Фридриха, взойдёт на престол. И уже важничали в приёмных залах дворца голштинцы, заранее радуясь, какой жирный кусок можно отхватить у России, как зажать её в тисках налогов, войны за славный немецкий город, как можно будет повести в атаку полки русских солдат и на их штыках покорить всю Европу...
Анна прошла в конторку.
Она встала прямо перед Петром, уверенная, что его последняя воля будет именно такова: она станет его наследницей, она станет российской императрицей.
Но глаза Петра померкли, он ещё начертал на бумаге всего два слова: «Отдайте всё...» Перо выпало из его рук, глаза смежились, жизнь оставила этого великана...
Схватили бумагу, разочарованно глядели на неё, каракули разбросались по листу: «Отдайте всё...» – а кому, кому, так и не сказал Пётр, унёс с собой в могилу имя...
Но не дремал Меншиков, светлейший князь Ижорский, выскочил в залу, объявил, что великий государь преставился, и всем собравшимся возгласил, что, кроме матушки Екатерины, коронованной самим Петром, нет другого правителя. Пытались ему было возражать его враги, знатные бояре, гнушавшиеся пирожником и выскочкой, да застыли при виде штыков, засверкавших в дверях, – то пришёл полк Бутурлина и тут же оцепил дворец...
Пришлось покориться знатным боярам – тут же принести присягу Екатерине Первой, императрице и государыне.
А уж водка и мясо, опять-таки со щедротами выданные новой императрицей солдатам, укрепили их веру в законность торжества Екатерины...
Развернулась теперь Екатерина, – Пётр в последние месяцы запретил коллегиям принимать от императрицы какие-либо приказания и рекомендации, её личное богатство в Амстердамском банке было им конфисковано, и Екатерине приходилось занимать деньги у своих придворных дам. Теперь она была свободна, богата, всесильна.
Правда, она не умела ни читать, ни писать, но постоянные упражнения в течение трёх месяцев подряд научили её подписывать своё имя на государственных бумагах. Большего она не могла бы сделать ни за что в мире. Да ей и не надо было интересоваться государством, на трон которого она вступила, – всем руководили Меншиков и созданный им Верховный тайный совет. От имени императрицы все дела и вершил этот главный орган.
А сама Екатерина погрузилась в самый низкий и грубый разврат. Она и прежде пила много – Пётр пристрастил её к вину, но она ещё сдерживалась при нём. Теперь все завязки ослабли, она не боялась никого и ничего, её служба при Петре кончилась, и пьянство стало её неизменной привычкой и потребностью. Даже по утрам, разговаривая с Меншиковым, приходившим докладывать о делах, она морщилась при одном упоминании о чём-нибудь серьёзном и кокетливо спрашивала его: «Чего бы нам выпить?»
Этим и кончались все её государственные дела. Но после нескольких стаканов водки она находила в себе силы выходить в приёмную залу, где толпилось множество солдат, матросов и работных людей. Всем им она раздавала щедрую милостыню и водку с куском мяса и никогда не отказывалась быть крестной матерью простолюдина.
Ночи она проводила в уединении с одним из своих любовников, которые день ото дня становились всё моложе. До самых похорон Петра она редко показывалась в траурной зале, а если, пошатываясь, нечаянно входила туда, то придворные шептали, что от скорби императрица даже шатается, не в силах сдержать слёзы.
Мария хотела стоять на коленях у гроба всё время, когда Пётр лежал на катафалке посреди обитой чёрным траурной залы, но ей не разрешили этого именем императрицы. И потому она вместе с нескончаемым потоком простолюдинов, допущенных ко гробу, проходила мимо него по нескольку раз в день, пока не закончилась эта траурная церемония.
Она хорошо разглядела черты умершего Петра – на лице его было спокойствие и умиротворение...
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Жизнь потеряла все свои краски и привычные очертания. В окна заглядывали голые сучья таращащихся в небо грязно-серых ободранных деревьев, ярко-красные бархатные канапе и мягкие оттоманки в турецком стиле приобрели какую-то странную уныло-бордовую окраску, точно покрылись вековечным слоем пыли, статуэтки римских философов и учёных как будто принахмурились и осуждающе поджимали мраморные губы, а ярко-жёлтые ковры словно бы давным-давно не чувствовали на себе строгих и неумолимых рук уборщиков и свалялись в невообразимые клочья спутанной шерсти. И сколько бы ни кричала Мария на своих нерадивых слуг, сколько бы ни распекала их за беспорядок и грязь, краски мира всё больше и больше тускнели, постепенно превращаясь в один только серо-бурый цвет.
И лишь в Петропавловском соборе, где стоял мраморный саркофаг с останками Великого Петра, эти краски как будто просыпались, и тогда видна была позолота на строгих и тёмных ликах святых и светлые огоньки свечей, и даже розы, срезанные в оранжерее и положенные на тускло-серебряную выпуклую крышку саркофага, рдели в полумраке собора, словно свежие капли крови...
Она приходила сюда через день. Теперь ей это было можно – отныне никто не мог Запретить ей чтить память венценосца. Это на похоронах ей было запрещено присутствовать: ухмыляясь во весь свой небольшой чувственный рот, Екатерина, теперь уже императрица всероссийская, грубо отказала ей в просьбе проститься с её великим возлюбленным. Всем бывшим полюбовницам царя не отказала – те даже плакали у гроба великого самодержца, прощаясь с ним, а ей, ныне уже совсем неопасной сопернице, не разрешила. Знала, что, коли б не поторопилась она с питьём для царя, быть бы её судьбе в полной катастрофе: упёк бы, конечно, властелин её в монастырь и взял бы на трон эту изнеженную и умнейшую княжну, родовитую и точно такую, какая нужна ему была вместе с ним на престоле.
И во дворец Марии не было хода – запрещено было пускать её везде, где только могла находиться осиротевшая императорская семья.
Впрочем, к этому запрещению Мария отнеслась довольно равнодушно – и раньше не прельщали её куртаги да ассамблеи, единственное, что её привлекало в придворных празднествах, – это возможность увидеть Петра, уловить его приветливый взгляд, обменяться с ним парой-тройкой незначительных, пустых фраз, наполненных особым для неё смыслом. А уж теперь, когда его не было, когда толпились вокруг трона интриганы и любители поживиться, она и вовсе не стремилась к придворной жизни. Жила словно бы в заточении, скорбела по любимому и всё больше и больше отдавалась тоске, так что даже не замечала домашних подробностей, равнодушно отвечала на утренние приветствия братьев и зачастую не расчёсывала свои утратившие золотой блеск волосы и не снимала утренней блузы.
Всё глубже и глубже погружалась княжна в скорбь и великую грусть, и скоро равнодушие и тоска уложили её в постель. Она не вставала по целым дням, вспоминала и воображала Петра живым и могучим.
Больше всего любила Мария представлять себе, как проходит она по кудрявым тропинкам Черной Грязи, любуется вместе с Петром синими зеркалами прелестных прудов этой подаренной им усадьбы, взбегает вместе с ним на высокий берег или спускается в распадки и овраги.
И здесь, в этих её видениях, он был рядом, Мария слышала его дыхание, видела его руки, прижималась к его плечу – только и могла она головой достать до его плеча...
Это было странно: никогда Пётр не бывал в этой её усадьбе, никогда не ступала его нога по зелёным разнотравным лужайкам, никогда он не посещал загородную резиденцию Кантемиров. Но два любимых лица в сознании Марии соединились в одно – она любила усадьбу такой же любовью, какой любила и свой старый дом в Константинополе, и дворец в Яссах. И всё время чудилось ей, что ходит она по старым, истоптанным тропинкам усадьбы вместе с Петром, заходит в те регулярные сады и оранжереи, что развёл ещё её отец, Дмитрий Кантемир, угощает Петра нежнейшим виноградом либо сочной грушей или срывает прямо с куста большие ягоды малины, а то и кисть спелой смородины. По странной прихоти судьбы, по повелению великого царя досталось Кантемирам это родовое имение самых знатных и самых родовитых бояр, всегда стоявших вокруг царского трона.
Основатель династии Романовых, молодой государь и великий князь Михаил Фёдорович, после всех волнений Смутного времени взявший кормило правления в свои руки и отдавший его отцу своему, умнейшему и деятельнейшему патриарху Филарету, задумал в 1626 году жениться и приглядел для себя красавицу Евдокию Лукьяновну из не слишком знатного и богатого рода Стрешневых. Но Стрешневы, пользуясь родством с царём, скоро сделались столь богаты, что сильнее их, пожалуй, никого и не стало в окружении государя.
Пустошь «Черногрязская» до 1633 года числилась в казне – хозяина у неё не было. Вместе с другими землями села Коломенского – вотчины московских великих князей – за 73 рубля купил эту пустошь, действительно пустовавшую во всё время владычества татаро-монголов, отец царицы, Лукьян Степанович Стрешнев. Оказался он хозяином рачительным и удачливым, и уже при его сыне, Семёне Лукьяновиче, в Черной Грязи появились затейливые терема боярского двора и даже фруктовые сады. Но название «Чёрная Грязь» так и сохранилось в этой вотчине: по берегам речки Язвенки, протекавшей здесь, залегали толстые и тягучие слои лечебной чёрной грязи, целительными свойствами которой пользовались не только крестьяне окрестных деревень Шипилово, Орехово, Зябликово, Братеево и Борисово, но даже и животные, которыми изобиловали окрестные леса.
К речке приходили лечить пораненные ноги и лапы и медведи, и красавцы лоси, и кабаны-секачи. Со временем плотный слой этой целебной грязи уменьшился, а возведение на берегах речки затейливых боярских теремов и вовсе низвело лечебные свойства болотной грязи до самого малого.
Зато теперь уже Чёрная Грязь стала именоваться сельцом, потому как рядом с боярскими теремами строились и конюшни, и сараи, и риги, и другие хозяйственные постройки, а для догляда за ними требовались умелые крестьянские руки, так что скоро разрослись и крестьянские поселения, разбросанные вокруг боярских теремов.
Семён Стрешнев, слывший, как и отец, рачительным господином, а также образованным человеком, состоял в самом ближнем окружении царя Алексея Михайловича Романова, отца Петра Первого, был книгочеем, любил беседовать о церковной премудрости и находился в большой чести у Алексея Михайловича не только как его дядя, но и как мудрый советник и удачливый полководец, взявший многие литовские города.
Вот уж при Семёне Лукьяновиче разрослась Чёрная Грязь – боярин устроил здесь богатую усадьбу с расписными теремами, а позади резных, затейливо изукрашенных теремов соорудил мыльню, погреба, сушила, рубленые поварни. Сады при нём разрослись и родили несметное количество фруктов и ягод, огороды давали всё, что нужно для пропитания, а пруд, устроенный на реке Городенке, не только кишел всякой рыбной живностью, но и крутил водяную мельницу, каскадом низвергаясь в другую протекающую вблизи речку.
Словом, к концу XVII века усадьба была богата, доходна и, самое главное, красива своей расположенностью на берегах зеркального пруда, перелогами и перелесками, оврагами и высоким речным берегом.
Но Семён Лукьянович умер, вдова его, Мария Алексеевна, владела ещё некоторое время и сельцом, и боярским двором, и деревнями, и пашнями, и сенными покосами, и государевыми рощами – новой и красной, и выгонами для скота. Но Мария Алексеевна умерла, прямых наследников у неё не было, и усадьбу приписали к дворцовому ведомству.
Десять лет ветшала и старела усадьба, разваливались диковинные расписные терема, фруктовые сады зарастали сорной травой, лишь пастбища ширились и ширились по берегам речек, окружавших усадьбу, – нерадивых людей хватало и в дворцовом ведомстве...
Но через десять лет снова нашёлся на имение рачительный и надёжный хозяин – дворцовое ведомство передало Чёрную Грязь в вотчину по родству Ивану Фёдоровичу Стрешневу. А уже через год Иван Стрешнев подарил усадьбу своему внуку Алексею Голицыну, сыну знаменитого в те времена Василия Васильевича Голицына.
Регентшей при малолетних государях Иоанне и Петре была их сестра царевна Софья, но фактически всей страной управлял Василий Голицын. Много сделал для России Голицын, возглавляя Посольский приказ, мягко и ненавязчиво внедряя европейские порядки в стране, которые начал проводить в жизнь ещё царь Алексей Михайлович. Сочетание традиционных православных духовных устремлений и европейских новшеств позволяло России идти по пути реформ без резких скачков, как это стало при Петре.
Василий и Алексей Голицыны много сделали и для Черной Грязи. Рядом с лесом была выстроена ими деревянная церковь во имя Богородицы Живоносный источник, и скоро старое название – Чёрная Грязь – было забыто. Теперь село именовалось уже Богородским...
А уж по части украшения и расширения усадьбы Алексей Голицын не имел себе равных. Заново были отстроены дом и вся усадьба, на вотчинном дворе снесли старые расписные терема и построили нарядные боярские хоромы с гульбищами и рундуками[32]32
Рундук – здесь: площадка большого крыльца, пристроенного к дому.
[Закрыть] по примеру царского села Коломенское. Заново были отделаны воловий, конюшенный и солодовенный дворы, устроены новые мельницы и плотины, расширился фруктовый сад. Плотины позволили высоко поднять уровень воды в пруду – имение стало образцовым и по своей красоте, и доходности...
Но царевна Софья была заключена в монастырь, власть перешла в руки Петра Великого. Голицыны попали в немилость, были сосланы на север, и десяток лет имение находилось опять в дворцовой казне. И снова стали разрушаться боярские хоромы, затянуло ряской большой красивый пруд села, заросли сорняками фруктовые сады и огороды, развалились конюшни и скотные дворы.
В таком виде и подарил Пётр эту прелестную огромную усадьбу Дмитрию Кантемиру, и с той поры чувствовала Мария всю красоту и живописность села Богородского и всего имения Чёрная Грязь...
Не только сам князь, но и Мария обустраивали и обновляли своё имение. Прежде всего деревянная церковь была подкреплена новым каменным нижним ярусом, и теперь купол её весело сверкал в лучах солнца. Обветшавшие хоромы Голицыных тоже были подновлены, заведены регулярные фруктовые сады, расширены огороды. Пока был жив отец, Мария многое сделала для благоустройства села и самой усадьбы. Она любила её за то, что похожа была эта усадьба на её родную Молдавию – такие же округлые мягкие холмы, красивейшая водная гладь огромного пруда, посередине которого, словно брошенный гигантской рукой шар, возвышался заросший деревьями и травой круглый остров. Здесь Мария с братьями любили разводить костры тихими июньскими ночами, приплывая к острову на лодках, и мечтать, глядя в тёмное, усеянное бесчисленными звёздами небо.
И вот теперь Мария снова в ночных видениях гуляла по своему имению вместе с Петром, так никогда и не побывавшим в Черной Грязи...
Видения не оставляли её и днём, и скоро она уже была не в состоянии отличить реальную действительность от них, всё больше и больше погружаясь в сумеречное состояние.
Братья не очень-то вникали в настроение старшей сестры, зато её верные слуги нашли хороших лекарей, способных вывести Марию из её нынешнего состояния.
Но потребовалось много месяцев лечения, разные способы его, пока Мария наконец не увидела, что сон, который без конца устремлялся в её глаза, лишь сон, а не явь, не действительность...
Поликала давно не было в этой семье. Едва только умер старый князь, Поликала отпросился у Марии в заграничное путешествие, из которого уже не вернулся.
Медленно и неохотно возвращалась к действительности от своих сладких видений Мария. Старшие братья почти не заходили к ней, увлечённые службой в Преображенском полку, ночными гулянками, не сдерживаемые теперь ничем: старшая сестра всё лежала в трансе, князя не было, а верные, ещё молдавские, слуги могли лишь с сожалением молча смотреть на художества старших княжичей. Только младший, Антиох, почти беспрерывно сидел у постели Марии, держал её за руку и неотрывно глядел в её глаза, затуманенные болезнью.
Вот его-то лицо и увидела однажды Мария, словно пробудившись от сладостного, такого длительного сна.
– Антиох, – испуганно спросила она, – что ж ты не на уроке?
И Антиох заплакал, припал к руке Марии, безудержные рыдания сотрясли всё его голенастое худое тело.
– Что ты, что ты, – провела рукой по его кудрявым густым волосам Мария, – почему ты так плачешь, что случилось?
Как мог сказать ей младший брат, что с минуты на минуту ждал он смерти любимой сестры, заменившей ему мать, что сердце его неутешно и надорвано? Он ещё не мог выразить свои чувства, не мог найти нужные слова и продолжал плакать, обливая слезами её исхудалые руки.
– Мальчик мой, – прижала его голову к своей груди Мария, – кто обидел тебя, скажи, я пойму...
– Ты только не умирай, – поднял голову Антиох, – ты только не умирай... – повторил он.
Он ещё не мог сказать, что боится остаться один со своими разнузданными и грубыми братьями, что ему нужна поддержка и опора, что для него в старшей сестре соединились и мать, и сестра.
– Что ты, – улыбнулась Мария пересохшими губами, – как это я умру? А на кого я тебя оставлю?
Вот так трудно выкарабкалась Мария из своей многомесячной депрессии, вот так поняла, что она нужна Антиоху, что без неё он пропадёт. Хоть и был он уже ротмистром в полку, но военная служба казалась ему тяжкой и отвратительной – грубость и хамство, царившие в полку, задевали его, он примечал все людские пороки, и оттого жизнь ему казалась тяжелее, чем была на самом деле.
Помедлив, Мария приподнялась в своей постели, выпила крепчайший бульон, принесённый одним из слуг, и принялась расспрашивать Антиоха о его учёбе, занятиях языком и стихами. Плача и радуясь её вопросам, Антиох отвечал, что давно уже не учится, что его учитель Иван Ильинский не даёт ему больше уроков русского языка, что теперь он почти все дни проводит в полку, о занятиях в котором не хочется даже и рассказывать.
Мало-помалу, приводя в порядок свои мысли и слова, Мария узнала, что братья проводят дни и ночи в попойках, являются домой под утро сильно навеселе и что у них уже были большие неприятности с начальниками.
– Я не ябедничаю, – сразу же начал оправдываться Антиох, – но мне не по душе такие их занятия. Я, как и ты, люблю книжки, в них так всё красиво и не скучно...
И эти сообщения Антиоха сразу взбодрили Марию: она зарылась в свои печали, оставила на произвол судьбы братьев, она виновата в том, что у них такие занятия, – она, одна она отвечает за них перед покойными отцом и матерью, перед Богом. Она ушла в себя, она слишком любила Петра и упустила братьев, отвергла свой долг, возложенный на неё отцом...