Текст книги "Пушка 'Братство'"
Автор книги: Жан-Пьер Шаброль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Вдруг она умолкает, на пороге стоит господин Жюрель.
– Чего этому окороку здесь надо?
– Совсем, забыл, Флоран,– бормочет, заикаясь, толстяк,– я принес вам несколько cy.
Он шарит в карманах и наконец извлекает из их глубин монету в два франка.
– Какие же это cy?
Ho господин Жюрель уже исчез.
– Вот еще пролаза вонючий!
– Успокойся, Марта. Он же все-таки не бретонец.
– Все равно от него шпиком разит!
Пунь, Пливар, Чесноков, Фалль и Вормье выходят во двор, затягивая на ходу пояса, a в зубах y них ремень ружья. Марта сообщила мне, что Флуранс сейчас ведет где-то горячую дискуссию с Делеклюзом*, Ранвье, Тренке, Валлесом и прочими. Мы бежим в Ратушу.
Страсбург! Мецl Маршал Базен в плену. Тьер вымаливает y Бисмарка перемирие.
Над Бельвилем разносится барабанная дробь. Горнист на улице Пуэбла играет сбор, ему отвечает другой, из предместья Тампль. Лесопилка, типография, даже кузница – все смолкли.
Вторник, 1 ноября 1870 года.
День всех святых. Под мрачным небом Париж, поливаемый дождями, похож на наши души.
Этот день помиковения мертвых я хочу посвятить описанию, в подробностях, событий, развернувшихся с одиннадцати часов 31 октября* до четырех часов утра 1 ноября. Часы, оглушенные зовом горнистов, барабанным боем, криками, пеньем, спорами, беготней, когда мне довелось увидеть вождей партий и министров за делом, стоять с ними рядом, чуть не касаться их.
– Зряшный день,– сказал Предок.
И все-таки в траурном рассвете я чувствую не горечь, a, скореe, жестокую усталость.
Я так и не ложился. Когда я уселся в слесарной и взял тетрадь и карандаш, Марта по обыкновению налетела на меня:
– Чего это ты все записываешь и записываешь, целые дни строчишь!
По ee мнению, ничего интересного в переживаемые нами дни не происходит. Хлеб наш насущный, сама жизнь для Марты не тема для записей. Марта голодна, Марта живет.
Однако в глубине души она гордится тем, что я сижу, сгорбившись над этим дневником. Если она скандалит, то лишь для того, чтобы подавить в себе уважение к учености. С "образованными", уверяет Марта, она робеет, злится за это на них, злится за это на себя. A тут еще, когда я пишу, я ею не занимаюсь: значит, к ee досаде против моих писаний примеiпивается и ревность.
Постояла, поглядела на написанные мною первые строчки, затем подчеркнуто сладко зевнула и пошла легла на тюфяк. Сейчас она спит, скорчившись, подтянув колени к подбородку.
Удивимельная была девушка, только временами вроде ум y нее заходил за разум. И всегда это налемало неожиданно, вдруг. Ничего с этим нельзя было поделамь. Все мои усилия избежамь ccop и размолвок только подливали масла в огонь, и зрачки Maрмы угрожающе расширялись.
– Скажи, Флоран, ты обо мне в своих бумагах тоже пишешь?
Приоткрыла огромный черный глаз. Должно быть, я забылся и произнес вслух последнюю строчку... Ho Марта уже спит или притворяется, что спит.
До меня доносятся три глубоких вздоха Марта теперь перевернулась на живот, уткнув лицо в скрещенные руки.
На сей раз меня прервали Предок с Пальятти, последний в рабочей блузе:
– Флоран, Марта здесь?
– Ciшт. A что?
– Нам она нужна.
– Она?
– Да, она. Никто лучше ee не знает Бельвиля.
Проснувшись, Марта начала было ворчать, но замолчала, поняв, что речь идет о том, чтобы спрятать Флуранса.
Наша смуглянка произнесла с понимающим видом:
– Идите за мной.
– A я вам не нужен?
– Пока нет, Флоран.
И все. Я уже давно, понял, что все считают меня неудачником. Неужели же теперь я в их глазах еще и подозрительный тип? Пусть идут к чертовой матери, возьмусь-ка лучше снова за свое "корябанье".
Четверг, 3 ноября.
Только и разговоров, что о "перемирии", так именуют капитулянты капитуляцию.
Слухи обоснованные. На Бирже рента поднялась на два франка, продукты питания чудом появляются, словно из-под земли – цены на них якобы упадут после снятия осады на семьдесят пять процентов. Можно купить масло по пять франков за фунт. Сен-Жерменское предместье расплывается в улыбке, там национальные гвардейцы – буржуа из батальона святош – обжираются так, что чуть подпруги, то бишь пояса, на них не лопаются, a Бельвиль тем временем шарит по ящикам – не завалялось ли где что-нибудь съестное.
Порой, собирая наши cy, мы заглядываем в роскошные квартиры, брошенные богатыми владельцами и реквизированные se без труда для размещения многочисленных семейств, бежавших из пригородов. Крестьяне-новоселы в мгновение ока сменили свои хибары на шикарные апартаменты. Между бронзовыми с чеканкой настенньши часами и люстрой венецианского стекла сохнет на протянутой веревке белье, в будуаре свалено сено, в комодах с медными и перламутровыми инкрустациями хранится зерно, кролики разгуливают по кабинету черного дерева, утки расположились в ванной комнате, куры завладели всей квартирой. Жалкенькие, еще от отцов оставшиеся ходики, трухлявые от червоточины, водружены над секретером, украшенным фарфоровьши медальонами.
Гюстав Флуранс скрывается в квартире господина Валькло, a весь Бельвиль его охраняет. Стоит какомунибудь полицейскому переступить за линию, образуемую
каналом Урк, Менильмонтанским шоссе и укреплениями, как о его появлении тут же становится известно, его застращивают и выдворяют без особых церемоний. Эта поголовная настороженность отнюдь не излишня – наш пылкий революционер не из тех, кто сидит себе тихонько в углу. Он хочет быть в курсe всех дел, хочет в малейших подробностях знать о кипении сил народных. Поэтому при нем создано нечто вроде штаба, тут и адъютанты и все такое прочее. Пружинный Чуб, Торопыга, Шарлегорбун, оба Бастико, Маворели и тройка Родюков под началом Марты обеспечивают связь. Предок – тот вроде бы политический советник. Гифес представляет Интернационал. A мне Флуранс оказал немалую честь – взял меня своим личным секретарем. Каждое утро он диктует мне свои заметки – собирается написать большой труд о происходящих событиях. Иной раз он просит меня давать ему отчеты о тех собраниях, где ему былобынеосторожно показываться.
Клуб Фавье Заседание 6 ноября.
Нынче вечером публика в нетерпении ждет результатов муниципальных выборов, проходивших в воскресенье. Первых ораторов выслушивают paссеянно. Фарадье, старший мастер на лесопилке Cepрона, приятный седеющий мужчина, пытается убедить нас, что y хозяев и рабочих, мол, общие интересы. Он перечисляет несколько бельвильских маленьких фабричек, желая доказать, что капиталисты – это иной раз бывшие пролетарии, только более работящие и бережливые, чем все прочие.
– Te, о которых ты говоришь, самая дрянь и есть!– кричит Предок. -Эти бедняки, отрекающиеся от своего класса, готовы на любую низость, на любую пакость, лишь бы их приняли в свои круг буржуа, которыми они восхищаются! Ренегаты! И такие еще опаснее, потому что хорошо знают рабочего.
– Hy, молодец этот чертов Бенуа! – восхищенно и с нежностью вздохнул Флуранс, когда я рассказал ему, как Предок срезал Фарадье.
– Все эти мастерa только мастерa гадить! – проворчал Матирас.– Они там все свалялись с хозяевами!
– Cepрон, хозяин лесопилки,– шепчет мне Марта,– наследника не имеет... Смекаешь?.. Значит, Фарадье...
– Мелкие буржуа еще порастленнее крупных будут! – подхватывает Фалль.– Торговцы – это самые что ни на есть подонки! Спросите-ка гражданок, что они им всучивают, когда те простоят несколько часов в очереди и получают на четыре cy конской колбасы!
ЗКенщины криком одобряют эти слова, жалуются на подлость людскую, обзывают бакалейщиков, мясников и булочников ворами и хапугами.
Проведя привычным жестом ладони от носа к груди, наш Фалль приглаживает свои висячие усы, потом, вращая выкаченньши глазами, продолжает:
– Разве мы этого не видим, даже y нас, в Бельвиле, и уже дня два. Они совсем раскисли от счастья, что перемирие на носу. И хнычут: достаточно мы настрадались, порa кончать!
Koe-кто изженщин в залепризнается, что и с них хватит, что они тоже немало намучались и от бесконечных очередей, и от лишений. Супруга Бьенвеню, парикмахеpa с улицы Рампоно, заявляет, что она, мол, от души рада -неведомо откуда в магазинах при первых же слухах о перемирии появились давно исчезнувшие консервы.
Стрелки Флуранса гневно протестуют:
– A ну, бабенки, марш на кухню! Кош кричит:
– Смотрите лучше, как бы y вас жеребячья похлебка не убежала!
И все это под смех присутствующих.
Ho тут подымается председатель и объявляет результаты выборов в мэрию XX округа.
– Наш пленник Ранвье получил 7500 голосов. Теперь надо выбрать ему достойных помощников. Впрочем, они уже выдвинуты самим народом: этоМильер*, Флуранс, Бланки; подавайте за них голоса, и вы тем самым возьмете реванш за события 31 октября, образумите реакцию! Париж спасет Францию и весь мир.
Неистовое "браво" прерывает его речь.
Армин, бондарь с улицы Лезаж, поддерживает кандидатуру Мильерa, "ученого профессоpa коммунизма, который уже решил социальный вопрос".
– Вот уж действительно коммунист! – ядовито ухмыляется Флуранс, потом печально добавляет: – Он тоже 6ыл бондарем. Надо признать, заслуги y него, безусловно, есть, он стал доктором права, адвокатом, потом журналистом... Ho это еще не значит, что его следует считать громовержцем Революции!
Тот же Армин разоблачает двойственную политику членов временного правительства.
– Они, видите ли, уверяют, будто в Ратуше нас пощадили, тогда как, напротив, это мы проявили мягкосердечье, ибо они были в наших руках и мы имели полное право вершить правосудие, да-да, именно право! Ибо мы могли бы напомнить им великие примеры нашей Революции. Ho дайте срок! Наш час придет, наш реванш близок. Все тому свидетельством: и провал переговоров о перемирии, и победа наших кандидатов Моттю, Бонвале, Ранвье!
B этом месте Флуранс попросил меня сделать следующую вставку в мои записи: "Моттю – один из мэров, назначенных 4 сентября. B отличие от прочих он со всем пылом отстаивал интересы своих подопечных. Понятно, диктаторы отстранили его от должности. Он не угодил церковникам. Посмел, недостойный, говорить о преимуществах светского образования, которое формирует граждан, перед церковным, которое создает подданных. Посмел от имени своего муниципалитета отобрать помещения, занятые Орденом невежествующих монахов, этих подпевал иезуитов. За все эти непростительные прегрешения его сместили, и Жюль Симон, прожженный лицемер, который при Империи создал себе популярность, ратуя за светское образование, остерегся поддержать Моттю. Избиратели XI округа вернули гражданина Моттю в мэрию, которой он так умело управлял".
На трибуне Жюль Алликс*, лысоватый, мрачноглазый, с висячими усами и гуетой бородкой клинышком, доказывал как дважды два четыре, что силою вещей правительство само свалится в яму, куда намеревалось столкнуть своих противников.
– Что оно сделало? Пыталось заключить перемирие, но потерпело неудачу. И подумайте только, до чего же оно неосмотрительно! Сначала отказало нам в Коммуне, a теперь само дает нам ee, не подозревая об этом. Ведь оно заявило, что, выбирая по его настоянию мэров и их помощников, мы получаем нечто противоположное Коммуне. Hy что ж, мы ответили ему, избрав Ранвье, Моттю, Бонвале, Делеклюза, и еще раз ответим завтра, выставив кандидатуры Мильерa, Флуранса и Бланки. Ho на этом мы не остановимся; раз правительство пожелало применять закон, существовавший при Империи, придется применять его до конца, ибо если нам разрешено выбрать мэра и трех его помощников, то придется разрешить нам выбрать, в соответствии с тем же самым законом, муниципальный совет в составе пятнадцати членов, чтобы осуществлять контроль. Немножко арифметики. Двадцать округов – это значит триста советников. A мы просили только половину...
B зале смех, рукоплескание.
– Итак, Коммуна y нас будет, наша великая демократическая и социальная Коммуна. Мы расправимся с реакцией, ибо y нас есть Ранвье и Моттю. С вершин Бельвиля и Менильмонтана снизойдет свет и pacсеет мрак, царящий в Ратуше. Мы выметем прочь реакцию, как по субботам выметает метлой коридоры привратница...
Веселый топот ног сменяется гулом голосов, ревом.
Когда в зале снова воцаряется тишина, какой-то гражданин просит прочесть вслух опровержение Жюля Валлеса. Реакционные газеты обвинили его в том, что 31 октября в течение тех нескольких часов, когда он был мэром XIX округа, он устраивал оргии и грабил казну. A на самом деле произошло вот что: бельвильцы, находившиеся с ним в помещении в Ла-Виллет, захотели пить (сочувственный смех зала), им выдали чя едока по селедке (неудержимый хохот публики), по пол-литра вина на HOC и по кусочку хлеба. Вот она и оргия. Жюль Валлес предлагает покрыть эти убытки из собственного кармана.
B заключение Гифес напомнил избирателям XX округа о завтрашних выборax:
– Называйте Мильерa, Флуранса и Бланки; эта троица демократии сразит гидру реакции.
Флуранс вполне удовлетворен моим отчетом. Только мне показалось, что он готов упрекнуть мекя за излишнюю подробность изложения. Он сам говорит, что ему вполне достаточно всего нескольких строчек, чтобы представить себе заседание, и я этому верю. Пока я читаю ему свои записи, он ходит взад и вперед по салону господина Валькло, то останавливается лицом к стене и сверлит ee пламенным взглядом своих голубых глаз, потом снова, стуча каблуками, начинает метаться, как тигр в клетке. Время от времени он обхватывает свои огромный лоб тонкими, чуть трепещущими пальцами. Кончики его закрученных усов подрагивают в такт его безмолвным тирадам. И обрушивает на меня град вопросов: много ли было на собрании женщин? Сорганизовались ли они? A ребятишки тоже пришли? Хорошо ли выглядит старик Алликс?
– Впрочем, никакой он не старик,– тут же обрывает он сам себя,– ему чуть больше пятидесяти, но он участник сорок восьмого года, июньских событий, да еще тюрьма, да еще психиатрическая лечебницаl
7–9 ноября(?)
После плебисцита и муниципальных выборов *, с тех пор как ходят слухи о перемирии, уже несколько дней не слышно канонады. Словно бы пруссаки стараются обеспечить спокойствие, дабы правительство могло подготовить народ к капитуляции. Тишина, воцарившаяся на фронтах вокруг осажденной столицы, как соблазн, но это ничуть не смягчает гнева рабочих предместий, больше того, они еще отчетливее понимают, что означает подобная тишина. Когда молчат пушки, для буржуа это мир, a для Бельвиля – предательство.
Даже сами небеса на стороне капитулянтов. Вчерa, в воскресенье, погода была изумительная. К одиннадцати часам светские дамы наводнили парижские укрепления и
7*
разглядывали окрестности в лорнетки. На шоссе и дорогах беспечно толклись любопытствующие в поисках наиболее подходящего наблюдательного пункта, откуда были Gы видны немецкие позиции, уже не внушавшие им более страхa. Фотограф, воспользовавшись солнечным днем, снимал панорамы. Ho не только чудесная поrода приободрила всю эту праздную публику, им уже мерещился вблизи исход, любой исход, a главное – улучшение с продуктами уже и сейчас ощущалось, a для такой публики это второe солнце. Разговоры вертелись вокруг последних меню, рыбы, которую по приказу правительства ловят в Марне и в лесных озерax и уже стали продавать на рынках. Говорили также о "счастливых" результатах плебисцита и выборов, что, по их мнению, доказывало "здравый смысл" Парижа, коль скоро агитаторы, эти "вечно озлобленные люди", в конце концов очутились в меньшинстве, правда, меньшинство это до ужаса бурливое, но зато сидит себе на Монмартре, в Бельвиле и Менильмонтане, и больше нигде.
Пассалас рассказал вам, что творится в министерстве внутренних дел. Каким-то чудом ему удалось удержаться на месте, хотя новый префект полиции провел основательную чистку среди своих служащих. "Таков уж я есть!" -отвечал он на все наши расспросы и все подмигивал левым глазом, подтянутым к виску шрамом, который шел через всю скулу до самого кончика острого подбородка. От него, например, мы узнали, что теперешний префект Kpесон призвал к себе служивших еще при Империи полицейских, велел им сбрить усы и обрядил в штатское платье. Тот же Пассалас предупредил нас, какие ловушки префект расставляет повсюду, надеясь схватить Флуранса и Бланки. Итак, нам стали известны причины, по которьш генерал Клеман Тома*, новый начальник Национальной гвардии, приказал мобилям, прибывшим из провинции и размещенньш на частных квартирах, перейти на казарменное положение в районе фортов.
– Правительство испугалось, что мобили легко споются с населением и такого наслушаются, что откажутся стрелять в народ, когда это потребуется...
Теперь замолчала и кузница – нет угля. Глухонемой вместе со своей неразлучной Пробочкой аккуратно посещает мои уроки, сидит себе, такой прилежный, внимательный, улыбается, будто и он тоже может научиться читать. Иной раз он эдакое выкинет, что просто диву даешься.
Как-то утром я возвращался из мэрии XX округа, нес Флурансу папку с нужными ему бумагами и вдруг на Гран-Рю наткнулся на господина Жюреля. Тот проводил меия до самого тупика, y кузницы мы остановились поболтать. Мой собеседник говорил о том о сем, сообщил мне последние слухи, по которым выходило, что переговоры о перемирии провалились. A я думал о Флурансе, который бесится в своем тайнике, поджидая меня с бумагами, и не знал, как бы мне поделикатнее отделаться от господина Жюреля и не paссердить его. Тут на пороге кузницы показался Барден. Он подошел к нам, взял меня за руку и потащил за собой. Причем еще кинул на беднягу Жюреля такой взгляд, что болтун скрылся без лишних слов. A Барден только головой потряхивал и печально глядел, будто просил y меня прощения за грубое свое вмешательство и в то же время упрекал меня за такое знакомство. Да и руку мою выпустил он только после того, как самолично убедился, что мой спутник покинул тупик. Поведение кузнеца было тем более необъяснимым, что обычното наш глухонемой великан еще ни разу на моих глазах не выходил из рамок вежливости и неизменного спокойствия. Марта, с которой я поделился своим удивлением по поводу этого случая, тоже не могла понять, в чем тут дело, зато самым подробнейшим образом расспросила меня о господине Жюреле, выудила из меня все, что я о нем знал – a знал я, в сущности, очень немного,– и все это с озабоченным видом, нахмурив бровки. B одном она уверена: если Барден поступил так, значит, были на то y него свои причины...
– Возможно, и были, но какие?
– Сама не знаю, но наверняка уважительные.
– To есть?
– Я своего Бардена знаю.
– Ho ведь...
– A вот знаю! Чтобы человека узнать, мне вовсе не обязательно, чтобы он передо мной речи говорил.
Впрочем, за два с половиной месяца я и сам мог полностью убедиться, что это именно так. Марта знала все наперед о людях, больше даже, чем они сами о себе. Например, она говорила: Мариалю плевать на все, на него рассчитывать нельзя, он нас не продаст, но и не поможет ни в жизнь. Когда y Коша не станет работы, он не будет пить мертвую, как многие другие. Будет болтаться между мас
терской и кабачком не затем, чтобы напиваться, a чтобы людей повидать, столярничать-то он не может, досок y неяо нет. Беременность жены Нищебрата проходит неблагополучно, как бы Сидони ни била своего супруга, ей все равио ребенка не дояосить. Привратница подозревает, что Флуранс прячетея здесь, но ие волнуйея, никогдаона не донесет.
– Это почему же?
– Потому что Мокрица нас боится больше, чем шпиков!
Нередко я заставал свою смугляночку, когда она стояла в одиночестве посреди вашего тупика, и огромные глаза ee, еще более темные, чем обычно, если только это вообще возможно, перебегали от окна к окну, от форточки к форточке, словно бы проникая в скрытую от посторонних жизнь каждой семьи, и видно было, что в эти минуты она болеет их болью, мучится их заботами. Конечно, она тщательно скрывала свои чувства, но я-то тоже начинал понастоящему узнавать ee, эту девушку ниоткуда, ничью.
Когда же я стараюсь намекнуть ей хоть словом, что я, мол, догадываюсь, что y нее на сердце, она обрывает меня с обычной своей резкостью, отделывается шуткой, в которой самым удивительным образом смешиваются нежность и озлобление.
– A все-таки, что ни говори, Марта, этот тупик для тебя край родной...
– Разве я когда к тебе лезла с твоим железным крючком, о который ты себе всю шкуру разодрал, с входной дверыо, которую ножичком изрезал, с деревянной скамьей, которая тебе то скакуном была, то лодной, то локомотивом, лезла, a? Нет,, не лезла! Значит, спаржа, и ты брось мне голову морочить, надоел! Завел свою мужицкую волынку!
Марта не только ничего не забывает, но еще слышит все, особенно когда с виду вроде и не слушает. Добавим, что она к тому же упряма, как арденнский мул! Уж если что вобьет еебе в голову!.. Сейчас она злобится, потому что все последние события с 31 октября, переговоры о перемирии, плебисцит и выборы оттеснили в глазах бельвильцев нашу пушку "Братетво" на задний план. Наморщив HOC, поджав губы, со спутанной челочкой, падающей на глаза, она замышляет какие-то адекие козни, чтобы оживить сбор пожертвований.
Солнце закатилось. Перемирия не будет, переговоры ни к чему не привели. B известном смысле для народа это победа, да, но в каком смысле? Мрачное торжество бедняков, с каким-то даже ожесточением погружающихся в нищету. Раз y них нет денег, чтобы есть вволю и спать в тепле, пусть весь свет подыхает с голоду ихолоду...
Мама совсем иссохла. Чуть прикасается к еде и отдает нам половину своей порции вареного риса, даже не сдобренного маслом, a мы бормочем фальшивыми голосами, что, мол, не надо, и в конце концов малодушно принимаем ee жертву.
Ночь словно собрала со всех концов вселенной звезды над великим городом, и он сейчас как узник, бежавший из тюрьмы, которого сразу же, еще в тюремном дворе, схватили за ворот, a он успел только один-единственный раз вдохнуть глоток Свободы. B тусклом, грубом и равнодушном свете предстают перед нами ближайшие дни и недели; крыши мастерских, фасады домов и вилл поблескивают, как сталь штыка. Иссушающая ночь. Как под колпаком.
Только сейчас ко мне явилась Марта в своем зимнем облачении. Я имею в виду ношеный-переношенный редингот, который она неумело подогнала по своему росту. Отрезала баску, укоротила рукава, но все равно талия приходится чуть ли не ниже колен, плечи сползают до локтей, и поэтому y нее какие-то уродливые, коротенькие, как y карлицы, руки. Грубые швы плохо скрывают следы разгулявшихся ножниц. Я просто обомлел при ee появлении.
– Hy как, мужичок, хороша? – спросила она меня игриво и начала передо мной вертеться.
B ужимках Марты не было ни капли иронии. Марта вполне искренне, без всяких оговорок считала свое пальтишко верхом изящества. Была убеждена, что никто не распознает в этом шедевре портняжного искусства мужской редингот. И немало гордилась своим туалетом. Впервые Марта обнаружила незнакомое мне доселе свойство – простодушие, и впервые я почувствовал, что и она уязвима.
Никогда ИМ этого не прощу.
Моя к ним ненависть началась именно с этого. Ненависть, презратившая меня в чистокровного бельвильца. Ненавижу тех, кто может купить себе теплую одежду, скроенную по мерке из добротной новой ткани, купить своим дочерям шубку, кому никогда не бывает холодно по той лишь причине, что они дети боrатых, что они избранные. Ненавижу мир тех, кто знает парижские тупики только по описаниям светских журналистов, кто презирает вас н боится, ненавижу их, ненавижу, a не боюсь.
– Что ж, Флоран, ты мне ничего не скажешь?
Тихонький голосок звучал тревожно и настойчиво.
Я бурно выразил свои восторг. Я бичевал себя. Я-то никогда не клацал зубами от холода, никогда не подыхал от голода. Даже не представлял себе городскую нищету! Зима здесь не знает пощады. Пока стоит погожее время, любая тряпка годится, и хорошенькая девушка никак не выглядит оборванкой. И только сейчас, стоя перед разряженной и гордящейся своим туалетом Мартой, я стал революционером. До тех пор мое социальное самосознание было мне лишь теоретически преподано – мой бунт шел от головы, от души, атеперь я почувствовал, что отец, что Предок воспитали меня так, как надо; теперь я убедился, что моя голова и мое сердце были правы. Надо признаться, что y меня сейчас от голода бунтуют кишки.
Сквозь закрытые ставни и дверь из "Пляши Нога" вырывается гул голосов. Феррье старается обратить в шутку историю с воздушным шаром "Галилей", попавшим под Шартром в руки пруссаков. С досады он клянет заодно все летательные аппараты, теперешние, бывшие и будущие. Матирас, как барин какой, требует, чтобы ему подали жаркое из зебры; недавно господин Дебос, знаменитый мясоторговец с бульвара Османа, скупил в зоологическом саду всех имевшихся там зебр. Шиньон рассказывает,.как мобили, эти прибывшие в Париж провинциальные битюги, хвастающие молодостью и здоровьем, влипли, гуляя с уличными девками: привезут-таки они в свою Вандею, в свои Финистер и Луаре хорошенькое наследство на память о столице, на сорок поколений с лихвой хватит. Ншцебрат толкует о том, что вновь открывается Оперa.
Я спокойно перечимывал эми cмроки, и вдруг все эми запахu, идущие из обжорки папаши Пуня, словно бы защипали мне ноздри. Засмарелые запахu мабака, noma, грязи, вчерашней похлебки и кислого винца, cмарая, давно уже забымая смесь запахов, aромам моей юносми. И no мере мого, как я лисмаю эмом дневник, каждое пережимоe могда чувсмво и ощущение все явсмвеннее всмаем в памями.
Эти десять месяцев – вся моя жизнь. До сих пор я питаюсь ими.
Наша привратница в темноте крадется вдоль стен, время от времени негромко что-то выкрикивая. Она уже отказалась от мыслн найти свою сиамскую кошку, a со вчерашнего дня ищет левретку Филис. Мари Родюк ярост* но стучит ручкой метлы в потолок, потому что как раз над ней Дерновка почем зря кроет клиента, который xo* тел улизнуть, не заплатив. Ho, видно, они поладили, и в тишине слышно только пение Людмилы Чесноковой, укачивающей своего младенца.
– Это их pусская песня,– объясняет мне Марта.– Представляешь, степь без конца и края, вся покрытая снегом, a потом колосьями. B лесне вот что говорится: "Когда все кругом бело, и ты, малыш, тоже весь беленький, но скоро степь позолотится, и ты, малыш, будешь золотеньким... Я положу тебя голенького под стог, и, когда жнецы в полдень присядут отдохнуть и поесть, они спросят – чей это золотенький малыш, скажут, что никогда ничего красивее не видели... И все тогда будет хорошо, и снова снега окутают землю, но ты уже вырастешь, будешь спать в тепле, на мешке с зершш..." Только порусски еще красивее получается.
Моя смугляночка в немыслимом своем наряде задумалась и осматривает этот мой каземат, подземелье Дозорного, тем же взглядом, каким рассматривал я перекроенный ею редингот. Куда девалась та наивность, с какой она восхищалась элегантностью своего нового туалета; впрочем, в вопросах элегантности богачи и люди знатные уже так давно поднаторели, что если на эту область посягнет бедняк, то выглядит он шутом или дурачком каким-то. Зато Марта наизусть знает наш тупик, a это преимущество, и немалое. Она узнает младенчика Фаллей по кашлю, она может по силе приступа на неделю вперед предсказать, есть y ребенка шансы выжить или нет. По запахам, идущим из
канавы y колонки, она безошибочно заключает, что парикмахеp прогорает со своими париками. Угадывает, сколько заказов получает позументщица и сколько та, что изготовляет искусственные цветы.
Марта подымает воротник своего лапсердака. Пусть он натирает ей щеки, она полна простодушной, непереносимой гордыни. Большие, слишком большие для ee личика глаза, тонкая кожа матового оттенка, буйная грива делают ee в этом наряде похожей на пугало. Дикарочка, силком вырванная из родных джунглей и обряженная сестрицами миссионерками в первое попавшееся тряпье. Словом, что-то совершенно нелепое. (Вот где самое непростительное расточительство: ум, красоту народа выбрасывают на свалку.)
B клетке, повешенной в мансарде под окном литейщика, осталась всего лишь одна курица; сами Фалли молчат, но Марта знает, что они скрепя сердце съели в первую очередь петуха, потому что его утреннее кукареканье звучало как оскорбление для проголодавшегося люда Дозорного тупика. B состав знания Марты входило также и искусство обходительности. Одного беглого взгляда, трех запахов и двух шумов было для нее более чем достаточно, чтобы безошибочно определить глубинную суть ночных событий и выразить ee в коротких словах, но к каким прибегала она варваризмам – "людей на измот взяло". Подобно другим обитателям тупика она инстинктивно чувствовала, что снова началась осада, и на сей раз всерьез. И сразу исчезла куда-то глупенькая девчонка, кичащаяся своим отрепьем. B глазах Марты зажигается свет, свет безвозрастный, тот свет, что расходится широкими кругами, как тяжелый звон колоколов, свет, что тревожит и, будто маяк, притягивает к себе своим блеском, затерявшихся в туманном просторе океана.
– Bce-таки надо бы, Флоран, что-нибудь для них сделать.
– Да, надо. Революцию. Марта пожимает плечами.
– Это само собой, но пока-то надо им хоть что-нибудь дать...
– Что именно?
– Чуточку счастья.
– Да за кого ты себя принимаешь?
Она смущенно опускает голову, потом бормочет:
– Ho ведь чуточку счастья... самую, самую чуточку... всегда же можно, разве нет?
– Король тоже хотел попробовать жаворонков, a они взяли да улетели...
Она тряхнула шевелюрой, вскинула голову и, сердито взглянув на меня, сказала:
– Hy, тогда пусть раскошеливаются на нашу пушку "Братство", и то радостьl
Вторник.
День начинается среди мертвой тишины. Молчит все: птицы, собаки, кошки, лесопилка, кузница, столярная мастерская. Тишина эта как зараза; без ccop ируганипросыпается тупик, где втихомолку жгут в печках для тепла разное тряпье, отчего вонища становится уже совсеы невыносимой. Даже Бижу и тот не бьет копытом; теперь он с разрешения Бардена дереселился под навес при кузнице, так как угля все равно нет. A телок – все, что осталось от стада мясника, –томится в одиночестве под аркой. Окна уже открывают редко-редко, каждый старается сжаться в комочек, чтобы сберечь тепло. B морозном воздухе из полуоткрытых ртов вылетают облачка пара, люди рысцой пересекают двор, где лошадь и телок кажутся неестественно старомодными, будто доисторические звери, уцелевшие после всемирного потопа.
B ящиках буфетов, в очагах, в кошельках, желудках пусто или почти пусто; зато головы и сердца переполнены, кажется, даже в размере увеличились. Тупик ждет, притаившись за мертвыми своими фасадами, глядящими на пустынную мостовую.
К югу от Парижа, в стороне Иври, Аркея, Монружа и Кламара, снова началась канонада.