Текст книги "Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес"
Автор книги: Жорж Сименон
Соавторы: Марсель Эме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жак Казот,Катюль Мендес,Жан-Франсуа де Лагарп
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
– Пожалуй, для нашего начальника бюро прогнозов; он, несомненно, будет польщен.
Если при этом он произнес мое имя, министр, должно быть, нахмурился и спросил:
– А это случайно не родственник Филиппа Лефрансуа?
Оба они уже достаточно пожилые люди и могут помнить нашу тогдашнюю историю. Но это все равно ничему не могло бы помешать, поскольку формально я не был в ней замешан.
И все же я оказался вынужденным подписаться под ложными сведениями. После того как лет двадцать назад один журналист отослал обратно орден Почетного легиона, правительство, награждая, стало из осторожности требовать, чтобы предварительно заполнялась анкета, представляющая собой как бы заявление соискателя.
Так что сегодня мне пришлось не только добиваться ордена, о котором я меньше всего думал и который мне предложили, но еще свидетельствовать, что я никогда под судом и следствием не находился.
Формально я сказал чистую правду и тем не менее солгал, ибо я заслуживал осуждения.
Я достаточно сурово судил других, поэтому не менее сурово отношусь к себе. Да, орден доставляет мне удовольствие. Это чувство сродни тому приятному волнению, которое вызывают во мне приготовления к рождеству, герань мадемуазель Огюстины, сродни тому упорству, с которым я настоял вопреки протестам твоего дяди, чтобы отца отпевали в церкви. Все это вещи одного порядка.
Хоть я и неверующий, я люблю религиозные праздники, традиционные костюмы и кушанья… Проходящий мимо военный оркестр способен вызвать у меня прилив патриотических чувств. По воскресеньям, слушая звон колоколов церкви св. Фердинанда, я иногда завидую нашей служанке Эмили, когда она, принарядившись, надушенная, отправляется к мессе.
Все это я пишу к тому, что в конце этого года у нас состоится торжественный прием, на который соберется много гостей, чтобы отпраздновать мое награждение орденом Почетного легиона, и тебе представится случай увидеть Дезире, метрдотеля из ресторана «Потель в Шабо», который снова появится в нашей гостиной со своим огромным раздвижным столом, ящиками шампанского и корзинами пирожных.
Когда ты был маленьким, ты звал Дезире «мой большой друг», потому что он забегал к тебе в детскую с разными вкусными вещами, даже шампанским, которое ты называл «лимонад для взрослых».
На этот раз ты сядешь с нами за стол, длинный, неуклюжий, не знающий, куда девать руки, и будешь наблюдать за всеми, особенно за мной, своими глазами, в которых ничего нельзя прочесть.
На этом вечере мне предстоит расцеловаться со своим крестным (ибо у меня будет крестный отец, как на крестинах, вероятно, генеральный директор), а затем возможно более непринужденным тоном произнести благодарственную речь. Я покажусь тебе смешным?
Когда ты был ребенком, твоя мама, которая тоже придает большое значение традициям, – только иначе и совсем другим традициям, нежели я, – заставляла тебя декламировать поздравления с Новым годом, и у тебя при этом бывал такой мрачный взгляд, словно мы заставляли тебя делать что-то унизительное.
У твоего дяди Ваше, который совсем немного старше меня, уже Большой офицерский крест. Правда, он не дожидался, чтобы этот орден ему предложили. О нем говорят, как о будущем академике, он им и станет лет этак через пять. Он продумал тщательно, едва ли не научно, свое восхождение, отнюдь не полагаясь на случай и взвесив заранее, каким путем следует идти после каждого этапа.
Знамениты не его романы, а он сам, потому что он делает для этого все необходимое и никогда не ошибается. Только один раз он поставил не на ту карту и этого-то никогда себе не простит: он, тогда начальник канцелярии, женился на моей сестре и поселился вместе с нашей семьей в казенной квартире.
Он тоже вышел из низов – его отец был полицейским агентом, мать – портнихой. Семья Ваше жила в Фетильи, предместье Ла-Рошели, где в одинаковых домишках обитает трудолюбивый люд – служащие, учителя, железнодорожники, старые девы, дающие уроки сольфеджио и игры на рояле. Тихими летними вечерами мужчины копаются в своих садиках, женщины болтают, перекликаясь через изгороди.
Я отношусь вовсе не плохо к простым людям, даже, пожалуй, завидую им. И все же выходцев из народа я почти безошибочно узнаю по их особой агрессивности. Прокладывая себе дорогу, они словно мстят за что-то; кажется, будто они с яростью поворачиваются спиной к собственному детству.
Иногда я задаю себе вопрос: не была ли бы твоя мама счастливее с таким человеком, как Ваше? Они поддерживали бы друг друга в этом общем для обоих страстном стремлении преуспеть. Может быть, с ним ей достаточно было бы чувствовать себя просто женой, самкой этого дикого зверя, рыскающего среди парижских джунглей?
У меня нет на этот счет иллюзий: ей нужен был совсем другой мужчина. А мне следовало выбрать жену, которая, вроде г-жи Трамбле, например, была бы счастлива вести дом и готовить мужу вкусные кушанья. Но может быть, и это иллюзия? Действительно ли счастливы подобные семьи?
Может быть, и с Пьером Ваше твоя мама в один прекрасный день возжаждала бы собственной жизни и сбросила с себя мужнино иго?
Кстати, как раз в эти минуты они присутствуют на одной генеральной репетиции и, вероятно, в антракте встретились в фойе:
– А где Ален?
– Как будто ты не знаешь Алена! Разве его заставишь выйти из дому после обеда!..
Во всей квартире мы сейчас одни. Свет горит только в твоей комнате и в моем кабинете. Как и я, ты сидишь за столом и занимаешься, я только что слышал, как ты ходил на кухню за лимонадом. Судя по тому, сколько ты там пробыл, ты, очевидно, нашел себе в холодильнике что-нибудь по вкусу – паштет или холодное мясо.
Я ждал, что на обратном пути ты завернешь ко мне, ты ведь видел свет под моей дверью. Правда, тебе столько твердят о моей занятости, что ты, возможно, и побоялся мне помешать. Пожалуй, когда надоест писать, я сам отправлюсь к тебе посидеть на краешке твоей кровати.
Сегодня вечером пишу всякий вздор, все, что приходит в голову, – лишь бы отдалить момент, когда я дойду до событий, ради которых и затеял эти записки.
Мне почему-то вспомнился один забавный случай, я расскажу его, хотя ты, пожалуй, упрекнешь меня, что я рад всякому поводу придраться к твоей матери. Ты был тогда в пятом классе. Прежде ты всегда шел первым, редко вторым, и в конце каждого учебного года мы, чтобы тебя поощрить, делали тебе какой-нибудь довольно дорогой подарок.
Может быть, потому что я так живо помнил собственное детство, в тот год я почувствовал в тебе какое-то беспокойство. Ты словно стремился ослабить некую пружину, а может, у тебя появились другие интересы, помимо занятий.
Летом в Аркашоне ты познакомился с мальчишками, у которых была моторная лодка; ты попросил подарить тебе такую же на рождество, на что твоя мама резонно ответила:
– Зачем же дарить на рождество вещь, которая понадобится только через полгода? И куда мы ее денем? Учись как следует, и мы подарим тебе лодку к окончанию занятий.
Учиться как следует для твоей матери – значит быть первым или вторым учеником, ты приучил ее к этому. В конце мая я отправился на улицу Гранд-Арме посмотреть моторные лодки и взял тебя с собой.
– Ну, какую ты хочешь?
Ты указал на лодку из дюралюминия, и я отметил про себя, что ты не проявляешь особого восторга.
Последние две недели ты был каким-то мрачным, даже угрюмым, я знал: у тебя всегда такой вид, когда что-то не ладится.
– Я наверняка не буду первым учеником, – объявил ты как-то вечером за столом. – Погорел с латинским переводом.
– Я тебя предупреждала, ты недостаточно занимаешься, – отозвалась твоя мать.
Между тем лодка была уже куплена, но я оставил ее в магазине, договорившись, что сообщу по телефону, когда и куда ее доставить.
При раздаче наград, на которую мы, как обычно, явились с твоей матерью, – отцов всегда было мало, но я присутствовал неизменно, – выяснилось, что ты в классе не первый, даже не второй, а шестой.
Помню, когда мы все трое в полном молчании вышли из лицея Карно, мне очень хотелось потихоньку пожать тебе руку, чтобы немного тебя утешить. Твоя мама за всю дорогу не произнесла ни слова, она заговорила только когда мы повернули на улицу Мак-Магон.
– Полагаю, Жан-Поль, – сказала она, – ты понимаешь, что ни о какой моторной лодке не может быть и речи.
Ты только кивнул головой. Когда мы с ней остались вдвоем, я попытался выступить в твою защиту.
– Ты можешь делать как знаешь, – ответила она мне, – ты отец. Для меня это вопрос принципиальный. Эту лодку он должен был получить на определенных условиях. Между ним и нами было заключено определенное соглашение. Он этих условий не выполнил. Он не только провалил латынь, но плохо занимался и по другим предметам. Если ты приучишь его к незаслуженным подаркам, ты окажешь ему дурную услугу.
Повторяю, я понимал ее точку зрения и ни в чем ее не обвинял. И все же спустя некоторое время я прокрался в твою комнату – ты делал вид, что читаешь роман, – и шепотом сказал:
– Все в порядке! Будет у тебя лодка!
Тогда ты ответил, глядя твердым мужским взглядом, и я уверен, что в этом взгляде не было сострадания:
– Не делай этого, папа.
– Тс-с! Лодка уже будет в Аркашоне, когда мы туда приедем.
– Все равно я не буду ею пользоваться.
Тебя я тоже понимал. Я понимал вас обоих. В Аркашоне ты пробыл пятнадцать дней и ни разу не ездил на лодке. Она простояла в саду виллы, которую мы снимали каждый год.
У тебя было ощущение, что ты за нее не «заплатил».
Пишу я тебе об этом потому, что у меня тоже есть своя моторная лодка. Один человек сделал для меня однажды нечто, что обязывает меня всю жизнь быть первым или вторым.
Вот почему от двадцати до тридцати лет я столько работал, не позволяя себе того, что называют удовольствиями.
Первым я не стал, потому что сделан не из того теста. И все же мне нужно, мне совершенно необходимо быть хотя бы вторым, быть человеком «порядочным» не только в твоих глазах, но и в своих собственных.
В сущности, именно это я и пытаюсь доказать самому себе с той самой минуты, как начал тебе писать.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я был примерно такого же роста, как ты, только шире в плечах, ибо был тогда на три года старше тебя, и вот что к тому времени я знал grosso modo [9]9
В общих чертах (лат.).
[Закрыть]о своей семье.
Прежде всего – и мне кажется, это сыграло свою роль, – я ни разу не жил в обычном доме, в обычной квартире, как все другие дети. Но всегда в казенных зданиях, в огромных, более или менее роскошных квартирах.
Когда я родился, мой отец Филипп Лефрансуа, уже доктор прав – ему в ту пору было двадцать шесть лет, – только что вступил на административное поприще и получил должность начальника канцелярии префекта в Гапе, в Верхних Альпах. Мне было три года, когда он получил супрефектуру в Мийо, в Авейроне, а в школу я пошел уже в Грассе, куда его затем перевели.
Потом я учился в лицее в По, затем в Ла-Рошели, где мы прожили около семи лет. Таким образом, Ла-Рошель была для меня в детстве единственным городом, который я успел узнать, остальные города оставили у меня лишь смутное воспоминание.
Едва я успевал привыкнуть к нашей квартире, к своей комнате, к учителям, едва появлялись у меня товарищи, как мы переезжали – и опять новая квартира, новая приемная, новые лица.
Там, в Ла-Рошели, моя сестра, твоя тетка Арлетта, вышла замуж за Пьера Ваше, он, как я уже говорил, был начальником отдела общественных работ, и, так как молодые не могли или делали вид, что не могут найти себе квартиру, они поселились вместе с нами в огромном помещении, отведенном для префекта.
Только одно преимущество было у меня перед тобой. Тебе вилла «Магали» и ее обитатели внушили самое невыгодное представление о твоей семье, твоих «прародителях». Во мне же оба деда, так же как и бабка с материнской стороны (матери отца я не знал), вызывали чувство глубокого почтения.
Хочешь, углубимся в еще более отдаленное прошлое? Отец моего деда Урбен Лефрансуа, живший с 1823 по 1899 год, был знаком с такими людьми, как Виктор Гюго, Ламартин, Делакруа, среди его бумаг есть письма от Жорж Санд и Дюма-отца, он был другом писателей и художников.
Тебе попадались, конечно, в учебнике истории портреты герцога де Морни, так вот твой прапрадед был немного похож на него – представь его одетым по моде Второй империи. Он был принят при дворе, и, говорят, императрица Евгения находила его остроумным собеседником.
Жил он на доходы от своих земель, как и почти все светские люди в те времена, а также от капитала. К счастью для своих детей, он покупал картины у друзей художников, и полотна эти представляли гораздо большую ценность, чем те заложенные земли, которые он оставил в наследство.
Мой отец помнил своего прадеда. Урбен Лефрансуа произвел на него большое впечатление своими аристократическими манерами, а я не раз слышал, что он был членом жокей-клуба, куда в те времена попасть было труднее, чем в наши дни.
Даже мне, хоть я и старше тебя на целое поколение, трудно представить себе тогдашнюю жизнь, посвященную одним развлечениям.
На улице дю Бак, во дворе старинного дома, у него был небольшой особнячок, построенный в XVIII веке; особнячок этот унаследовал мой дед и прожил в нем всю свою жизнь. Я показывал тебе его, помнишь? Фасад здания, выходящего на улицу, вполне заурядный, слева от подъезда – лавка антиквара, справа – книжный магазин. Войдя в ворота, выкрашенные в темно-зеленый цвет, проходишь под их аркой мимо привратницкой и оказываешься в небольшом дворике, вымощенном круглым булыжником, с высокой липой посредине.
В глубине двора – каменный особнячок, в прошлом, очевидно, охотничий домик, выстроенный каким-нибудь вельможей или откупщиком для своей любовницы. Теперь он потемнел от времени, но линии его изящны и гармоничны. За высокими его окнами на втором этаже находился когда-то кабинет и гостиные моего деда.
Я немного боюсь описывать тебе своего деда Армана Лефрансуа. Как бы он не показался слишком смешным. Тебе, должно быть, попадались старые номера «Ви паризьен», где изображены стареющие волокиты, которых Лаведан называл мышиными жеребчиками: держащиеся очень прямо седовласые старички в светлых гетрах и визитках, с нафабренными усами и моноклем в глазу. Таков примерно портрет твоего прадеда; к этому можешь добавить еще редкие волосы, искусно прикрывающие голый череп.
Да, он был именно таким – неутомимым волокитой, или мышиным жеребчиком; рано овдовев, он, как я слышал, отнюдь не отказывал себе в утешениях, и у него еще в семьдесят лет случались любовные истории.
Однако он уже не был праздным человеком, как его отец. Напротив, он закончил одно из самых солидных учебных заведений – Высшую школу финансов, после чего сделал блестящую карьеру в Высшей счетной палате.
Все это звучит для тебя сухо и отвлеченно, я понимаю. Вот я говорил, что человек после смерти продолжает жить еще сто лет. А ведь не прошло и двадцати со дня смерти дедушки – это был год моей женитьбы, – и я не могу точно нарисовать его портрет.
Правда, говорил он мало и слегка кокетничал своей сдержанностью. Мне было лет десять или одиннадцать, когда однажды у него в гостях я почему-то разревелся; дед, нахмурив брови, вставил в глаз монокль, строго посмотрел на меня, затем укоризненно на отца.
Тяготило ли его одиночество последних двадцати лет? Он жил в особнячке со старухой кухаркой Леонтиной, которая служила ему всю жизнь, и лакеем Эмилем, сыном одного из последних его арендаторов.
Небольшое состояние, оставленное ему отцом, к тому времени растаяло, из картин остались лишь те, которые не имели никакой ценности. Его особняк на улице дю Бак был заложен и перезаложен.
Тем не менее он до самого конца сохранил положение в обществе, включая и последние три года, которые провел в инвалидной коляске.
Знал ли он правду о трагедии 1928 года? Мне это неизвестно, но я совершенно уверен, что отец ему ничего не сказал. Однако я готов поклясться, что он догадывался о том, что произошло, и не простил меня, потому что впоследствии был со мной холоднее, чем прежде.
Так же как и мой генеральный директор, он был кавалером Большого офицерского креста и, кроме того, имел немало иностранных орденов, так как в свое время ездил с различными миссиями в иностранные столицы.
Полюбить его я не смог, мне мешала ирония, которую я читал на его лице. Молодых ирония или отталкивает, или вызывает протест: они не сразу понимают, что это средство самозащиты и что часто за такой иронией таится душевная чистота.
Теперь, когда прошло семнадцать лет, как его нет на свете, я жалею, что не расспросил его кое о чем; мне кажется, он не только многое видел и многое пережил, но и много размышлял и, может быть, сумел бы ответить на некоторые мои вопросы. Но, вероятно, это иллюзия. Нет оснований считать, будто старшее поколение знало что-то, чего не пожелало нам передать.
Между ним и моим отцом точно такая же разница, как между прелестным особнячком на улице дю Бак (нам он уже не принадлежит, его собираются снести и на его месте построить какое-то учреждение) и домом в Везине, та же разница, в общем, что между моими воспоминаниями детства и твоими. Меняется лишь их цвет.
Мой дед казался мне холодным, недобрым, я стеснялся того, что он одет как старички в «Ви паризьен», что он бегает на бульварах за мидинетками. А тебе мой отец, должно быть, тоже казался холодным или охладевшим, тебя коробила затхлая атмосфера виллы «Магали», где он с добросовестностью маньяка ухаживал за больной женой.
Наши деды – мой и твой – занимают в жизни каждого из нас совсем небольшое место, а потому мы склонны представлять их себе поверхностно и схематично, забывая о том, что в свое время каждый из них был центром мироздания. Так же мы относимся ко всем, кто лишь какое-то время идет с нами рядом, – к нашим учителям, сослуживцам. С кем мы дружили то ли год, то ли десять лет. Мы смотрим на своих случайных спутников под каким-нибудь определенным углом и судим о них по двум-трем наиболее характерным чертам, не допуская мысли, что они так же сложны, как и мы.
Для меня Урбен Лефрансуа, любитель искусств, некогда присутствовавший на обедах в замке Тюильри, всего лишь силуэт, а его сын Арман, мой дед, что-то вроде тех полузатененных фигур, которые мы видим на заднем плане старых картин.
Для тебя мой отец был и навсегда останется дряхлым стариком, потом мертвецом под черным покрывалом.
Для твоих детей…
Думаю, что другой твой прадед, отец моей матери, понравился бы тебе больше. Его звали Люсьен Айвар, ты, возможно, слышал это имя на уроках истории, ибо человек он незаурядный.
Если мой дед Лефрансуа был крупным государственным чиновником, то мой дед Айвар являлся выдающейся фигурой на дипломатическом поприще в те времена, когда слово «дипломатия» еще не потеряло своего высокого смысла.
Знаешь ли ты, что моя мать – если не считать каникул – до Везине никогда не жила в частном доме?
Если я провел молодость в квартирах, отведенных для префектов и супрефектов, то ее молодость протекала в обстановке куда более роскошной. Ее родители без конца переезжали из одного посольства в другое. Она родилась в Пекине, читать научилась в Буэнос-Айресе, в монастырской школе, и лишь после этого увидела Стокгольм, Рим, Берлин.
Ее мать тоже принадлежала к дипломатическому кругу. Звали ее Консуэло Чавес, она была дочерью кубинского посланника в Лондоне, там-то и встретил ее мой дедушка, бывший тогда секретарем нашего посольства.
Это особый мир, совершенно незнакомый мне и тем более тебе; правда, утверждают, что с того времени в нем многое переменилось.
Я прочитал «Воспоминания» Люсьена Айвара, выпущенные каким-то издателем из Сен-Жерменского предместья, в двух томах под скромной серой обложкой. Подзаголовки, пожалуй, могли бы отпугнуть тебя, они довольно скучные: «Малая Антанта и проблема Ближнего Востока», «Бисмарк глазами южных американцев»…
Я цитирую их по памяти. Ты найдешь здесь точные даты, отчеты об официальных и неофициальных переговорах, доклады тайных агентов – словом, всю изнанку, все нижнее белье истории.
Но, несмотря на нарочитую сухость изложения, все время ощущаешь как бы на заднем плане блестящую, временами беззаботную жизнь, приемы, балы, интриги, в которых любовь и политика идут рука об руку.
Моя мать вместе со своими сестрами не только жила этой жизнью – она играла главные роли во всех спектаклях, подмостками для которых служили последние королевские дворы Европы. Эдуард VII, Леопольд II, германский император, великие князья – все они были для нее не имена из газет и учебников истории, она была знакома с ними, а с некоторыми танцевала на балах.
Она была очень красивой (это видно по ее портрету, написанному пастелью, тому, что висит у меня в кабинете) и, что, вероятно, очень удивит тебя, очень жизнерадостной и живой, динамичной, как сказали бы сегодня, а поэтому душой всех приемов и балов. Вела она себя более свободно, чем девушки ее круга в те времена, и ей приписывали если не любовные приключения, то, во всяком случае, весьма неосторожные поступки, которые охотно раздувала светская хроника.
Ей было двадцать восемь лет, когда ее отец временно получил весьма ответственное назначение на Кэ д’Орсе, там она и встретила моего отца, который был на четыре года ее моложе. Все ее сестры к тому времени уже были замужем, о ней же говорили, что она замуж никогда не выйдет, потому что у нее слишком своеобразный характер и она ни за что не подчинится воле и желаниям мужчины.
В это время произошла одна история, о которой я слышал от своей сестры, только не знаю, от кого она могла ее слышать, ибо, само собой разумеется, дома у нас об этом никогда не говорили.
В 1903 году еще дрались на дуэлях, хотя и не так часто, как в прошлом веке. Во время такой дуэли на шпагах был убит поклонник моей матери, некий итальянский граф. Рассказывали, что все началось у «Максима», где во время веселого ужина один из присутствующих позволил себе шутки весьма дурного тона насчет дочери посланника Айвара. Это был некий балтийский барон, который несколькими часами позже в Медонском лесу тяжело ранил своего противника, и тот вскоре скончался.
Немец спешно покинул Париж, не подозревая, что во время войны 1914 года ему суждено будет дойти до ворот столицы, но так и не войти в нее. Это очень известное имя. Имя его жертвы не менее известно в Италии. Может быть, и в итальянской семье тоже помнят об этом событии и рассказывают о твоей бабушке, невольно сыгравшей в их жизни роковую роль, сыновьям или племянникам.
Ты слышишь иногда, как твоя мама в пылу пустяковой ссоры бросает мне:
– Что ж, я не Лефрансуа, но я в этом не виновата!
Или же ворчит на тебя:
– Вот уж настоящий Лефрансуа!
Сколько бы она ни старалась, она не забывает о своем происхождении и не может мне простить моего. И хотя я не придаю своему происхождению особого значения, твоя мать чувствует себя словно бы униженной, уязвленной.
Каждая супружеская пара – что бы там ни говорили! – объединяет не только две индивидуальности, но и две семьи, два клана. Дух новой семьи, ее атмосфера, ее уклад жизни всегда компромисс между двумя различными атмосферами, двумя укладами жизни, и один из них неизбежно одерживает верх. Это битва, в которой всегда есть победитель и побежденный; естественно, что у побежденного остается чувство если не вражды, то досады.
Этого я тогда в Канне не понимал. Просто не думал об этом.
Признаюсь тебе, что впервые почувствовал себя Лефрансуа лишь после того, как родился ты.
Расстояние между средой моей матери и средой отца было гораздо меньше того, что разделяет нас с твоей матерью. Оба они принадлежали к одному миру, к тому светскому кругу, о котором ежедневно писалось на второй странице «Фигаро» и тогдашнего «Голуа» и который часто называли буржуазной аристократией.
Однако и там имелись свои оттенки. Айвары были не так уж богаты, особенно после того, как дали приданое за четырьмя дочерьми, но продолжали идти в ногу со временем, тогда как овдовевший Арман Лефрансуа уже вызывал улыбки своими повадками старого волокиты.
Мой отец тогда только что закончил курс юридических наук и колебался, какой избрать путь, хотя было уже ясно, что работать он будет в высшей администрации.
Они встретились на официальном балу несколько месяцев спустя после нашумевшей дуэли, о которой, вероятно, еще продолжались толки, и отец влюбился в нее без памяти.
Видишь, до какой степени иной раз обманчивы наши представления? Эта тучная старуха, с нечистой кожей, помутившимся рассудком, которую ты привык видеть сидящей в кресле с бессмысленным, остановившимся взглядом, была в то время одной из самых живых и остроумных девушек в Париже, который она будоражила своими дерзкими выходками.
Отец был на четыре года моложе ее – в таком возрасте эта разница значительна, – он только что окончил университет, и подозреваю, что очарован был не только ею, но и ее отцом.
Хотя она была не столь уже юной, у нее не было недостатка в поклонниках, и куда более блестящих, чем отец.
Однажды он доверительно признался мне:
– Чтобы угодить твоей матери, я чуть было не пошел по дипломатической части.
Может быть, она устала от этой скитальческой жизни то там, то здесь, в разных концах света? Может быть. Не забывай, что к тому же она впервые сравнительно надолго оказалась во Франции и все для нее здесь было внове.
Вилла «Магали» была загородным домом Айваров. Сюда по воскресеньям приезжал мой отец повидать невесту, окруженную шумной, блестящей молодежью.
Отец был красивым мужчиной; он оставался им и в преклонном возрасте, до самой смерти. И в его внешности, и в поведении было некое врожденное изящество, которое я назвал бы породой, если бы это слово не казалось мне претенциозным. Но я хочу подчеркнуть особо, что в его глазах она, дочь посланника Айвара, была неизмеримо выше его, он должен был ее завоевать, а соперников было много. Она была центром притяжения, солнцем, а он – лишь одним из многих спутников, тяготевших к ней.
Я считаю это очень важным, ибо именно этим можно объяснить его поведение не только во второй половине его жизни, но и в последние годы первой, которая закончилась в 1928 году. С самого начала он был убежден, что недостоин ее, что напрасно о ней мечтает. И когда она согласилась стать его женой, он принял это как бесценный дар, как великую жертву, которую она приносила ему, отказываясь от более блестящих возможностей.
Поддерживала ли она его в этом убеждении? Мне трудно на это ответить, у меня для этого нет достаточных оснований. Но, честно говоря, думаю, что да. Хотя, может быть, и бессознательно. Она так привыкла к всеобщему поклонению, что ей, должно быть, представлялась совершенно естественной такая любовь.
Сначала ей казалось забавным ездить с мужем по местам его первых – весьма скромных – назначений, жить в провинции, при супрефектурах, в обстановке, столь не похожей на привычную ей жизнь больших посольств.
Я еще помню ее красивой и словно искрящейся; рядом с ней твоя мать показалась бы вялой.
Сначала родилась сестра, затем, через четыре года, я. Несчастье разразилось вскоре после нашего переезда в Ла-Рошель. Мне было уже двенадцать лет.
Матери было за сорок, но фотографии тех времен могли бы подтвердить, что время ее почти не коснулось. Рассказывают, что в детстве, прижимаясь к ней, я восторженно шептал:
– Ты красивая.
И решительно заявлял товарищам:
– Моя мама самая красивая на свете!
Не было ли в ней уже тогда каких-то признаков недуга? И почему никогда не тревожила эта ее чрезмерная жизнерадостность?
Как бы то ни было, но однажды ей показалось, что она беременна, это ее позабавило, поскольку она этого уже не ожидала.
Уходя к врачу, она чуть насмешливо улыбалась, но, когда вернулась, на лице ее словно лежала какая-то тень.
Я хорошо помню этот октябрьский день. Был четверг, и, так как я оставался дома, [10]10
Во французских школах по четвергам нет занятий.
[Закрыть]я просил ее взять меня с собой, но она ответила:
– Не такое уж удовольствие ходить к этому врачу.
Врач этот бывал на вечерах в префектуре, высокий, с рыжими усами и черепом, напоминающим сахарную голову. Мама ушла к нему около трех часов. И уже с четырех отец начал звонить из своего кабинета по внутреннему телефону.
– Мама еще не пришла?
– Нет.
Он звонил опять и опять. Я и не подозревал о том, что у меня может появиться братик или сестричка. Твоя тетя Арлетта, которой было тогда шестнадцать, принимала в гостиной своих подружек.
Помню, как мать, вернувшись, рассеянно поцеловала меня; я видел, что она чем-то озабочена.
– Что он сказал? – спросил я. – Ты чем-то больна?
– Ничего страшного, не беспокойся.
– Папа звонил уже несколько раз.
Она улыбнулась и сняла трубку.
– Филипп? Я уже дома.
Он, по-видимому, задал ей какой-то вопрос, в ответ она горько рассмеялась:
– Нет! Совсем не то, что мы думали. Ты очень разочарован?
Я слышал, как отец снова о чем-то ее спросил.
– Потом расскажу, – ответила она, – тут сейчас со мной Ален… Нет! Вряд ли что-нибудь опасное…
Немного позднее я видел, как они о чем-то шептались. Обед прошел невесело. Меня отправили спать раньше обычного, не настаивая на выполнении обычного ритуала. Ибо, как в каждой семье – как и в нашей теперешней, – отход ко сну у нас сопровождался определенным ритуалом.
Я и не подозревал тогда, что с этой минуты я стану терять мать, во всяком случае ту, которую я до сих пор знал, а отец – подругу жизни.
27 октября – эта дата навсегда останется в моей памяти – она отправилась в городскую больницу, на прощание поцеловала нас – меня и сестру – и пошутила с нами в последний раз.
То, что принимали за беременность, оказалось опухолью. Когда две недели спустя моя мать вернулась домой, она поначалу показалась нам почти не изменившейся, и первое время все думали, что так оно и есть.
Она быстро поправлялась, начала ходить по комнате, потом по квартире. Но мало-помалу мы стали замечать, что черты ее словно расплываются, становятся как бы менее отчетливыми, а тело все больше раздается вширь…
Помню, она часто тогда говорила:
– Нужно делать гимнастику, знаю, только у меня нет сил.
В марте ее снова оперировали, а к августу она так растолстела, что на нее уже не налезало ни одно платье.
С тех пор мне не раз случалось беседовать об этом случае со знакомыми врачами, в частности с врачами нашей компании. Они не во всем согласны друг с другом. Каждый приводит свои весьма убедительные объяснения.
И полнота, и одутловатость закономерны после двух операций, говорят они, так же как хроническая депрессия и полное перерождение личности.
Я совершенно не удовлетворен таким объяснением, уверен, что не был им удовлетворен и мой отец. Пришел ли он к тем же выводам, что и я? Что он при этом испытывал? Если он все понял, я еще больше восхищаюсь им, его преданностью жене до самого ее конца.