355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Чиркова » Проклятие визиря. Мария Кантемир » Текст книги (страница 2)
Проклятие визиря. Мария Кантемир
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 11:00

Текст книги "Проклятие визиря. Мария Кантемир"


Автор книги: Зинаида Чиркова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

Забежал из селямлика и отец – Дмитрий Кантемир. В гости к нему, как и обещал, заехал Пётр Андреевич Толстой, посол России в Стамбуле, давний друг семьи и крестный отец Марии. И он, уже пожилой и громоздкий человек, сильно забеспокоился, найдя в день именин такую обстановку в доме, предлагал свою помощь и всё допытывался, отчего произошла эта внезапная болезнь.

Отец тоже посидел у ложа Марии, потрогал её пылающий лоб, и слово за слово выяснил, почему так внезапно и остро заболела девочка.

Он забрал куклу с оторванными ручками и ножками, вышел к себе через коридор, соединяющий селямлик с харемом на уровне второго этажа, и, горестно покачивая головой, прошёл в просторную залу, где Пётр Андреевич уже сидел за трёхногим низким столиком, по-турецки подвернув под себя ноги, и пил крепчайший кофе. Возле него стояло наргиле[5]5
  Наргиле – курительный прибор у восточных народов, сходный с кальяном, но имеющий длинный рукав вместо трубки.


[Закрыть]
с душистым табаком, и Пётр Андреевич время от времени прикладывался к мундштуку из слоновой кости, вдыхая сладостный дым крепчайшего табака, смешанного с душистыми травами.

Дмитрий обессиленно бросился на диван и горестно сказал:

   – Прости, дорогой друг Пётр Андреевич, но твой подарок вот во что превратился. Мария не пережила этого удара, слишком, видно, по сердцу пришлась ей эта кукла...

Пётр Андреевич только покачал головой. Вид у его подарка был действительно самый жалкий.

Но он оживился, взял куклу, снял с неё намокшие тряпки, обнаружил на её спине углубление, попросил у Кантемира иголку, куски резинки, ножницы и весело произнёс:

   – Была бы это беда!

Кантемир с изумлением наблюдал, как ловко орудовал Пётр Андреевич иглой, как протягивал сквозь куски слоновой кости куски резинки, что-то обрезал, что-то подшивал, что-то подтягивал, и скоро кукла была с руками и ногами, хоть пока ещё и голая.

   – А уж платье мы ей соорудим самое замечательное, – опять весело проговорил Пётр Андреевич, и снова замелькали в его руках лоскуты бархата, кружевные кусочки и ленточки.

Всё это принёс Дмитрий, который вновь появился в хареме, порывшись в шкафах с платьем.

   – Откуда у вас это умение? – с удивлением спросил Кантемир. – Ведь вам не приходилось работать ни швеёй, ни мастером, посол такой страны не должен как будто обладать подобным умением?

   – Разве я всегда был послом? – засмеялся Толстой. – Покидало меня по свету, а странствия развивают в человеке умение приспосабливаться ко всему. Пришлось мне, человеку, уже поставившему детей на ноги, в пятьдесят два года пойти в подмастерья, в ученики. А что было делать? Не напросись я у Петра Алексеевича в волонтёры на морской флот, теперь бы уже щеголял без головы...

Кантемир во все глаза глядел на старого, толстого, гладко бритого человека.

   – Да, грешен я был перед батюшкой Петром Алексеевичем, участвовал в Стрелецком бунте, помогал его сестрице Софьюшке, дай Бог ей царствие небесное. Кое-как выкарабкался из самой острины да и бухнулся царю-батюшке Петру Алексеевичу в ноги: пошли-де, государь, меня волонтёром в Италию, хочу-де морскую науку изучить до тонкости. Царю понравилось это. Отправлял он тогда за границу несмышлёнышей, чтобы познали науку навигацкую да перенесли её на русский флот, которого тогда ещё и вовсе не было. Но то мальчишки, вьюноши, а тут с седой бородой. Я, правда, тогда же бороду сбрил, кафтан нацепил немецкий. Много ли надо человеку – два-три слова да поступок какой-никакой, вот и выйдет, как сам желаешь...

   – И вы пошли волонтёром в навигацкую школу?

   – А куда же денешься? Либо голова в кустах, либо на мачты. – Толстой оживился, весь уйдя в воспоминания. – С моим-то пузом да на мачты лезть – каково это? А спустил пузишко, полазавши. Но зато где только не побывал, узнал все обычаи итальянские, вот и язык выучил, да лекции слушал, да науку морскую изучил в тонкости. Полазил по Европе, приобвык к другим языкам и к другим обычаям, понял батюшку Петра Алексеевича: хочет и он, чтобы в России всё стало как в немецких да французских землях, а наши бояре сильно туги на подъём, их лишь силой можно заставить бороды сбрить да рукава засучить.

Дмитрий долго смотрел на куклу, заново восстановленную, красивую и равнодушную.

   – Ты пойди, пойди, – ласково сказал Толстой, – может, девица увидит куклу, да и обойдётся всё...

И Дмитрий снова оставил Толстого в одиночестве наслаждаться кофе, чубуком и шербетом. Слуги неслышно сменяли чашки, вносили оловянные блюда, ставили их на крохотный столик и так же неслышно исчезали.

А пока Кантемир отсутствовал, Пётр Андреевич погрузился в сладостные воспоминания. Ещё в 1665 году был он при своём отце, Андрее Васильевиче, который служил князю Василию Васильевичу Голицыну. В Чернигове участвовал он вместе с отцом в осаде города, где под пулями провёл тридцать три недели. Чигиринские походы, столь неудачные для князя Голицына, тоже были печальными страницами в биографии Толстого. Двадцати шести лет он потерял отца и был назначен стольником при дворе Натальи Кирилловны Нарышкиной, матери Петра, а потом тем же стольником при дворе хворого царя Фёдора Алексеевича, старшего брата Петра по отцу. Но царская служба не принесла Петру Андреевичу ничего – ни поместий, ни вотчин, ни единого двора, как говаривал он впоследствии, ни единой четверти... Однако Стрелецкий бунт 1682 года Пётр Андреевич обходил в своих воспоминаниях: уж больно тяжёлым выдался этот год для него. В самом конце апреля этого года умер болезненный царь Фёдор, и, конечно же, при дворе начались свары, кому достанется российский трон. Милославские, родственники первой жены царя Алексея Михайловича, отца Петра, хотели видеть царём болезненного Ивана: дескать, он от первого брака, за ним и первенство. Но Нарышкины, родственники второй жены, Натальи Кирилловны, не могли с этим смириться и выставляли Петра, тогда десятилетнего, указывая на то, что Иван скудоумен, косноязычен и подслеповат. Примирились на том, что будут два царя, для них даже изготовили двухместный трон, а править станет их сестра Софья.

В этой борьбе взывали к стрельцам, пользовавшимся тогда неограниченной свободой, обе стороны. Но Милославские оказались ловчее – распустили слухи, что царя Ивана извели Нарышкины, и стрельцы с барабанным боем и развёрнутыми знамёнами пошли на Кремль, чтобы расправиться с неугодными Нарышкиными. Их тоже извели, многих бояр при дворе Нарышкиных приняли прямо на пики. Едва спасся и сам Пётр.

Пётр Андреевич был в то время адъютантом генерала Милославского, первого зачинщика бунта стрельцов. А был он им потому, что приходился племянником Милославскому и по приказу своего генерала распространял среди стрельцов слухи о смерти царя Ивана. Его и тогда уже называли шарпёнком[6]6
  Шарпенок – проныра.


[Закрыть]
, ибо великого ума и пронырства был...

После бунта загнали Толстого в Великий Устюг воеводой, подальше от двора и интриг. Тут-то он и познакомился с Петром, когда тот приехал в Архангельск строить свои первые корабли. В 1697 году, уже будучи дедом, вызвался он «волонтерить навигацкую науку»...

И снова нахлынули воспоминания на Петра Андреевича. Припомнилось путешествие по Европе. В какой бы стране он ни был, куда бы ни забрасывала его судьба, везде находились люди, готовые ему помочь, показать, рассказать – он умел привлекать к себе людей не только своей любознательностью, обаянием, но и достоинством, с которым всегда держал себя.

В Берне и Неаполе, Венеции и Риме были у него друзья, верившие ему на слово, и он мог пользоваться кредитом, оставляя в залог лишь заёмные письма, по которым потом расплачивался в России. Даже мальтийским рыцарям друзья рекомендовали Толстого как достойнейшего человека. И даже здесь, в Стамбуле, нашлись у него друзья и сберегатели. Здесь, в этом замкнутом пространстве турецкого города, когда не дозволялось русскому послу никуда выходить без разрешения визиря или другого какого чиновника турецкого двора, Толстой всё-таки бывал во многих частных домах и умудрялся выведывать такие секреты, которые не разглашались даже в самом диване – совете при султане...

И мысли Толстого снова вернулись к тому, что должно было ему сделать – уберечь Россию от нападения крымского хана, состоявшего под эгидой Турции, которая направляла его туда, где им нужно было разжечь огонь...

Толстой вздохнул и отпил крепчайшего кофе – не признают турки ни горячительных напитков, ни даже слабой спиртовой наливки. Только и есть у них для подъёма духа что этот надоевший ему кофе, от которого у него лишь колотилось сердце да вздувались жилы на руках и ногах.

А Кантемир тихонько прошёл в комнату дочери. Всё ещё был тут грек Поликала, всё так же сидела у ложа дочери Кассандра, и всё так же пылало лицо Марии.

Дмитрий тихонько поставил на столик возле самого ложа Марии куклу, исправленную Толстым, и бросил взгляд на Кассандру. Она увидела куклу, и в её зеленовато-серых глазах зажглась искра радости: может быть, увидев куклу целой и невредимой, Мария обрадуется и пройдёт её лихорадка, исчезнут её беспамятство и жар.

Поликала дал девочке понюхать соли, и Мария с трудом открыла мутные от жара глаза.

   – Посмотри, дочка, – тихо и ласково сказала Кассандра, – твоя кукла жива, здорова и невредима.

Мария слегка повернула голову к столику и увидела нарядную, обряженную в атлас, шёлк, бархат и кружева куклу. Но никакого чувства не проявилось на её пылающем лице. Она смотрела на куклу, как будто в пустоту, как будто не замечала эту живую слоновую кость, яркий наряд, широко распахнутые голубые глаза и просохшие белокурые кудри.

Она всё ещё была во власти своих кошмаров, всё ещё казалось ей, что отрывают руки и ноги у живых людей, и льётся кровь, и трещат кости, и падают заживо разорванные люди на мраморный красивый пол, и растекаются по нему, пятная мраморные плиты, потоки ярко-красной человеческой крови. И потому не видела она ни лица куклы, ни её наряда – кошмары держали её в своей власти.

Кассандра подняла глаза на мужа и горестно вздохнула: нет, даже эта весёлая нарядная кукла не смогла вывести Марию из её лихорадочного состояния...

   – Теперь ей нужен покой, горячее питьё и заботливая рука, – покачал кудлатой головой грек Поликала и встал от ложа Марии. – Я больше ничем не могу помочь...

Глаза Кассандры наполнились слезами.

   – Бог даст, всё обойдётся, – шепнул Дмитрий жене, – всё будет хорошо...

А про себя он думал, что день рождения дочери закончился так горестно и что подумает Пётр Андреевич Толстой об их заболевшей дочери. Он, Дмитрий, так хотел показать послу России, какая красавица у него жена и как великолепна его дочка в этот торжественный день, хотел вместе с Толстым послушать её пение турецкого марша, недавно сочинённого им. А теперь Толстой решит, что он, Кантемир, во всём придерживается турецких обычаев, и может даже не поверить, что девочка так тяжело заболела, что ни его жена, ни сама Мария не смогут выйти к гостю, – он уже давно наслушался рассказов Толстого о том, что все европейские женщины ходят с открытыми лицами, что в России теперь женщины сидят за одним столом с мужчинами, пьют и едят вместе с ними и даже танцуют в ассамблеях, как завёл царь российский.

И не потому, что они нескромны, а просто потому, что таковы обычаи и порядки при дворе, хоть и сохранились до сих пор в России две половины дома, как и в Турции, – мужская и женская. Но свободно ходят они из одной половины дома в другую, и нет надзирающего с ключом за запертой дверью харема. Разные страны, разные обычаи...

Мария проболела очень долго. И даже тогда, когда уже прошёл жар и лихорадка оставила её похудевшее тело и она стала способна сидеть на широкой софе и даже подходить к окнам и глядеть на проходящих внизу людей, она не обращала никакого внимания на свою нарядную куклу. Её просто не существовало для Марии – она была в другой жизни, она была сломана, убита, и никогда Мария не приближалась к кукле, не брала её на руки и равнодушно следила, как её младшая сестрёнка Смарагда таскала куклу за волосы и махала над головой всем её тельцем из слоновой кости или тащила её по ковру и прижимала к сердцу. Болезнь словно вытравила память о ней, и теперь это была просто вещь, которая всё время сидела на шкафу или на этажерке, рядом с головными покрывалами, либо валялась на полу, брошенная Смарагдой...

Кассандра внимательно наблюдала за дочерью: после болезни Мария вытянулась, похудела, и в глазах её уже не было прежней весёлой задоринки, что так отличала старшую девочку в семье Кантемиров. Она как будто сразу повзрослела, теперь её не интересовали игрушки и куклы, она старательно выполняла свои обязанности по дому, и только туча моли, которую она старательно отгоняла от своего лица, эту выдуманную крохотную мушку, ещё напоминала об её возрасте до болезни.

Теперь у неё были всё более сложные дела: она начала учиться, старательно писала и читала, говорила уже на многих языках, прекрасно играла в шахматы, и Кассандра даже боялась, что слишком длительные умственные занятия могут совсем испортить её жизнерадостную, весёлую дочку. Но Мария вела себя так, словно и не было болезни, лишь улыбка редко появлялась на её смугловатом личике.

Ей исполнилось пять лет...

ГЛАВА ВТОРАЯ

Возвращаясь от Кантемиров в свой посольский дворец, Пётр Андреевич Толстой только покачивал своей седой, облысевшей головой, увенчанной огромным, на три локона, белым париком. Как странно и изворотливо связывает порой судьба таких разных, таких непохожих людей и в то же время как будто родственных по убеждениям, наклонностям и даже вкусам! Что могло быть общего между этим молодым ещё молдавским князем Кантемиром и сильно уже в годах Толстым, много поездившим, знающим цену словам и поступкам людей? Вот поди ж ты, как-то сошлись эти два человека – и говорили-то не на родном кому-либо из них языке, а на итальянском, чуждом и тому и другому. II семье Петра Андреевича кроме как на русском и речи не было, а у Кантемиров в ходу был греческий, потому как Кассандра была настоящей гречанкой и придерживалась всех греческих традиций и обычаев. Разве что связывала их вера – православная – и хранившаяся в греческих обычаях истовость этой веры. Впрочем, сказать, что Пётр Андреевич так уж очень был набожен, нельзя было – свет повидал, уяснил, что сколько народов, столько и религий, и, пожалуй, с лёгким смешком, перенятым у Великого Петра, относился к долгим службам в церкви, старался по возможности сократить их и крестился скорее по привычке, нежели с подлинной набожностью. Но увидел тут, в Кантемировской семье, трепетное, истовое отношение к религии, обрядам, и с удивлением заметил в себе отсутствие этой истовости, и позавидовал было такой силе веры.

Но было и ещё многое, что связывало их, старого дипломата, изощрённого в пронырстве и ловкости, и молодого, прямого в своих высказываниях молдавского князя. Оба были любознательны, наблюдательны и остры на суждения, любили познавать новое.

С усмешкой вспоминал Пётр Андреевич о своём странном для многих русских бояр решении – ехать волонтёром в Европу, чтобы научиться там кораблевождению и кораблестроению. «Седина в бороду, бес в ребро», – сердилась жена, усмехались взрослые, уже женатые сыновья, когда пятидесятидвухлетний Пётр Андреевич объявил о своём отъезде.

– От меня бежишь, к молодым иноземкам, – плакала постаревшая, уже обложенная внуками и внучками жена. – Скоро, может, и в монастырь меня, по примеру царя-батюшки, заточишь, чтобы на молоденькой жениться.

Пётр Андреевич молчал. Разве можно рассказать ей, неразумной бабе, что всё ещё боялся кары за своё активное участие в Стрелецком бунте, думал, что не сносить ему головы. Пётр был немилостив, сам рубил головы стрельцам и знатным боярам в перерывах между выпивкой и закуской. Не рассказывал Пётр Андреевич о своих страхах никому, а в душе таил ужас, потому как сильно был напуган жестокостью и зверством нового царя, ставшего после смерти царя Ивана единственным самодержцем.

Как уж удалось ему обойти, окрутить словами молодого царя, лишь он один и знает. Судьба дала ему шанс, возможность, случай – столкнула его с новым царём в Великом Устюге, где хоронился он от кары. И всю свою изворотливость выказал Пётр Андреевич, чтобы не дошло дело до плахи. Пал в ноги молодому царю: отпусти-де, батюшка, в Европу – хоть и сед, а весьма желаю научиться тому делу, которое припало в твоё сердце, – навигацкому...

Сколько слов извертел, сколько лести и ласковости! И ведь поверил Пётр Толстому, принял на веру, что искренне желает тот выучиться любимому делу царя – моряцкому.

И не только отпустил, столько инструкций надавал, где что выведать, какие секреты вызнать, как пользоваться морскими картами, как ставить паруса и как управлять кораблём во время морского сражения. «Милость великую по возвращении своём» обещал царь всем добровольцам, кои желают этому искусству обучиться, а если ещё и отважатся познать искусство кораблестроения, то и вовсе цены им не будет.

Пётр Андреевич старательно все эти инструкции выполнил, всё выведал, все секреты узнал, но зато сколько ещё всяких впечатлений получил, столько познал нового, что за весь свой век сидения в России не смог бы узнать. Любопытство, любознательность вели его по Европе, а объездил он стран немало и обо всём записывал, всё обрисовывал в своём путевом дневнике.

Легко схватывал он чужие языки, овладел немецким, итальянским, голландским и постоянно, где бы ни находился – в монастыре или церкви, зверинце или фабрике, госпитале или ватиканской школе, – расспрашивал, добирался до самой сути вещей и учреждений. И непрестанно совершенствовался в языках – итальянским владел, как своим родным, русским, немецким с дотошностью истого немца.

Вот вам и пятьдесят два года, вот вам и пожилой уже возраст! Талантлив был Пётр Андреевич, одарён всем, что лишь может дать Господь человеку, а его сильная воля и стремление всё познать и того больше проявились в нём. Сам он, верно, и не осознавал того, что сделал в свои немолодые годы: ну и что в том, что овладел разными языками, ну и что в том, что познал суть кораблестроения и вождения кораблей, ну и что в том, что увидел и узнал столько, сколько иному боярину надобно не за одно поколение пережить, чтобы так изловчиться. Не ценил в себе того, что мог, всё ещё помня тот ужас, что нагнал на всех царь-батюшка при стрелецких казнях...

Впрочем, этот страх, сидящий глубоко внутри, не мешал ему и восхищаться тем, что наблюдал он за границей. Правда, его не слишком взволновали каменные и зело изрядные дома в Местре, Виченце, Вероне или Болонье. А вот изящнейшая отделка маленького островка Мальта заставила Петра Андреевича вылить на бумагу восторженные строчки: «Город Мальты сделан предивною фортификациею и с такими крепостьми от моря и до земли, что уму человеческому непостижимо...»

Знал Пётр Андреевич, что даже таможенные пошлины брали мальтийцы с проходящих кораблей не деньгами, а мешками с землёй, потому как островок их был крохотен и весь скалист. И добирался снова до сути этого удивительного явления, и не скрывал своего восторга перед умом человеческим.

«Ум человеческий скоро не обымет подлинно о том писать, как та фортеца построена. Только об ней напишу, что суть во всём свете предивная вещь и не боится та фортеца приходу неприятельского со множеством ратей, кроме воли Божеской...»

Лёгкий и покладистый характер Толстого всюду за границей привлекал к нему людей, а скорое знание языка давало ему свободу в общении. И потому быстро познавал он и разницу в нравах и обычаях городов, которые никак было бы не понять неторопливому уму другого русского. «Миланские жители – люди добронравные, – писал он в своём дневнике, – к приезжим иноземцам зело ласковые, а венециане – люди умные и учёных зело много, однако ж нравы имеют видом неласковые, хоть и к приезжим иноземцам зело приемны». И даже на такую особенность обратил внимание Толстой, что богачи одного района натравливают жителей на поселенцев из другого района и потому происходят тут великие кровопролития, «ссорят, чтобы они не были между собою согласны, для того, что боятся от них бунтов».

Впрочем, Пётр Андреевич Толстой отправился за границу не ради впечатлений и осмотра достопримечательностей. Главным было для него не только теоретическое изучение морского дела, но и морская практика. 10 сентября 1697 года он отправился в первое своё морское путешествие. «Нанял я себе место на корабле, на котором мне для учения надлежащего своего дела ехать из Венеции на море, и быть мне на том корабле полтора месяца или более».

Всё восточное побережье Апеннинского полуострова объехал на этом судне Толстой, здесь же впервые изведал и капризы морской стихии. Великий шторм и качка, в которые попал волонтёр, впервые заставили его испытать сильный страх перед морской бурей. «Нам был отовсюду превеликий смертный страх: вначале боялись, чтоб не сломало превеликим ветром арбур (мачту), потом опасно было, чтоб в темноте ночной не ударить кораблём об землю или о камень. Ещё страх великий был не опрокинуть корабля...»

А уж во втором плавании попал Толстой и в вооружённую переделку: три мальтийские галеры и фелюга, на которой он плыл, повстречались с тремя османскими судами, каждое из которых имело на своём борту по шестьдесят пушек. Лишь быстроходность фелюги и галер спасла в этот раз Толстого – вступить в бой с османами было бы чистейшим безумием, и итальянские суда оставили место боя позорным, но спасительным бегством...

И все аттестаты, выданные Толстому капитанами кораблей, на которых проходил он свою военно-морскую школу, характеризовали пожилого волонтёра как человека смелого, искусного в морской практике и переимчивого в навыках ведения морского боя.

«В познании ветров так на буссоле, яко и на карте, и в познании инструментов корабельных, дерев и парусов и верёвок есть, по свидетельству моему, искусный и до того способный. Именованный дворянин московский купно с солдатом всегда были не боязливы, стоя и опираяся злой фортуне».

В самый конец старого, XVII, века возвратился Толстой в Москву, обогащённый знаниями, изящными манерами, европейским платьем, а всего более лестными аттестатами венецианского дожа, которые должны были показать царю-батюшке, что немолодой волонтёр не зря пустился в такой долгий и тяжкий путь ученика.

Пётр крепко обнял Петра Андреевича, усадил рядом и принялся расспрашивать о тех странах, где довелось побывать волонтёру. И угадал его назначение – не бороздить моря и океаны, не управлять парусами, а вести службу дипломатическую, благо и языки познал, и с людьми европейскими завязал связи, и многих к себе привлёк умом своим и лестным подходом. Царь-батюшка хоть и молод ещё был, но умел распознавать сущность людей, угадать, кто на каком деле ему всего нужнее...

И только тут, в Москве, понял Пётр Андреевич Толстой, что не напрасно отпросился он у царя за границу, только тут рассказали ему, каким ужасным был конец Стрелецкого бунта. Конечно, и стрельцы, взбунтовавшись, не отличались милосердием. Ивана Кирилловича Нарышкина, дядю Петра, пытали страшными пытками, нагого выволокли его из застенка на Красную площадь и «поставя его меж мёртвых посеченных телес стояща, обступя вокруг со всех сторон, вкупе его копьями забодаша и оными подняли кверху и, опустя, руки, ноги, голову отсекли». Пётр Андреевич не был свидетелем этого насилия, но, как рассказали ему родственники, стрельцы, взятые после бунта, претерпели жестокие пытки, какие и были лишь возможны в ту пору. «У пущих воров и разбойников (так именовались тогда стрельцы, восставшие против власти) ломаны руки и ноги колёсами, и те колеса воткнуты были на Красную площадь, и те стрельцы за их воровство ломаны живые, положены на те колеса, и живы были на тех колёсах не много ни сутки, и на тех колёсах стонали и охали, и по указу один из них застрелен из фузеи[7]7
  Фузея – старинное кремнёвое ружьё.


[Закрыть]
...»

Несомненно, та же участь ждала бы и Толстого, если бы не скрылся он в глухой угол Российской империи – воеводой в Великий Устюг, где тихонько следил за всеми событиями и где повстречался лицом к лицу с главным палачом стрельцов – самим Петром. Обошлось, как увидел Пётр Андреевич, но всегда помнил он за собой вину, оттого и кланялся ниже, оттого и чувствовал всечасно у самого горла топор царя, которым тот отсекал, потехи ради, головы провинившимся...

Царь решил послать Петра Андреевича на самую трудную службу – дипломата, какая только и была в то время у России. Не было до сих пор в Османской империи постоянного представителя, постоянного посла из России. Если и направлялись туда, в далёкий Стамбул, посольства, то, выполнив одно своё поручение, они возвращались обратно, и в дипломатической службе этих стран наступал перерыв. А теперь положение России на международной сцене было провальным, если не катастрофическим – она держалась против великолепной армии Карла XII лишь собой да двумя незавидными союзниками – саксонским курфюрстом Августом II и ещё Данией, связанной с Россией договором. Но в ноябре 1700 года Пётр потерпел страшное поражение под Нарвой, в сущности, бежал от армии Карла, и Дания вынуждена была выйти из войны. Она заключила мир со Швецией, а у Петра остался только один союзник – Август, да и тот мог помочь России лишь немногим числом своих солдат. А тут ещё зашевелилась Турецкая империя: если она нападёт на южные рубежи страны, раздерут Россию эти два отлично вооружённых волка – с севера Карл, с юга турецкий султан, у которого всегда был наготове сторожевой пёс – крымский хан, первым бросавшийся в набеги на южные границы России, где можно было попользоваться богатой добычей.

Петру ничего не оставалось делать, как укрепляться против Карла, а в столицу Османской империи послать такого человека, который смог бы предотвратить войну на южных границах.

Вот таким послом и выбрал он Петра Андреевича Толстого.

Ни жив ни мёртв ехал Толстой в Стамбул – знал, каково житьё посла у магометан, которые и не считают неверных за людей, а уж жестоким обращением с иностранцами и вовсе прославились издревле...

Что ж такое Стамбул, куда он ехал, что ж такое эта самая Османская империя, с которой у России никогда не было прочного и долгого мира – либо воевали, либо готовились к бою?

Но самым сложным орешком было Крымское ханство. Татары, оставшиеся после разгрома Золотой Орды в Крыму, были вассалами турецкого султана, и султан успешно использовал их в борьбе против всех соседей. И платила Россия поминки[8]8
  Поминки – здесь: дары, гостинцы.


[Закрыть]
крымскому хану – отвозила крымчакам мягкую рухлядь – сибирскую пушнину, чтобы не нападали они на южные границы государства. Но крымчаки, хоть и получали эту дань, то и дело набегали на соседние сёла и города, уводили русских людей в полон, захватывали добычу, и не унять их было ни силой, потому что направлял их турецкий султан, ни любыми поминками. Ясырь – добыча – была важнее для крымчаков: они уводили скот, продавали на невольничьих рынках пленных русских людей, разоряли юг страны. Строились там укрепления, содержалась гарнизоны, властвовала поместная конница, да своеволие и удаль крымских татар не покорялись ни силе, ни договорам.

Очень уж ловко управлял этой дикой ордой турецкий султан. Правда, крымчаки не больно-то слушались своего покровителя – иногда против его воли снаряжались в набеги, опустошали сёла и города, сжигали всё, что только могло гореть, и хоть и усмирял их султан, а ущерб они наносили такой, что стонали русские люди и бежали от крымчаков на север, от своих плодоносных и плодородных земель.

Пётр втолковывал Толстому, что султану надо держать крымцев в узде, чтобы не отвлекали они русские силы от главного – от шведской войны.

А как достичь этого, если Османская империя всегда относилась к своему северному соседу с пренебрежением, не так, как к крепкой морской державе – Англии, к вероломной и пока что непобедимой Франции, а уж тем более к Австрии, от которой турки потерпели такое сильное поражение, что забыли и соваться к её границам. Даже Голландия пользовалась у Османской империи почётом и славой, потому как голландские моряки плавали во всех морях и многие районы земли были им подвластны.

«Какова сила, такова и слава», – размышлял Пётр Андреевич над словами царя Петра. И хоть было писано в грамоте к султану, что желает Россия жить в мире и дружбе с Турецкой империей «к вящему укреплению между нами и вами дружбы и любви, а государствам нашим к постоянному покою», да ведь бумага что, вот на деле как...

И мечтал Пётр Андреевич, чтобы царь подкрепил его, посла, славу в Стамбуле победами над непобедимым Карлусом, чтобы и он, посол, мог на равных разговаривать с послами других стран, а не быть забытым и заброшенным, как посол самой второстепенной страны.

Весёлым майским днём 1702 года посольский поезд остановился у межевого столба, обозначившего границу между Украиной и Молдавией. Здесь, на Украине, Толстой чувствовал себя как в своей собственной стране, лишь унылая безлесная плоская степь угнетала его взор, привыкший к разнообразию ландшафта. А тут, у границы Молдавии, он увидел, как плавно перешла эта плоская равнина в округлые мягкие холмы, покрытые то молодыми яркими лесами, то долинами, сбегавшими между сглаженными горами. В низинах уютно примостились крохотные сёла с журавлями колодцев и цветущими черешнями во дворах мазанок, едва окружённых кривыми покосившимися плетнями.

Посольский поезд растянулся почти на версту. Впереди гарцевали на статных высоких конях гвардейцы из охраны посла, за ними на широких ремнях покачивалась карета Толстого, влекомая восьмёркой буланых лошадей с султанами на головах, потом шли повозки и коляски попроще с прислужниками, прислужницами, со снедью, с вещами и посудой, а уж дальше следовал обоз с простыми телегами, в которых были упакованы и мягкая рухлядь – дорогие меха из Сибири, и золотишко, и драгоценные камни, предназначавшиеся для подарков османским чиновникам, визирю и самому султану. Охраняли эти телеги тоже конники, вооружённые ружьями и пиками, саблями и кинжалами. За этими телегами велено было смотреть, как за своими глазами: от подарков, которые надо было уметь вручить султанским приближённым, зависело теперь быть или не быть миру с Портой. Потому и не пожалел царь ничего для этих подарков – скупенький, он понимал, что эти дары могут сохранить много больше для России.

Толстой всю дорогу беспокоился об этих драгоценных возах, проверял посты на привалах, назначал в сторожевую охрану самых проверенных и смелых солдат.

На границе их уже ждали. У межевого столба, чисто формально обозначавшего границу между двумя странами, выстроились в почётный караул с десяток господарских солдат в высоких смушковых шапках, но вооружённых лишь старинными кремнёвыми фузеями, которые давно вышли из употребления в русских войсках, кривыми турецкими мечами да короткими пиками, положенными на сёдла. Коротконогие лошадки татарской породы, низкорослые и лохматые, почти не стояли на месте, а все перебирали ногами, готовясь к длительному бегу. Толстой знал, как выносливы и быстроходны эти татарские лошадки, и потому только взглядом оборвал начавшиеся было в отряде смешки и удивление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю