Текст книги "Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес"
Автор книги: Жорж Сименон
Соавторы: Марсель Эме,Жерар де Нерваль,Шарль Нодье,Жак Казот,Катюль Мендес,Жан-Франсуа де Лагарп
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)
СОНАТА ДЬЯВОЛА
Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес
ВЕК ВОСЕМНАДЦАТЫЙ
Аиссе
Письма к госпоже КаландриниПодлинные эти письма, опубликованные через много лет после смерти их отправителя и адресата, – «маленький шедевр» французской прозы XVIII века. Они не только воссоздают яркую картину придворной жизни Франции первой четверти восемнадцатого столетия, быта и нравов эпохи Регентства, но и являют собой волнующий человеческий документ, правдивую, искреннюю исповедь тонкой, самоотверженной женской души. И один из первых образцов французского эпистолярного жанра.
Необычна и романтична судьба автора этих писем, «прекрасной черкешенки», – сама жизнь словно начертала этот поистине романтический сюжет, с которым не сравнится ни один вымысел. В 1698 году французский дипломат Шарль де Ферриоль, граф д’Аржанталь (1647–1722) случайно купил в Стамбуле на невольничьем рынке за сто пятьдесят ливров приглянувшуюся ему четырехлетнюю девочку, привез во Францию и отдал в семью своего младшего брата Огюстена де Ферриоля. В этом доме и выросла вместе с сыновьями хозяев, Полем де Велем и д’Аржанталем, привезенная с Востока девочка, превратилась в «прекрасную черкешенку», славящуюся своей оригинальной красотой и небывалой по тем временам неприступностью; в этом доме Аиссе, как стали называть девочку во Франции, провела в сущности всю свою жизнь на положении полноправного члена семьи, социально и материально находясь в зависимости от «благодетелей», вынужденная постоянно таить от них и от многочисленных светских знакомых свои горести и печали. Сам Шарль де Ферриоль, граф д’Аржанталь в 1699 году вновь отправился в Стамбул и лишь в 1709 году вернулся на родину в состоянии сильного душевного расстройства и, получив титул маркиза и поселившись в Париже в доме брата, потребовал от юной Аиссе расплаты за то, что некогда «вырвал ее из рук неверных», и кроткая черкешенка в течение десяти лет оставалась при «турке», сначала в качестве наложницы, потом – сиделкой, ухаживая за совсем выжившим из ума стариком.
Адресат писем мадемуазель Аиссе госпожа Каландрини (1668–1758) – жена именитого и состоятельного женевского гражданина Жана Луи Каландрини, родственница лорда Болингброка, с семьей которого была связана дружескими узами семья Ферриолей; Аиссе познакомилась с нею в 1726 году в Париже и сразу же прониклась величайшим доверием к этой строгой пожилой даме – протестантке, чей образ жизни, образ мыслей, швейцарские друзья – все являло резкий контраст с распущенными нравами среды, окружавшей Аиссе. Именно к ней потянулась Аиссе, ей раскрыла ту сторону своей жизни, которую много лет от всех скрывала, все более убеждаясь под влиянием корреспондентки в греховности своей жизни и все более страстно стремясь к нравственному совершенству. Тайна мадемуазель Аиссе заключалась в ее связи с шевалье д’Эди (ок. 1692–1761), с которым она встретилась в 1720 году; связь эта продолжалась до самой смерти Аиссе, а дочь, девочка по имени Селини, тайно воспитывалась в монастыре как сирота. Блез-Мари д’Эди – рыцарь Мальтийского ордена (члены ордена давали обет безбрачия!); участвовал во многих военных кампаниях.
Таковы главные сведения, необходимые для понимания писем Аиссе, которые писались на протяжении ряда лет из Парижа в Женеву. В настоящем издании письма печатаются с некоторыми купюрами; опущенные места отмечены отточиями.
ПИСЬМО I
Из Парижа, октябрь 1726
Я не отваживалась писать вам ранее, с грустью предвидя, что у вас все равно не будет возможности читать мои письма; вот я и решила повременить, пока уляжется суета первых дней после вашего возвращения. А теперь подайте мне весточку о себе, сударыня. Оправились ли вы уже после утомительного путешествия? Я так горячо желала вам благоприятной погоды, что, право, самый страстный любовник не мог бы желать вам этого сильнее и, уж конечно, не был бы столь опечален вашим отъездом и так поглощен мыслями о вас. Солнце, дождь, ветер – все это в моем воображении претворялось в лесные пожары, в наводнения, в ураганы, и я только тогда вздохнула с облегчением, когда наступил наконец благословенный для друзей и родных ваших день вашего с ними воссоединения. Пожалуйста, напишите мне подробно, как вас там встретили: я чувствую себя как бы причастной ко всем знакам внимания, которые вам оказываются. Ах, я не могу проехать мимо дома, где вы останавливались, без того чтобы у меня не сжалось сердце и слезы не навернулись мне на глаза.
Я только что воротилась из Аблона, где провела несколько дней вдвоем с госпожой де Ферриоль. Я непрестанно думала там о вас, и вот однажды утром говорю ей, что сожалею, что вам так и не пришлось побывать в этом загородном домике, и в эту самую минуту в гостиную вдруг входит ваша дочь. Вообразите себе мою радость. Она завернула к нам по пути в Жакиньер, была здесь где-то по соседству. Почтенная наша дама как раз пила кофе; она хотела подняться навстречу гостье, дочь ваша бросилась к ней, чтобы этому помешать, и тут наша черная собачонка, довольно дурно воспитанная, вдруг тявкает, прыгает на чашку и опрокидывает ее на свою хозяйку – та в отчаянии: косынка испачкана, светлое платье в кофейных пятнах. Представляете себе положение госпожи де Рие? Она рада была бы оказаться за сто лье отсюда. Меня же, признаюсь, разбирал смех, и ваша дочь понемногу успокоилась. А после этих первых минут неловкости ей был оказан наилюбезнейший прием. Она нашла, что госпожа де Ферриоль превосходно выглядит, да та и в самом деле была хороша, несмотря на свой неприбранный вид.
Я то и дело завожу разговор насчет поездки в Пон-де-Вель, которая доставит мне счастливую возможность вас навестить. Надеюсь, что такими разговорами все же подвигну их в конце концов на это путешествие. Все мысли мои заняты только им; люди не могут жить без каких-либо желаний. До сих пор я почитала себя маленьким философом; но, видно, никогда не научусь я рассудительно относиться к тому, что касается до чувств.
…Легран на днях давал здесь комедию, которая провалилась с таким треском, какого я и не упомню. Совсем иначе прошла опера, сочиненная двумя скрипачами на сюжет о Пираме и Тисбе; там была красивая декорация; им много аплодировали.
Я провожу время, охотясь на мелкую дичь, и это мне весьма полезно. Телесные упражнения и рассеяние мыслей – превосходное лекарство от ипохондрии и всякого рода горестей; после этих прогулок у меня прекрасный аппетит и хороший сон. Во время охоты волей-неволей приходится много двигаться, и хотя возвращаюсь я с разбитыми ногами, но мне приятна легкая испарина, которая появляется после ходьбы. Загорела я, как галка, вы испугались бы, увидев меня сейчас, но я согласна была бы и на это. Какое бы это для меня было счастье, сударыня, не расставаться с вами! Признайтесь, ведь и вы тоже не прочь были бы еще погостить в Париже? А уж я-то отдала бы пинту собственной крови, чтобы только вновь оказаться подле вас, – я бы о многом вам порассказала, я была бы счастлива, что вижу вас. А вместо этого счастья – одни воспоминания. Какая огромная разница!
Шевалье сейчас в Перигоре, где, как мне кажется, он скучает; здоровье его по-прежнему слабо, а сердцем он все более нежен. Я с удовольствием послала бы вам копии с его писем; впрочем, нет, там попадаются места, которые могут вам не понравиться, мне стыдно, чтобы вы это читали. Несколько дней назад аббат {1} встретил у меня госпожу де Рие и влюбился с первого взгляда. Назавтра он снова появился у нас в Аблоне; он мне сказал, что никогда в жизни не видел женщины прекраснее, никакие розы и лилии не могут-де даже сравниться с ней. Скромный и кроткий ее вид до того пленил беднягу, что теперь стоит ему только меня увидеть, как он сразу же заводит о ней разговор. А ведь он был предупрежден. Когда о ней доложили, я шепнула ему: «Сейчас вы увидите одну из самых красивых женщин Парижа». И тем не менее он был поражен.
Господин Бертье вас по-прежнему любит, хотя по отношению ко мне он своим дружеским чувствам изменил. Вас любят ради вас самой, а не ради кого-то. Вы это прекрасно знаете и просто кривите душой, когда утверждаете обратное. Да и можно ли, положа руку на сердце, знать вас и не любить? Пусть судит о том ваше сердце.
Прощайте, сударыня, любите меня и верьте, что никто на свете не любит и не почитает вас больше вашей Аиссе.
ПИСЬМО II
Из Парижа, ноябрь 1726
Я получила письмо, которое вы так добры были написать мне из вашего имения. Не сомневаюсь, что вам доставил живейшее удовольствие оказанный вам любезный прием. Ведь все эти изъявления радости по поводу вашего возвращения не могут быть притворными: таким образом, сударыня, вы вкусили счастья, которого не знают и сами короли. Вы скажете, что могли бы быть любимой и не претерпевая подобных невзгод, и вас любили бы точно так же, и даже больше, будь вы в более благополучных обстоятельствах. Опыт в самом деле показывает, что злосчастье и бедность не очень-то людям по вкусу и сами по себе доблести и заслуги обычно немногого стоят и ценятся лишь тогда, когда человек при этом еще и богат; и однако перед истинными добродетелями всякий склоняет голову. Вы правы, они должны быть очень значительны, чтобы возместить в глазах наших ближних отсутствие богатства; таким образом, ничто, сударыня, не может быть более лестным для вас, чем ласковый прием, который был вам оказан. Он сторицей воздает вам за незаслуженные удары судьбы. Я очень рада, что вы чувствуете себя лучше, – ничто не способствует так здоровью, как сознание, что имеешь право быть довольным собой. Я изо всех сил стараюсь убедить господина и госпожу де Ферриоль отправиться в Пон-де-Вель, они говорят, что и сами туда собираются, но поверю я в это лишь тогда, когда мы будем уже сидеть в карете. Не проходит дня, чтобы я так или иначе не заводила разговора о том, что им необходимо побывать в своих владениях, что им на время следует покинуть Париж.
Надобно немного рассказать вам о спектаклях. Два скрипача молодого оркестра – Франкер и Ребель сочинили оперу на сюжет о Пираме и Тисбе. В отношении музыки она весьма недурна, но слова там прескверные, декорация же необычная. В первом акте изображена городская площадь с аркадами и колоннами, и это восхитительно. Превосходно дана перспектива, и соблюдены все пропорции. Бедняга Тевенар сдал до такой степени, что не пройдет и полугода, как его станут освистывать. Зато у Шассе настоящий триумф, он в этой опере играет, роль свою исполняет превосходно, берет две полные октавы. Антье от него без ума. Мадемуазель Лемор вернулась; а Мюрер, который сильно хворал, уже здоров. Тут ходили слухи, будто он собирается постричься в монахи, но ему слишком мило его ремесло, так что он из Оперы никуда не уйдет. Появилась новая актриса, имя ее Пелисье, она теперь делит с Лемор успех у публики. Я-то предпочитаю последнюю – голосом и игрой она нравится мне больше, нежели мадемуазель Пелисье; у той голосок слабый, и на сцене она всегда его напрягала. Правда, она очень хороша в пантомиме, все жесты ее точны и благородны, но их так много, что мадемуазель Антье рядом с ней кажется деревянной. На мой взгляд, актрисе, играющей роль влюбленной, надобно выказывать скромность и сдержанность, сколь бы драматичными ни были изображаемые обстоятельства. Страсть должна выражаться в интонации и звуках голоса. Чрезмерно резкие жесты следует оставить мужчинам и колдунам. Юной принцессе надлежит держаться поскромнее. Таково мое мнение на сей счет. Согласны вы со мной? Публика отдает должное мадемуазель Лемор, и когда она после болезни возвратилась в театр и показалась в амфитеатре, весь партер {2} к ней повернулся и целых четверть часа ей рукоплескал. Она очень тому была рада и низко кланялась партеру в знак благодарности. Герцогиня де Дюрас, которая покровительствует Пелисье, была в бешенстве и знаками стала мне показывать, что это-де мы с госпожой де Парабер наняли каких-то людей, чтобы те аплодировали. А назавтра все это повторилось сызнова, и мадемуазель Пелисье с досады чуть не лопнула.
Комедия вернулась из Фонтенебло, где нынче празднуется юбилей; мы здесь его не праздновали из-за кардинала де Ноайля {3} . Все соскучились по трагедии, ведь в Фонтенебло игрались одни фарсы. Что до Итальянской комедии {4} , там идет сейчас пародия на оперу {5} , говорят, презабавная. Бедняжка Сильвия чуть было не отдала богу душу; говорят, у нее есть любовник и она его обожает, а муж из ревности так зверски ее избил, что она выкинула на третьем месяце, причем двойню. Совсем была плоха; сейчас ей уже лучше. Мадемуазель Фламиния имела жестокость открыть мужу глаза на похождения его жены. Если вы вспомните, как относился партер к Фламинии, то можете представить себе, как после этого он с ней обошелся. Вскорости должны начаться балы {6} , но на них, без сомнения, будет так же мало народу, как и в прошлом году.
А теперь позвольте мне чуточку полюбезничать с вашим почтенным супругом. Я чрезвычайно растрогана записочкой, которую он вложил для меня в ваше письмо; и даже если вы из ревности его поколотите, все равно я признаюсь ему в любви!
Вашей любезной дочери {7}
Я уверена, мадемуазель, что вы питаете ко мне некоторую долю дружеских чувств – порукой тому служит мне ваша исключительная правдивость. Это естественно – не может благородное сердце не отвечать любовью на любовь. Прошу вас, продолжайте время от времени говорить с вашей матушкой обо мне и, будьте добры, выбирайте для этого часы, когда вы садитесь за трапезу, чтобы я могла мысленно участвовать в вашей беседе. Дай бог, чтобы это сбылось и наяву! Прощайте, мадемуазель, нежно вас обнимаю.
Прилагаю письмо к господину Вуазену {8} от одного служащего из Дома Инвалидов {9} , в коем он испрашивает позволения жениться.
«Милостивый государь!
Полагая, что всем надобно следовать наставлениям Павла, особливо в той части их, где говорится, что лучше вступать в брак, нежели разжигаться {10} , беру на себя смелость просить Ваше Высокопревосходительство позволить мне сочетаться браком с мадемуазель д’Оваль, девицей доброго нрава и отменного поведения, что могут засвидетельствовать Вашему Высокопревосходительству все, кто ее знает. Между тем наш управитель запретил мне с оной девицей встречаться и пригрозил в случае ослушания уволить со службы. Я сему запрету подчинился, а ежели Ваше Высокопревосходительство найдет сей брак неуместным, я настоятельно прошу его ради спасения души моей подыскать мне другую девицу или же послать моему духовнику отцу Паскалю предписание, чтоб отпускал он мне грехи всякий раз, как я являюсь к нему на исповедь, а то он мне в этом отказывает. Я все свои силы прилагаю, дабы угодить сему доброму пастырю, но все напрасно, ибо не дал мне господь в мои тридцать восемь лет дара воздержания. Словом, милостивейший государь, если в том раю, который Вы сулите мне, не будет женщин, то, доведись мне умереть раньше Вашего Высокопревосходительства, я до тех пор не дам Богу покоя, пока не уготовит он Вам в своем раю местечко, достойное ваших высоких добродетелей.
Остаюсь и т. д.»
ПИСЬМО III
Из Парижа, декабрь 1726
Нет для меня большего удовольствия, как беседовать с вами, а поскольку мне хотелось бы, чтобы письма мои были немного более живыми и занимательными, пишу я в них лишь о том, что хорошо мне самой известно. Мне не хотелось бы пересказывать вам все парижские сплетни. Вы ведь знаете, сударыня, я не терплю лжи и преувеличений, так что все, что я здесь напишу, будет чистой правдой. Вчерашнего дня получила я письма из Англии, в которых меня уведомляют о бракосочетании мадемуазель Сент-Джон с господином Найтом {11} , сыном казначея Индийской компании; говорят, он несметно богат. Деньги, деньги! Сколько подавляете вы честолюбий! Каких только не смиряете гордецов! Сколько благих намерений обращаете в дым! Могли ли вы представить себе, что милорд, столь кичившийся своим высоким родом, да и столь богатый, выдаст единственную дочь за какого-то дворянчика, это ее-то, которой на роду написано было выйти за какого-нибудь пэра? Она теперь собирается сюда, в Париж, чтобы повидаться с семьей своего мужа, – это очень милые люди, но совсем другого круга. Ей предстоит увидеть всех этих мелкотравчатых англичан, что поселились во Франции {12} . Думаю, ей скучно станет и ее многое будет коробить.
Шевалье чувствует себя уже лучше и скоро должен вернуться сюда. Вот вам маленькая история, довольно забавная. Некий каноник собора Парижской богоматери, семидесяти лет от роду, известный янсенист, человек большого ума и безукоризненной репутации, профессор нескольких университетов, гроза молинистов {13} и любимец парижского архиепископа, пал жертвой своего желания посмотреть комедию. Не раз говорил он друзьям своим, что мечтает хоть перед смертью побывать в театре, ибо страстно желает воочию узреть то, о чем беспрерывно слышит толки. Однако слова его каждый раз принимались за шутку. Между тем лакей каноника не однажды спрашивал у него, что собирается он делать со старыми платьями своей покойной бабушки, которые до сих пор у себя хранит, а тот всякий раз отвечал, что они могут еще пригодиться. В конце концов, будучи не в силах долее противиться своему желанию, каноник признался этому лакею, старому своему слуге, коему всецело доверял, что намерен, воспользовавшись бабушкиными нарядами, переодеться в женщину. Лакей был поражен; он пытался отговорить своего господина от безрассудного этого маскарада, доказывая ему, что наряды эти старомодны и тотчас всем бросятся в глаза, тогда как, оставаясь в собственной одежде, ничьего внимания он не привлечет, поскольку в театре всегда полным-полно аббатов. Но каноник его доводам не внял – он боялся быть узнанным своими студентами. Он уверял, что ввиду его преклонных лет немодное платье не вызовет удивления. И вот он напяливает высокий чепец, обряжается в платье с приподнятой юбкой и всякого рода оборочками, которые в прежние времена употреблялись вместо панье {14} , и, явившись в таком виде в Комедию, садится в амфитеатре. Как вы понимаете, фигура эта вызывает удивление. Соседи начинают между собой шептаться, поднимается шум. Арман, актер, в тот вечер игравший Арлекина, заприметил каноника, прошел в амфитеатр, поглядел на сию странную особу, затем, приблизившись, сказал: «Сударь, мой вам совет – улепетывайте-ка отсюда, вас распознали, над вашим уморительным нарядом уже смеется весь партер; боюсь, что это кончится скандалом». Бедняга, очень смущенный, благодарит комедианта и умоляет помочь ему выйти из зала. Арман велит ему следовать за собой, но, торопясь вернуться на сцену, где уже приближается его выход, идет так быстро, что в дверях каноник теряет его из виду. Он слышит позади себя взрывы хохота, он выбегает на площадку, от которой идут вниз две лестницы – одна на улицу, другая в комнату полицейских. Незнакомый с расположением театра, каноник, на беду свою, пошел не в ту сторону и угодил прямо в эту комнату. Дежурный полицейский как раз находился там. При виде странной женской фигуры с виноватым, испуганным выражением лица он решил, что перед ним переодетый мошенник, тут же арестовал его и препроводил к начальнику полиции господину Эро {15} . Бедный наш профессор, заливаясь слезами, предлагал полицейскому сто луидоров, чтобы тот его отпустил, он рассказал ему всю свою историю, назвал себя, но негодяй был неумолим – должно быть, впервые в жизни отказался он от мзды, чтобы учинить этот ужасный скандал. А начальник полиции, увидев каноника в подобных обстоятельствах, был рад-радехонек, поскольку сам принадлежит к придворным молинистам, – он принялся вовсю его распекать и в присутствии многих людей назвал его имя. Янсенист плакал навзрыд. Теперь ему послано королевское предписание {16} , по коему обязан он выехать из Парижа за шестьдесят лье от города, не знаю уж точно, куда именно.
На этих днях господин де При {17} , находясь в покоях короля, облокотился о стол и от свечи у него загорелся парик. Он поступил так же, как поступил бы на его месте любой, – стал топтать его ногами, чтобы затушить, после чего снова надел на голову. В комнате от этого распространилась изрядная вонь. В эту минуту вошел король; удивившись неприятному запаху и не понимая его происхождения, он сказал безо всякой задней мысли: «Что-то здесь скверно пахнет, похоже, палеными рогами». При этих словах, как вы догадываетесь, все стали смеяться – короля и все благородное собрание так и трясло от хохота. Бедному рогоносцу ничего не оставалось, как спастись бегством.
Госпожа де Парабер рассталась с господином первым конюшим, и господин д’Аленкур теперь находится неотлучно при ней, хотя я уверена, что любовником ее он никогда не станет. Со мной она чудо как мила. Она хорошо понимает, что я не хочу, чтобы меня считали ее наперсницей; а так как она знает, что всем известен малейший ее шаг, она уже и не предлагает мне участвовать в своих увеселениях. Она постоянно твердит мне, что для нее нет большего удовольствия, чем видеть меня у себя, и всякий раз, как я только пожелаю, будет несказанно мне рада – ее карета всегда к моим услугам. Не кажется ли вам, что с моей стороны было бы просто нелепо совсем отказаться видеть ее? Да у меня ведь и нет, собственно, причин быть на нее в обиде, напротив, разве не оказывает она мне то и дело тысячу любезностей? Никто не заподозрит меня в том, что мы с ней закадычные подруги, если я все же буду время от времени с ней встречаться. Словом, постараюсь вести себя как можно осмотрительнее. Но, говоря по совести, сударыня, я ничего не заметила такого, что подтвердило бы слухи о ее новом увлечении: держится она с ним весьма учтиво, скромно и совершенно холодно. Единственное, что может показаться подозрительным, это то, что, невзирая на все толки, она продолжает его принимать. Но она говорит, что вовсе не намерена похоронить себя заживо; что откажись она сегодня принимать д’Аленкура, завтра понадобится отказать от дома кому-нибудь еще, и так мало-помалу придется разогнать всех, а от пересудов это все равно не спасет: останься она даже в полном одиночестве, все равно станут говорить, что она прогнала всех только для виду; так что она, по ее словам, предпочитает вовсе не оправдываться, а положиться на время. Прощайте, моя дорогая, мне, как всегда, бесконечно жаль расставаться с вами; но почта отправляется с минуты на минуту.
ПИСЬМО IV
Из Парижа, 6 – 10 января 1727
Вас, должно быть, удивляет, что я так долго не писала. Но я питаю к вам слишком большую привязанность, сударыня, чтобы не льстить себя надеждой, что, несмотря на мое молчание, вы не усомнитесь во мне. Я очень часто о вас думала, и ежели уж ни разу не выразила вам своих чувств, значит, и в самом деле не было у меня ни минутки свободной. Сердце мое занято вами беспрестанно, и печаль разлуки ничуть не уменьшилась с того дня, как вы покинули Париж: каждое мгновение чувствую я, чего лишилась. Обрести друга, подобного вам, и оказаться с ним в разлуке – может ли быть что-нибудь горше? Об этом слишком мучительно думать. Поговорим лучше о другом.
Вчера вечером скончался принц де Бурнонвиль: смерть его была неизбежна: он умер и очень молодым, и очень дряхлым. Его жалеют, но никто о нем не скорбит, ибо положение его было столь горестным, что для него же самого лучше было окончить свою жизнь, нежели продолжать влачить ее в таких страданиях, – он ведь уже не в силах был ни говорить, ни дышать. Мне кажется, трудно было его душе расставаться с телом – ведь в сущности тела-то уже не было. В завещании, составленном еще четыре года тому назад, он отказал мне две тысячи экю. Я очень рада, что оно не сохранилось. Ведь те, кто ничего не знает о дружеском его ко мне расположении в ту пору, когда он бывал частым гостем господина де Ферриоля, бог знает что стали бы болтать по этому поводу. Своей наследницей он назначил герцогиню де Дюрас; он весьма щедро вознаградил своих слуг, ни один не забыт. Вас это немало удивит, сударыня, но уже через четверть часа после его кончины было решено и объявлено, что его вдова выходит замуж за герцога де Рюффека; а еще больше поразит вас то обстоятельство, что зачинщиками сего неприличия явились кардинал де Ноайль и маршальша де Грамон, матушка госпожи де Бурнонвиль (она – урожденная де Ноайль). Герцог де Рюффек – сын господина де Сен-Симона, ему двадцать пять лет. У него всего двадцать пять тысяч ливров ренты, и происхождения он, как видите, не бог весть какого, а у госпожи де Бурнонвиль рента в тридцать три тысячи ливров. Она молода, хороша собой и принадлежит к высшему свету как по рождению, так и по покойному мужу. А госпожа де Сен-Симон в большой дружбе с кардиналом де Ноайлем. Она не раз говорила о герцоге де Бурнонвиле, что он человек обреченный и как она была бы счастлива, если бы после его кончины вдова согласилась выйти за ее сына. И в тот самый час, когда герцог отдает богу душу, она спешит к кардиналу и, не дав ему даже закончить обеда, понуждает его тут же отправиться к госпоже де Бурнонвиль просить для сына ее руки. Маршальша де Грамон дала свое согласие на этот брак и сказала кардиналу, что очень этому рада, однако следует до времени держать это в секрете. Но кардинал сказал, что вовсе молчать не намерен, а, напротив того, будет всем об этом рассказывать, и таким образом известие об этом браке распространилось еще до того, как господин де Бурнонвиль был предан земле. Умер он 5-го, а 9-го были посланы извещения всем родственникам и друзьям. Все возмущаются. Свадьба будет по прошествии сорока дней. Назавтра после похорон герцогиня де Дюрас и госпожа де Майи, сестры покойного, нанесли вдове визит – она встретила их в траурном платье, под густым слоем румян, и тут же находился и ее суженый, явившийся в качестве будущего супруга. Брак этот заключается отнюдь не по сердечной склонности, любовью здесь и не пахнет. Вокруг всего этого много разговоров.
Борьба между поклонниками мадемуазель Лемор и сторонниками мадемуазель Пелисье ото дня ко дню все больше разгорается. Обе комедиантки бешено между собой соревнуются, благодаря чему Лемор становится очень недурной актрисой. Случается, что в партере вспыхивают споры, да такие жаркие, что еще немного – и дело дойдет до шпаг. Обе дамы ненавидят друг друга, как жабы, а уж болтают они обе просто прелесть что такое! Мадемуазель Пелисье – особа очень наглая и очень взбалмошная. На днях в Булонском дворце она за столом в присутствии неких крайне подозрительных особ во всеуслышание возвестила, что дорогой ее супруг, господин Пелисье, – единственный в Париже мужчина, который не носит рогов. Что касается Лемор, то она глупа как пробка, зато голос у нее удивительный, не сравнимый ни с чьим другим, и играет она с большим чувством, в то время как игра Пелисье – это прежде всего большое искусство. Последнюю, переиначив ее имя, иные называют Подлянкой. Мюрера вот уже три месяца как перестала бить лихорадка, теперь им овладело благочестие. 14-го сего месяца будут давать «Прозерпину». Цереру играет Антье, Прозерпину – Лемор, Аретузу – Пелисье, Плутона – Тевенар, Асколафа – Шассе. Таково распределение ролей; говорят, оно как нельзя более удачно. И все же я сомневаюсь, чтобы эта опера имела успех, – речь идет там о покинутой любовнице, вспоминающей дни былой любви, о маленькой девочке, которая собирает цветы и плетет из них гирлянды, о старике вознице, грубом и влюбленном. Один только эпизод – «Алфей и Аретуза», пожалуй, еще довольно трогателен, все же остальное холодно, тягуче и скучно. Господин де Носе {18} на днях уверял меня, будто это лучшая опера на свете, – в ней-де заключена аллегория {19} , и в этом ее очарование. Я на это ответила ему, что, возможно, она доставила удовольствие особе, для коей была сочинена, но что до меня, то я никакого почтения к оной особе не испытываю, никогда ее не видела и ее разрыв с королем, ее пени, ее печали – все это не способно меня растрогать. Комедия приходит в упадок, все хорошие актеры собираются покинуть ее, а дурные играют из рук вон плохо и никаких надежд не внушают.
Король сейчас в Марли, где по вечерам ужинает с придворными; а у королевы теперь по утрам завтракают. Такого заведения еще не бывало – никогда прежде королева не вкушала пищу вместе с придворными дамами. Идут разговоры о войне {20} , наши кавалеры весьма ее жаждут, дам же наших она не слишком пугает. Давненько не тешили они себя тревогами и радостями военных кампаний; видно, им охота проверить, очень ли будут они печалиться в разлуке со своими милыми.
…Сию минуту узнала, что будут сокращать бессрочные ренты {21} . Ни у меня, ни у вас ее нет – этим и утешаюсь. Последнее время мне что-то неможется. Вчера я велела отворить себе кровь. Я принимаю железо, я похудела; надеюсь, это не будет иметь дурных последствий. Прощайте, сударыня, не оставляйте меня и далее своим добрым расположением – оно служит мне лекарством от всех моих недугов, как телесных, так и душевных. Кстати, здесь имело место одно происшествие, от которого волосы встают дыбом {22} , – до того мерзкое, что невозможно написать о нем. Но все, что ни случается в этом государстве, предвещает его гибель. Сколь же благоразумны все вы, что не отступаете от правил и законов, а строго их блюдете! Отсюда и чистота нравов. А я что ни день, то все больше поражаюсь множеству скверных поступков, и трудно поверить, чтобы человеческое сердце было способно на это. Иной раз мне кажется, что уже ничто не способно поразить меня, но назавтра же я убеждаюсь, что ошибалась.
ПИСЬМО V
Из Аблона, 5 мая 1727
Как поживаете, сударыня? Не сообщите ли что-либо о себе? Или вы решили наказывать меня за долгое молчание? Слишком уж суровая кара со стороны такой справедливой особы, как вы, и к тому же она несоразмерна вине. Ведь не можете же вы усомниться в моем сердце? Для этого вы слишком хорошо его знаете. Ваше молчание сродни неблагодарности и забвению. Ради всего святого! Не забывайте, что на всем божьем свете нет у меня никого, кого бы я любила и почитала больше, чем вас; вам следует любить меня если не по велению сердца, то хотя бы из здравого смысла. Дочь ваша несколько раз оказывала мне честь своими посещениями; не будь я до такой степени занята, мы виделись бы с ней чаще, – я ведь всегда очень ее любила, а теперь, признаться, полюбила еще больше. Эту фразу люди неблагожелательные могли бы истолковать неверно в том смысле, что вы-де злонамеренно старались отдалить нас друг от друга. Но людям здравомыслящим и знающим человеческое сердце легко понять, что чем дальше от нас предмет нашей любви, тем дороже становится нам все, что до него относится.