Текст книги "Пушка 'Братство'"
Автор книги: Жан-Пьер Шаброль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
Я знаю, y Трошю есть план, Бей, барабан, бан, 6ан, бан! О боже, что за чудный план? Я знаю, план Трошю таков, Что всех спасет он от врагов.
B дни вот таких семейных праздников особенно тяжело на душе оттого, что нет отца. Где-то папа – в плену? A может, убежал? Может, примкнул к партизанам, действующим в тылу y пруссаков? Нашел ли он своего брата, дядю Фердинана?
A мама день ото дня все сохнет. Она и никогда-то не была плотной, шумной, болтливой, навязчивой, a еейчас ee совсем не слышно, даже вроде бы и не видно. Пройдет мимо – только вздох, тень какая-то скорбная. Сидит, сгорбившись над печуркой, и пытается на трех прутиках сварить нам что-то вроде похлебки, a самой ей только и достается, что ложку облизать.
Hy a Предок, вот уж старый козел, спит теперь с теткой. И видать, они по-настоящему любят друг друга.
Бижу бьет kопытом о камни тупика. Пришлось ему уступить свое место под навесом y кузни нашей пушке. A не спит наш старый коняга не только из-за холода. И он, он тоже вслушивается в нарождающийся новый, 71 год, он ведь член нашей семьи и, по-моему, единственный из нас, кто не растерял своего достоинства в эти ужасные времена! Милостивые боги, сделайте так, чтобы он кончил свои дни y себя в загоне под грушевым деревом в Рони, a не в Париже, не в ихних глухих утробах!
Мне ужасно хотелось бы провести этот день ежегодного рубежа вместе с Мартой. Ho я не посмел ей об этом сказать. Только одну ночь из трех проводит она здесь, a в остальные исчезает. (Не то чмобы она внушала мне робосмь, ко... как бы лучше выразимъся?.. Это было знаком уважения с моей cмороны. Нельзя же в самом деле зажамь ласмочку в кулаке, a можно, и то если удасмся, только легонько погладимь ee no перышкам. Свободолюбие Maрмы было ee главным обаянием, единсмвенным ee богамсмвом, исмикным ee целомудрием.) Я смотрю, как она живет, и это уже занятие. Сижу часами с пустой головой, с улыбкой на губах и слежу за Мартой – она мой огонь в очаге.
B ночь с 6 на 7 января 1871 года.
Последние двое суток немецкие бомбы рвутся на левом берегу. Красная Афиша, как бичом, подхлестнула Бельвиль.
Красная Афиша – это призыв, подписанный ста сорока делегатами двадцати парижских округов.
"Всеобщая реквизиция. Бесплатное распределение продуктов. Maссовое вооруженное наступление.
Политика, стратегия, администрация правительства
4 сентября, являющиеся продолжением политики Империи, решительно осуждены. MECTQ НАРОДУ! MECTO KOММУНЕU
Целый день мы охраняли эти афиши. Шпики, a также подкупленные женщины и ребятишки выбегали на улицу, чтобы сорвать афиши.
Вскоре последовал ответ правительства, вернее, краткая декларация, заканчивавшаяся следующими словами:
"... Губернатор Парижа не капитулирует. Париж, 6 января 1871 г. Губернатор Парижа Генерал Трошк>".
У каждой из этих двух афиш собираются шумные толпы. "Конечно, Трошю только перед Бельвилем клянется не капитулировать!"
Так как я делал записи тут же на улице, на меня набросились. Удалось отбиться только с помощью стрелков, да еще помог авторитет имени Флуранса. Холод страшный, и все-таки споры на улице не затихают. Господину Клартмитье, хозяину магазина "Нувоте", утверждавшену, что "наша" Коммуна придет слишком поздне, свысока ответил Шиньон:
– Если она придет слишком поздно, чтобы спасти Париж, мы его тогда сожжем вместе со всеми его потрохами, с реакционерами, себялюбцами, с наглыми собственниками и со всей этой швалью – лавочниками, которые, как клопы, сосут кровь из славного нашего народа. Сожжем пруссаков, тех, что внутри, и тех, что снаружи!
– A сами-то куда денетесь?
– Неважно куда! Всегда найдется уголок, где можно будет посеять семена Свободы и Республики!
– Если даже пруссаки прорвутся через укрепления,– добавил Матирас,-y нас еще хватит времени водрузить красное знамя над Ратушей, a потом уж изгнать врага! При Коммуне все возможно!
– A вы хоть знаете, что такое эта Коммуна? – спрашивает Флоретта.
Ответы летят с такой же быстротой, как неприятельские бомбы:
– Это – народоправство!
– Это – справедливое распределение продуктов!
– Haродное ополчение!
– Наказание предателей!
– Всеобщее обучение!
– Орудия труда – рабочемуl
– Землю – крестьянинуl
– Пролетарии в Опере!
– Парижская биржа, переоборудованная под лазарет!
– Сорбонна, доступная беднякам!
– Полиция против богачей!
– Хозяев – в лачуги!
– Пролетарии за пушкой, a не перед пушкой!
– Медицинская помощь, оплачиваемая государством, бесплатные лекарстваl
Тут Бастико подвел итог спорам со смехом младенца Гаргантюа:
– Коммуна, стой-ка... Она и есть Коммуна!
Слова его были встречены хохотом, аплодисментами.
Просто ли разговоры, ссоры ли, во шум не прекращался весь день. Продолжался он и ночью и завершился застольем в "Пляши Нога". До меня долетали отдельные возгласы:
– Пусть 31 октября послужит нам уроком!
– На этот раз дудки! С оружием выйдем!
– И пулять будем...
Конец фразы поглотило равномерным грохотом разрывоз на левом берегу, под полной луной, посеребрившей новенькую бронзу пушки "Братство".
"ТАЛОН на одну пару суконных башмаков или на одну пару сабо, пожертвованных господами РОТШИЛЬДАМИ, получать в Гранд-Мэзон-де-Блан, бульвар Капуцинок, Ma 6, Париж.
Действителен до 20 января 1871 г.".
Ротшильдов дар чуть не перессорил всех наших женщин. Зоэ, получив пару ботинок, не удержалась и показала всем обновку – похвастаться хотела, что и она, мол, на что-то годна. Ho Мари Родюк и Tpусеттка, созвав всех кумушек Дозорного, доказали ей, что, напротив,
она ни на что не годна, если принимает подачки от банкиров.
– Вот дурехa-то, ноги-то согреть согреешь,– вопила тетка,– зато душа прогниетl
Женщины сейчас живут буквально на нервах. При распределении продуктов ежедневно происходят скандалы, чуть ли не драки.
– Если бы мы все д о одной получили талоны, было бы не так противно,-поясняла госпожа Фалль,– если все – это уже не благотворительность, a победа.
Вряд ли бедняжка Зоэ была способна разобраться в таких оттенках.
– Она небось штаны спустила за то, что ей обувку далиl – бросила Камилла Вормье, которая в качестве вдовы солдата корчит из себя самое добродетель.
– Чего уж тут, эти бретонки служанками родятся, рабынями до смерти живут! – наставительно заключила Фелиси Фаледони, позументщица, в ee глазах любое ремесло, любая работа на дому, даже самая, казалось бы, жалкая, служит залогом независимости и свободы.
Кончилось тем, что, как всегда, Зоэ забилась в самый темный уголок слесарной мастерской, чтобы нареветься вволю.
Гражданин Делеклrоз и его заместители в мэрии XIX округа подали в отставку, по весьма достойным мотивам: не желают "оставаться пассивным орудием политики, направленной против интересов Франции и Республики".
Этот "возвышенный пример* расценили по-разному.|По мнению Феррье, ему должны были бы последовать все избранные в муниципалитеты. Ho в глазах Гифеса отставка не есть политический акт. Он сильно сомневается, что примеру "дражайшего старины Делеклюза* последуют многие. Женщины XIX округа совсем растерялись: коrда во главе их муниципалитета стоял ветеран-республиканец, они знали, что их поймут, поддержат. A теперь перед лицом новой администрации, распределяющей дрова и хлеб, они чувствуют себя беспомощными. Короче, весь квартал озабочен: Маркай, Удбин и Тонкерель явились в "Пляши Нога* обсудить это дело. Литейщики тоже приуныли, после того знаменитоro сочельника их отношения с братьями Фрюшан лучше не стали.
– Делеклюз знает, что делает,– успокоил их Предок.– Будьте уверены, он с согласия Бланки действовал.
Его отставка – только начало. Мы накануне революционных боев за Коммуну. И не кручиньтесь вы, граждане, скоро братья Фрюшан будут y вас в ногах валяться!
Собираясь восвояси, подбодренные словами Предка, Маркай, Удбин и Тонкерель зашли во двор, специально чтобы поглядеть на пушку "Братство".
– Как? У вас до сих пор лафета нет?
– Будет, будет лафет! – сердито огрызнулась Марта.
– Bo всяком случае, не вздумайте из нее сами палить,– посоветовал Тонкерель.– Может взорваться. Ваша пушка пока еще испытания не прошла, a она в испытании побольше всех прочих орудий нуждается. Бронза-то больно дерьмовая, кто знает, как она себя вести будет! Ведь из монеток лили...
Пересечь из конца в конец Париж в фарватере Марты – это не просто пойти прогуляться. Каждый перекресток, каждый переулок, даже кусочек тротуарa или обыкновенная тумба непременно вызовут y нее какое-нибудь воспоминание, так что ей требуется немалое усилие, чтобы не поделиться этим со мной.
На улице Анвьерж, потом в пассаже Или, наконец, на улице Марны Марта замедляет шаг, прислушивается, будто ей чего-то не хватает. Я наконец понял, когда мы проходили мимо станции Менильмонтан,– окружная железная дорога бездействует. Смуглянка заглядывается на сады, поля, погребенные под пухлыми пластами снега. У подъездов чисто подметено – такова сила привычки. Вопросов я не задаю, я целиком положился на Марту. Иду за ней шаг в шаг, смотрю туда, куда смотрит она, порой даже наши мысли – в унисон. Когда она вот так останавливается, оглядывает свои Париж, она его не видит, она раздевает его взглядом.
Мясная на улице Оберкан торгует только ошметками трески, селедкой, превратившейся в окаменелость, a также зараженной долгоносиком чечевицей; по соседству сапожник, чья мастерская на углу улицы Фоли-Мерикур, тоже пустился в коммерцию: продает паштеты весьма сомнительного происхождения; прачка с улицы Рампон предлагает желающим солонину по ценам, считающимся "умеренными"; в витрине парикмахерской на улице Мальты мирно соседствуют парики и банки консервов.
Потому-то, когда Марта останавливается с равнодушной физиономией, гордо задрав носик, но слышит все, о чем говорят в очереди, я тоже зря времени не теряю, a стараюсь запомнить весьма знаменательные разговорчики насчет "поддельного молока" из оссеина, проще говоря, его перегоняют из костного мозга, и о поддельном мясе, до того хорошо подделанном, что "когда оно протухает, ну прямо мертвечиной разит!".
Не обращая внимания на холод, две группки прохожих со страстью спорили перед входом в театр "Амбигю" о последней премьере – новой пьесе Шарля Ноэля "Кузнец из Шатодена" в пяти актах и семи картинах.
– О друг мой, это же самая настоящая патриотическая пьеса! Весь зал хором подтягивает "Xop шатоденских мобилей*!
– Дюмэн просто неподражаем!
– Hy, этого-то даже осадой не проймешь, не худеет...
Какой-то старик в подбитой мехом шубе устарелого покроя ораторствует о Мольере, годовщину рождения коего отпраздновали в Комеди-Франсез.
– B ту самую минуту, когда подняли занавес и должен был начаться "Амфитрион", этот мольеровский вызов небу, загрохотали пушки, покрывая левый берег кровью и огнем!
B другой группе разговор идет о том, что в театре "Порт-Сен-Мартен" возобновлен "Франсуа Найденым>.
– Лучше всего, поверьте,– это драматическая интермедия "Рождение Maрсельезы*... После исполнения обходят зрителей с npусскими касками для сборa пожертвований!
– Парижанам и так уж не слишком много приходится смеяться, a что ставят в театрах, подымает ли это их дух? "Эрнани", "Лукреция Борджиа" – в последнем акте целых восемь трупов, тут тебе и свечи, и гробы, и "De profundis" поют... B наше время такое и бесплатно увидишь, можно на билеты не тратиться!
Какой-то элегантный театрал настоятельно рекомендует собравшимся посмотреть в Фоли-Бержер "Te, кто маршируют" и "Несчастные эльзасцы* в театре Бомарше.
– Сам бы лучше к пруссакам промаршировал,– ворчит про себя Марта, но дрожь ee губ более чем выразительна.
Именно утром стоит поглядеть на площадь Оперы. Hy настоящая ярмарка, чего только там нет: в одном углу сложены барабаны, составлены в козлы ружья и национальные гвардейцы, прежде чем построиться в ряды, болтают группками, жестикулируют, совсем как барышники; a прямо на тротуарax продавцы под зонтами предлагают желающим снедь, от которой свинья и та рыло отворотит. На ступенях парадной лестницы этого недавно построенного театра идет меновая торговля. Тут можно сменять часы на ворону, пару довольно еще приличных ботинок на чуть початую палку колбасы. Продавцы, покупатели, нищие, шлюхи -все это толкается, снует. У ресторанов, где цены не лимитированы, стоят кольцом зеваки, чтобы посмотреть, как оттуда выходят румянорожие зубоскалы, тяжело отдуваясь от приятной сытости, переполняющей желудок, перекрикиваются, пробираясь сквозь толпу, поздравляют друг друга с хорошим обедом. И никто даже не думает дать такому по морде, напротив – им чуть ли не рукоплещут.
Человек тридцать сгрудились y витрины ювелира, половина ee отведена под драгоценности, a другая половина – под живую птицу.
Из церквей, где не прекращается служба, доносится приглушенный благочестивый бормот.
– Первым делом,– ворчит Марта,– в небо бабахнем и убьем!
– Что это ты мелешь? Нельзя ли выражаться поточнее?
– Чего точней! Бабахнем, говорю, вверх, глядишь, кто-нибудь оттуда и свалится!
– Hy и что?
– Hy и то, простофиля деревенская, не пугайся, небось HOC себе не расквасишь.
У паперти уличный певец предлагает листки с песенкой об aресте подписавших Красную Афишу:
Решив, что воздух и свобода Здоровыо ужас как вредны, Держать за стенаыи тюрьмы Трошю решил друзей варода, Их план, как выгнать npуссака, Ему не нравится слегка...
По базарной площади снуют разносчики и предлагают свои товар – осколки снарядов, разорвавшихся на ле
вом берегу. На площади Согласия статуя Страсбурга вся разубрана цветами, пожалуй, она теперь наряднее, чем когда-либо. Отдельные группы, aссоциации, даже военные батальоны с оркестрами во главе подходят и подходят, кладут венки, склоняют знамена, дают обеты...
Марта решила во что бы то ни стало проникнуть в Лувр.
– Живописью интересуешься?
– Не морочь мне голову! Сейчас в Лувре оружие делают.
Часовым y входа, пытавшимся преградить нам путь, она бросила:
– Нам отца повидать надо, мама наша помирает.
– A где он, отец-то твой?
– Он на нарезке ружейных стволов.
Мы идем по rалереям, где размещаются многочисленные канцелярии по контролю и приему оружия, потом через огромный Тронный зал, где ужасно разит от жаровен; здесь, оказывается, переделывают ружья о устарелым затвором на более современные. Марта рьпцет взглядом среди рабочих, которые трудятся в большой картинной галереe, выбирает себе одного старичка в очках с добродушной физиономией – он чем-то смахивает на Лармитона. Старичок вовсю орудует сверлильным лучком.
– Скажите, пожалуйста, здесь делают лафеты для пушек?
– Нет, доченька, не здесь. Мастерские перевели на Лионский вокзал.
– Непременно туда зайдем,– решает Марта, выходя из Лувра,– только попозже. A теперь хочу посмотреть, как бьют по Монпарнасу. Сейчас самое время.
– A ты не боишься?
– Hy и что тут такого, что боюсь? Что же я, не женщина, что ли?
До Марты я не умел ходить по улицам. Просто шел из одного пункта в другой. Торопился, робел, втягивал голову в плечи, чтобы никого не видеть и чтобы меня не видели. Да не только Марта, но и Дозорный тупик сам по себе оказался прекрасной школой. Когда я смотрю теперь, как уходят наши батальоны, y меня сердце сжимается. Смотрю на бедняков, обряженных в военную форму, тянущихся, чтобы придать себе бравый вид, и уже без труда представляю себе их жалкие жилища, их будни,
их бесхитростные мечты. Жена и ребятишки национальноro гвардейца ходят навестить его на укрепления, приносят чуточку супа, чуточку дров и проводят с ним часок, конечно, не бог весть что, и, однако ж, это-то как раз и важно, в этом вся новизна положения; a чтобы лучше понять это, достаточно видеть, как рабочий или приказчик, призванный под ружье, обнимает родных, расставаясь с ними на аванпостах: для него родина, родина, над которой нависла угроза, отныне уже не только зажигательное слово в речи ораторa, родина для него это любимое существо; родина для нашего своеобычного воинства – все эти люди из крови и плоти, слитые в его душе воедино, самое драгоценное, что дарует нам жизнь и что нужно защищать любой ценой.
Из южных кварталов, который угрожает вражеская артиллерия, бегут целыми семьями. Мужчины впрягаются в тележку, a. сзади ee подталкивают женщины. Ребятня тащит руках лампы и стенные часы. Взявшись под ручку, шествует вслед ва нанятыми носилыциками, осторожно несущими ковер, чета буржуа, y него в руке клетка с канарейкой, a y мадам – узелок, откуда выглядывает кусочек кружева. Навстречу беженцам валят любопытные, им не терпится увидеть собственными глазами, какие разрушения причшшла в этих кварталах бомбардировка. Особенно болыпой успех выпал на долю кладбища Монпарнас, где разворотило много могил. У кладбищенского входа идет бойкая торговля сувенирами; публика особенно гоняется за неразорвавшимися бом6ами: одна штука идет за четыре франка двадцать пять сантимов!
На бульваре Анфер служащие муниципалитета выламывают решетки вокруг деревьев, желоба y фонтанов и все прочее, лишь бы было из бронзы, которая реквизирована на корню,– из нее будут лить пушки.
Бомбы падают на Люксембургский дворец и на Вальде-Грас. Продираемся сквозь облако дыма – это только что разворотило бомбой книготорговлю на улице Казимир-Делавинь. Люди выбегают из домов, накинув пальто прямо на исподнее. Под ногами скрежещет битое стекло. Национальные гвардейцы заталкивают нас в толпу прохожих и ведут к Пантеону. Со стен какого-то здания на углу улицы Суфло потоками сьшлется штука' турка. Балкон на втором этаже выставил в пустоту свою
искореженную решетку. Для вящей убедительности загонявшие нас в укрытие гвардейцы рассказали, что 6лиз Люксембургского дворца уже взорвалось более двадцати бомб, a там, в музее, собраны лучшие произведения современного искусства; бомбы рвались также в саду, где находится походный лазарет. (Знаменимые оранжереи музея, равных коморым нет в мире, были полностью уничможены.) B лазарете, расположенном в Валь-де-Грас, двое раненых, из них один национальный гвардеец, были убиты прямо на койках.
– Ух, кровопийцыl A ведь лазарет узнать нетрудно, его по куполу издали узнаешь!
Десяток беглецов с улицы Сен-Жак. Только что упала бомба перед музеем Клюни. Бежим к Пантеону.
Там мы и провели ночь y гробницы Монтебелло вместе с жителями V округа. Большинство о тех пор, как начались бомбардировки, являются сюда почти каждый вечер с тюфяками и прочими предметами первой необходимости. Как мы ни спорили, нас с Мартой разлучили. Ee отправили ночевать в огромную подземную галерею, отведенную специально для женщин. Я улегся прямо на каменный пол рядом с какими-то четырьмя молодцами, резавшимися в карты при свете orарка. Под сводами в темноте жители улицы Сет-Bya жаловались на своего домохозяина:
– И уж, конечно, лучший погреб в доме ему! A мы друг другу хоть на голову садись! Посмотрели бы, как он там, мерзавец, устроился: стены обоями оклеил, полочки понавесил, ему что – может гоя просидеть со всеми удобствами. A еды лет на десять припас! Hy... я и выбрал себе в качество укрытия Усыпальницу Великих Людей...
Кто-то по соседству поносит "хлеб Ферри*.
– Никак не разберешь, почему это y него вкус опилок, почему разит грязью и очистками, ведь известно, что делают-то его из старых панам, которые вылавливают в сточных канавах...
Высокие своды отражают rромоподобный смех, раздающийся меж прославленных гробниц.
Грохот рвавшихся неподалеку бомб доходил до нас приглушенный, вялый. Из галереи доносятся обрывки ссоры из-за оставленного нашими войсками знаменитого Авронского плато, потом отобранного назад после кро
вопролитных боев; его, по словам спорщиков, ничего не стоило удержать. A теперь пруссаки, завладев им, стоят вплотную к северным и восточным предместьям Парижа. Приближается мертвящее жужжание, и споры смолкают.
– По лазаретам бьют!
– И по монастырям! Бомбили Сакре-Kep на улице Сен-Жак...
– Должно быть, монахи все портки себе обгадили! B темноте нельзя разобрать, кто говорит, слышно только, что голос злой. Разбудила меня песенка:
Видел Бисмарка вчерa У Шарантона я с утра... Бил огромною дубиной Свою 6абу, как скотину.
B подземных галереях, в этой Усыпальнице Великих Людей, весело играет ребятня.
Когда я спросил Марту, о чем говорили в их убежище ee соночлежницы, она фыркнула:
– Радуются, потаскухи, что по декрету вдовы убитых при бомбардировке приравниваются в правах ко вдовам погибших в бою!
Мы шли по улице Сен-Жак. По льду резво носились маленькие конькобежцы, потому что рукав Сены от моста Сен-Мишель до Соборa Парижской богоматери замерз.
Нынче к шести часам вечерa канонада стала стихать. Показалось даже, будто вдруг стало чуточку теплее. Густой туман вползает в проходы между домами, в узкие улочки. До темноты еще далеко, a уже не видно крыш. B казарме Рейи бретонские мобили, желая согреться, пляшут и поют на своем странном языке песню, которую теперь весь Париж знает... Перед лазаретом Сент-Антуан нас остановили четверо мальчишек, потрясая под самьш нашим носом кружкой для сборa пожертвований:
– Дайте, добрые патриоты, несколько cy на пушку краснодеревцев предместья.
– A как ваша пушка-то называется?
– Там видно будетl
Мы paсхохотались и хохотали до самого бульвара Филипп-Огюст.
Марта буркнула что-то вроде:
– Никогда еще я так не любила этот чертов город!
Был сейчас только один свет, от ee лица исходящий. Я полез за Мартой на насыпь окружной железной дороги, туда, где рельсы уходят в туннель под улицей Пуэбла. По лестницам мы взобрались на самый-самый верх. И зря взобрались: липкий туман, как припарка, пластался над Парижем. Ни огонька -ни к северу, ни к западу, там, куда 6ез передышки, не затихая, бьют пушки, хоть бы искорка промелькнула от разрывов бомб, которые, как и каждый вечер, падают на шоссе Мэн, на Монпарнас и Вожирар. Ho все равно моя смугляночка впивалась пронзительным взглядом в свои город. Под пластырем мрака и тумана Марта как бы воочию видела в лачугах, каморках каждый предмет, угадывала каждый вздох каждой семьи. И я, так близко от Марты и так далеко от нее,– я словно бы улавливал в еле заметном биении жилки на ee виске пульс самого Парижа.
– Эту ночь проведешь y меня,– вдруг произнесла она с такой непривычной для нее торжественностью, что я догадался: это мне награда.
Тумба и дыра в стене помогли нам без особого труда проникнуть внутрь ограды. Мы оказались на кладбище, только я не сразу это сообразил. B темноте, в таком густом тумане, что хоть пилой его пили, меня вели за руку по проспектам какого-то неведомого города в миниатюре. Впервые я попал на кладбище Пэр-Лашез. Теперь-то я знаю, что ближайшими соседями Марты были Оноре де Бальзак и Шарль Нодье. Были там еще Эмиль Сувестр и бывший консул Феликс де Божур; вот на его последнюю обитель, увенчанную высокой пирамидой, и указала мне Марта как на весьма удобный ориентир, особенно в темноте.
"Будуар" нашей смуглянки походил бы на кукольный домик, если бы он не был склепом, и притом еще с претензией на роскошь. Решетка окружала прямоугольный участок шесть футов на двенадцать, a в самом центре его стояла вроде бы индусская пагода, вся из розового мраморa, украшенная барельефами на благочестивые темы, и венчала ee каменная статуя плакалыцицы в натуральную величину.
Вслед за Мартой я перепрыгнул через невысокую решетку, и тут она вытащила из кармана ключ, железный, массизный.
– Эй, погоди-ка, a кто... кто здесь похоронен?
– Трусишь?
Марта зажгла потайной фонарь.
– Любуйся, мужичок, пока еще никто.
B середине склепа было вырыто углубление, куда свободно могли войти три-четыре гроба, но сейчас ров, выложенный камнем, еще никем не занятый, зиял пустотой.
– Ты только представь себе, этот клоп жирный ухлопал на памятник тыщи cy, a сам никак не сдохнет! B жизни тебе не догадаться, чей это: Вальклоl Прямо помешался, все строит и строит. Это-то строили втихомолку. Никто о нем не знает, одна лишь я.
– Тебе Валькло ключ дал?
– Держи карман шире! Пружинный Чуб сделал, только уж, конечно, не знал дла чего!
И тут Марта все тем же торжественньда тоном заявила, что я первый из чужих буду здесь ночевать.
– И ни разу тебя здесь не застали?
– Еще чего! Риска никакого нет, разве что в День всех святых. Ax, да... еще в десять часов утра каждое первое воскресенье месяца Кровосос приходит своей могилкой любоваться.
Ложе Марта устроила себе из пустых мешков; мешок из-под картошки был засунут в мешок из-под муки, самого большого размерa. A между ними она напихала еще конского волоса. (Прадед наших теперешних "спальяых мешков", которыми пользуются туристы в кемпингах для молодежи.)
– Здесь тебе не Пантеон, будем спать вместеl С минуту она замешкалась на пороге склепа, словно не решаясь запереть на двойной оборот ключа свою нору. Взгляд ee paссеянно озирал окутанное мраком кладбище, и она видела, нет, правда, видела все эти миниатюрные колонны и мавзолеи; по-моему, она способна была видеть даже усопших и поддерживать с ними добрососедские отношения.
– Мне-то повсюду в Париже жилье есть, только я предпочитаю Пэр-Лашез...
На западе и на севере по-прежнему грохотали пушки, бомбы все еще падали на левый берег, но Пэр-Лашез
охранял замок Марты глубокими рвами, ямами, наполненными до краев тишиной и мраком.
По словам Марты, ee изобретение – мешки с прослойкой конского волоса – вполне предохраняет от холода, при условий, если спать голым.
Возможно, все отсюда и пошло...
Единсмвенная наша ccopa, коморую удержала моя памямъ во всех подробносмях... A ведь ругались мы часмо. Начиналось с пусмяка, a кончалось порой кулаками. B my nopy я был еще полон чисмо рыцарского npосмодушия, и собсмвенная моя грубосмь меня сзадачивала. Теперь, в шесмьдесям два года, я, no-моему, понял, что Mapma, сознамелъно или нет, сама нарывалась на удары. A я в семнадцамь лем обладал недюжинной силой, что мрудно было предположимь no моему виду – недаром Mapmy раздражала моя вялосмъ, не вязавшаяся с высоким pосмом, обычная моя aпамичносмъ. Всякий раз в глубине души я счимал, что меперь-mo мы разругались окончамелъно и навеки. A назавмрa, после примирения, я проникался смоль же бысмро мыслью, что омныне мы никогда больше ccopимься не сманем, и следующая ccopa, опямъ-маки no пусмякам, но еще более свирепая, чем предыдущие, засмигала меня врасплох, кулаки мяжелели от злосми, и помом я долго смоял в oмупении, глядя на свои pacпухшие руки. Прямо npucmyn какой-mo! Hu заранее обдуманного намерения, ни шрамов, во всяком случае в душе. До cux nop я ни разу не писал об эмих, других шрамах в дневнике из какого-mo чувсмва смыдливосми, a главное, еще и помому, что от наших ccop ничего не осмавалось, даже капельки горечиl Ho драка на Пэр-Лашез совсем иное делоl Мне и дневника перечимывамь не надо, чмобы вспомнимъ, почему она началась. (Прошу прощения, не по пустякамl)
– Нет, Флоран, не хочу.
– Почему?
– A вот потому.
– Ho ведь всегда ты сама...
– Hy и что?
Мы лежали совсем голые, стиснутые мешками, я бесился. Говорил ей о любви. И все нежнее говорил, все больше бесился. Я совсем расчувствовался, голос y меня стал ласковый, чуть ли не медовый, a ова зевала.
– Ищъ разблеялся, красавчикl
Она грубо оттодкнула меня, и оба мешка лопнули по швам. Мы зачихали от взлетевшего облачком конского волоса.
– A другие, Марта?
– Hy-да, другие... Умираю, спать хочется, балбес.
До сих пор – клянусь! – я в этих других как-то не слишком верил.
Как мне это ни тяжело, я обязан записать все, что было, как все это произошло, чтобы такое никогда не повторилось, чтобы я никогда не унизился до такого!
Я избил Марту. Не то что там какая-нибудь оплеухa или тумак, a что называется, измолотил. Бил кулаком наотмашь, изо всех сил. Я прижал ee коленями и осыпал ударами. Орал что-то и бил ee по голове, по плечам, по груди, словом, по тому, что в данную минуту находилось под рукой... У меня еще и сейчас, утром, кисти затекли и стали с овечью лопатку. Марта защищалась как могла ладонями, локтями, вертелась, чтобы вырваться из тисков сжимавших ee колен. Словом, всячески старалась увернуться, но молчала. Не крикнула, не застонала, застони она – y меня, быть может, руки опустились бы. По-моему, y нее была только одна мысль – чтобы я не забил ee до смерти, она даже не пыталась прекратить побои.
Не знаю, то ли я опомнился, то ли устал. Вдруг я упал на Марту и взял ee. Или, вернее, мы взяли друг друга, потому что теперь она соглашалась, желала меня, меня ждала, приняла меня. Таким образом, в том самом рву, где предстояло rнить останкам господина Валькло, произошло нечто необыкновенное. (Ты даже представвть себе не мог, малыш, д о чего же это было необыкновенно!) A вокруг нас шла битва, бомбы падали на Париж, холодали и голодали люди, и там, под нами, были все эти мертвецы, старые и молодые, уже давно простившиеся с жизнью, и те, кому еще предстояло с жизнью проститься. Все было лишь тьмой, стужей и распадом, не было во всем свете ничего живого, чистого, светлого, кроме Марты, Марты атласной, Марты теплой, Марты – самой Жизни.
Мы так и заснули в объятиях друг друга. Когда она покинула меня... покинула... никогда ни одно слово не казалось мне столь выразительным, я с трудом разлепил веки. A она шепнула мне:
– Пойду разведаю насчет этого лафета. Встретимся, дылда, в Дозорном.
Какой-то ни на что не похожий шорох, что-то вроде улыбчивого щебета, прогнал остатки сна. Я встал, оделся, a сам старался распутать, что было нынче ночыо кошмаром, что сновидением, что явью. Ей-богу, не знаю, это ли зовется любовью... (Именно это я и старался вновь отыскать в течение всей моей нсизни.)
Треск гравия под ногой, обрывки разговорa возвестили о появлении двух могилыциков, за которыми я следил в замочную скважину.
– Hy, сейчас можно их спокойненько хоронкть,– сказал один.
– Еще удачно получилось,– отозвался другой.– Ведь одиннадцать ребятишек привезли.
– Хорошо еще, что убитых во время вылазки сюда не доставили.
– A то пришлось бы продолжить кладбище до самого Ножана...
Уходя, Марта сунула под притолоку ключ, так что я мог отпереть дверь и запереть ee за собой. Меня потрясла прелесть утра. Солнечный отсвет играл на челе Бальзака. И снова я услышал тот милый щебет. Он шел из-под земли, он был словно улыбка на мертвых устах... Так начиналась оттепель, подтаявшие наконец снег и лед лили слезы, и они сливались в маленькие ручейки, струившиеся между могил и каменных надгробий и весело стекавшие по склонам Пэр-Лашез.
Пятница, 20 января.
Бельвиль закипает, как вулкан. Без барабанов, без труб. На улицах почти не видать людей. Лава еще не течет по склонам, но она бурлит и пылает в глубинах, я чувствую ee жар под ногами.
Бельвиль не прощает бессмыеленной гибели своих национальных гвардейцев: на улице Ребваль плачут детишки, на улице Ренар вопят женщины, несут тела павших стрелков.