Текст книги "История и память"
Автор книги: Жак ле Гофф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Другой формой памяти, связанной с письменностью, является документ, зафиксированный на некоем носителе, специально предназначенном для письма (имеются в виду попытки использования для этих целей кости, ткани, кожи, пепла, а также письмо на глине или воске, как в Месопотамии, бересте, как в Древней Руси, пальмовых листьях, как в Индии, либо панцирях черепах, как в Китае, и, наконец папирус, пергамент и бумага). Важно подчеркнуть, как я уже пытался это показать147, что любой документ содержит в себе черты памятника и что не существует коллективной памяти в чистом виде.
В документе такого типа письменность выполняет две главные функции: «одна из них заключается в накоплении информации, которая позволяет устанавливать общение через время и пространство и обеспечивает человека средствами фиксации, запоминания и констатации», а другая состоит в «обеспечении перехода из области аудирования в область визуальную», в предоставлении возможности «иного истолкования, перестройки и исправления фраз и даже отдельных слов»148.
По мнению Андре Леруа-Гурана, эволюция памяти, связанная с появлением и распространением письменности, существенным образом зависит от социальной эволюции, в особенности от урбанизации: «С началом распространения письменности коллективная память разорвала с традиционной направленностью своего развития лишь ради того, что представляло интерес для фиксации исключительным образом в рамках зарождающейся социальной системы. Таким образом, не следует считать простым совпадением, что письменность фиксирует то, что не создается и не живет нормальным образом, а образует костяк урбанизированного общества, средоточие вегетативной системы которого находится в области связей, возникающих между производителями, небесными или человеческими, и правителями. Новшество обращено к вершине этой системы и выборочно охватывает финансовые и религиозные акты, посвящения, генеалогии, календарь – все то, что в новых структурах городов не может быть полностью зафиксировано в памяти ни в форме последовательностей действий, ни в виде товаров»149.
Великие цивилизации в Месопотамии, Египте, Китае или доколумбовой Америке первоначально использовали записи для календаря и определения расстояний. «Сумма фактов, которые должны сохраняться последующими поколениями», ограничивается религией, историей и географией. «Ткань воспоминаний образует тройственная проблема времени, пространства и человека»150.
То же самое относится к городской и царской памяти. Не только «столичный город становится основанием небесного мира и очеловеченного пространства» – добавим: и очагом политики памяти, – но и сам король на всей подвластной ему территории осуществляет программу запоминания, центром которой он сам и является.
Правители учреждают институты памяти: архивы, библиотеки, музеи. Цимри-Лим (ок. 1782/1759) превратил свой дворец в Мари, где было найдено бесчисленное множество табличек, в архивный центр. Раскопки на холме Рас-Шамра в Сирии позволили обнаружить в здании царских архивов Угарита целых три хранилища: дипломатический, финансовый и административный архивы. В том же дворце во II тысячелетии до Р. X. находилась некая библиотека, а в VII в. до Р. X. стала знаменитой библиотека Ашшурбанипала в Ниневии. В эллинистическую эпоху блистали большая библиотека в Пергаме, основанная Атталой, и знаменитая Александрийская библиотека, соединенная со замечательным Музеем, творением Птолемеев.
Благодаря тому что цари приказывали составлять, а иногда и высекать на камне (по крайней мере в извлечениях) «Анналы», в которых повествовалось об их подвигах, царская память подводит нас к той границе, за которой память становится «историей»151 152.
До середины II тысячелетия на Древнем Востоке существовали только династические списки и легендарные повествования о царях-героях, таких как Саргон или Нарам-Сим. Позже монархи поручают своим писцам составлять более подробные повествования о своем царствовании, в которых рассказывается о военных победах, о благодеяниях как проявлениях их справедливости и о продвижении вперед в области права – о трех областях, достойных служить запоминающимися примерами для грядущих поколений. Как видно, начиная с изобретения письменности, происшедшего незадолго до начала III тысячелетия, и вплоть до завершения в римскую эпоху правления местных царей в Египте непрерывно составлялись царские «Анналы». Однако бывший, несомненно, единственным их экземпляр, сохраненный на недолговечном папирусе, исчез. Осталось лишь несколько выдержек из него, высеченных на камне .
В Китае древние царские летописи, написанные на бамбуке, без всяких сомнений, датируются IX в. до н. э. Они содержали главным образом вопросы, заданные оракулам, а также их ответы, что и составило «обширный свод рецептов управления», и «функция архивиста в дальнейшем постепенно переходит к прорицателям, поскольку они были хранителями памятных событий, присущих каждому царствованию»153 154. Наконец, память, связанная с обрядом погребения, как о том свидетельствуют в том числе и греческие стелы и римские саркофаги, сыграла определяющую роль в развитии портрета.
Коллективная память, в особенности «память искусственная», при переходе от устной формы ее сохранения к письменной претерпевает глубокие изменения. Джек Гуди считает, что возникновение мнемотехнических приемов, способствующее запоминанию «слово в слово», связано с письменностью (cf. supra). Но он полагает, что существование письменности «предполагает также изменения внутри самого психизма» и «что речь идет не просто о новом техническом навыке, о чем-то, сравнимом, к примеру, с мнемотехнически приемом, а о новой интеллектуальной способности^. Сердцевиной новой деятельности разума Джек Гуди считает список – последовательность слов, понятий, жестов и приемов, используемых для установления определенного порядка, – который позволяет «деконтек-стуализировать» и «реконтекстуализировать» словесные данные по образу «лингвистического рекодирования». Опираясь на этот тезис, он напоминает о значении для древних цивилизаций лексических списков, глоссариев, трактатов по ономастике, основанных на мысли о том, что назвать – это значит знать. Он подчеркивает значение шумерских списков, получивших название «Прото-Изи», и видит в них инструменты распространения влияния Месопотамии: «Данная разновидность метода воспитания, в основе которой лежало запоминание лексических списков, использовалась на территории, выходившей далеко за пределы Месопотамии, и играла важную роль в распространении месопотамскои культуры и в том влиянии, которое она оказывала на соседние регионы – Иран, Армению, Малую Азию, Сирию, Палестину и даже Египет периода Нового царства»155.
Добавим к сказанному, что эта модель должна быть уточнена применительно к определенному типу общества и к тому историческому моменту, когда происходит переход от одного вида памяти к другому. Без внесения изменений ее нельзя применять при изучении перехода от устной формы сохранения памяти к письменной в древних обществах, в «первобытных» обществах нового или современного типа, в европейских средневековых или мусульманских обществах. Д. Айкельман показал, что тип памяти, основанный на запоминании культуры одновременно в устной и письменной формах, функционировал в мусульманском мире примерно до 1930 г., впоследствии изменившись, и напоминал о тех фундаментальных связях, которые во всех обществах существуют между школой и памятью.
Наиболее древние египетские трактаты по ономастике, вдохновленные, вероятно, шумерскими образцами, датируются только 1100 г. до Р. X. Трактат Аменопа был опубликован Масперо под симптоматичным названием «Руководство по египетской иерархии»156.
В самом деле, следует разобраться, с чем же, в свою очередь, связано то изменение интеллектуальной деятельности, которое произошло благодаря возникновению «искусственной», т. е. письменной, памяти? Можно вспомнить о потребности в запоминании количественных значений (регулярно повторяющиеся зарубки, веревочные узлы и т. д.) и подумать о существовании некоей связи с торговлей. Но необходимо пойти еще дальше и вновь связать эти списки с установлением монархической власти. Запоминание с помощью перечня, списков, составленных по иерархическому принципу, – это не только новая организационная деятельность в области познания, но и один из аспектов организации новой власти.
Происхождение этих списков, отзвук которых мы обнаруживаем в гомеровских поэмах, нужно относить к периоду царств Древней Греции.
Во II песне «Илиады» мы последовательно обнаруживаем перечень кораблей, затем перечень лучших воинов и лучших ахейских лошадей, а сразу же вслед за этим – список троянской армии. «Все это вместе занимает почти половину II песни – около 400 стихов, состоящих почти исключительно из перечисления имен собственных, что наводит на мысль о настоящей тренировке памяти»157. Благодаря грекам мы наиболее явным образом прослеживаем эволюцию, которая имеет место в истории коллективной памяти. Экстраполируя учение И. Майерсона158 об индивидуальной памяти на память коллективную и рассматривая последнюю в том виде, в котором она предстает перед нами в истории Древней Греции, Ж.-П. Вернан подчеркивает: «Память, поскольку она отличается от привычки, представляет собой сложное изобретение – последовательное освоение человеком собственного индивидуального прошлого, точно так же как история дает возможность определенной социальной группе освоить ее коллективное прошлое»159. Но так же как у греков письменная память добавилась к памяти устной – при этом преобразовав ее, – так и история пришла на смену коллективной памяти, видоизменив ее, но не разрушив. Остается только лучше изучать функции и эволюцию последней. Обожествление, а затем обмирщение памяти, рождение мнемотехники – такова та богатая картина, которую предлагает нам греческая коллективная память во времена между Гесиодом и Аристотелем, между VIII и IV в.
Уловить момент перехода от устной памяти к письменной, безусловно, трудно. Однако особая институция и некий текст смогут, вероятно, помочь нам реконструировать то, что могло произойти в архаической Греции.
Под институцией мы понимаем мнемона, который «позволяет наблюдать пришествие в сферу права социальной функции памяти»160. Мнемон – это человек, который хранит воспоминание о прошлом ради принятия справедливого решения. Это могло быть лицо, роль которого в качестве «памяти» ограничивалась какой-либо случайной операцией. Например, Теофраст указывает, что, по закону Туриума, три ближайших соседа проданного имения получали монету «за память и свидетельство». Но исполнение этой функции могло быть длительным. Существование этих чиновников памяти напоминает явления, на которые мы уже ссылались: связь с мифом, связь с урбанизацией. В мифологии и легендах мнемон – это слуга героя, постоянно сопровождающий того, с тем чтобы напоминать ему о божественном запрете, забвение которого повлекло бы за собой смерть. Мнемоны использовались в городах как должностные лица, в чьи обязанности входило сохранение в памяти того, что имело значение в религиозном (в частности, в отношении календаря) и юридическом отношениях. С развитием письменности эти «живые памяти» превратились в архивариусов.
С другой стороны, Платон в «Федре» (274 С – 275 В) вкладывает в уста Сократа легенду об изобретении египетским богом Тотом161, покровителем писцов и образованных чиновников, чисел, счета, геометрии и астрономии, настольных игр, игры в кости, а также алфавита. И он подчеркивает, что, осуществив все это, бог преобразовал память, однако нет сомнений, что он скорее способствовал ее ослабле нию, нежели развитию: алфавит, «избавив людей от необходимости упражнять свою память, породит забвение в душе тех, кто тем самым приобретет знания, поскольку, доверяясь письму, они будут искать средство припоминания вне себя и полагаясь на самих себя; следовательно, найденное тобой средство предназначено не для памяти, а скорее для процедуры припоминания»162. Высказывались предположения, что этот отрывок вызывает в памяти пережиток традиций устной памяти.
Более примечательно, безусловно, «обожествление памяти и создание обширной мифологии воспоминания в архаической Греции», как верно говорит Ж.-П. Вернан, который следующим образом обобщает свое наблюдение: «В различные эпохи и в различных культурах существует некое согласие между применяемыми техниками припоминания, внутренней организацией этой функции, ее местом в системе "я" и образом, который люди придают памяти»163.
Греки архаической эпохи превратили Память в богиню Мнемо-зину. Это мать девяти муз, которых она произвела на свет благодаря девяти ночам, проведенным с Зевсом. Она посылает людям воспоминания о героях и об их значительных поступках, она определяет развитие лирической поэзии164. Следовательно, поэт – это обладатель памяти; аэд – в той же степени прорицатель прошлого, в какой собственно прорицатель таков по отношению к будущему. Он является вдохновенным свидетелем «древних времен», героического века и сверх того – эпохи начал.
Поэзия, отождествленная с памятью, превращает последнюю в зна ние и даже в мудрость, sophia. Поэт занимает место среди «учителей истины»165, и во времена возникновения греческой поэтики поэтическое слово представляет собой живую надпись, которая записывается в памяти, как на мраморе [Svenbro]. Говорят, что для Гомера «слагать стихи означало вспоминать». Открывая поэту тайны прошлого, Мнемозина ведет его к потусторонним тайнам. Память предстает тогда как дар посвященных и как анамнезис, воспоминание, как аскетиче ская техника и мистика. Поэтому Память играет первостепенную роль в орфических и пифагорейских учениях. Она является противоядием Забвения. В орфическом аду смерть должна была избегать источника забвения, не пить из Леты; наоборот, ей следовало утолять жажду из родника Памяти, который является источником бессмертия.
У пифагорейцев эти верования сочетаются с учением о перевоплощении душ, а путем совершенствования признается тот, который ведет к воскрешению в памяти всех предшествующих жизней. И превращало Пифагора в глазах приверженцев этих сект в некое существо, играющее роль посредника между Богом и человеком, то, что он сохранил воспоминания о своих последовательных реинкарнациях, в частности о своем существовании во времена Троянской войны в образе Эфорба, убитого Менелаем. Эмпедокл также вспоминал о самом себе: «Бродяга, изгнанный из мира богов... когда-то я был и мальчиком и девочкой, и кустарником и птицей, и немой рыбой в море...»
Поэтому в обучении пифагорейцев «упражнения для памяти» занимали большое место. Согласно Аристотелю166. Эпименид достигал таким образом настоящего экстаза, обусловленного воспоминанием.
Но, по глубокому замечанию Ж.-П. Вернана, «перемещение Мнемозины из космологического плана в план эсхатологический видоизменяет соотношение, существующее между мифами о памяти» [Vernant, 1965. Р. 61].
Помещение памяти вне времени радикальным образом отделяет ее от истории. Мистическое обожествление памяти препятствует любому «стремлению исследовать прошлое» и «выстроить архитектуру времени» [Vernant. 1965. Р. 73-74]. Таким образом, в зависимости от своей ориентации память может либо подвести к истории, либо увести от нее. Когда она ставит себя на службу эсхатологии, она также начинает питаться подлинной ненавистью к истории167.
Греческая философия в лице самых великих мыслителей почти никогда не устанавливала связи между памятью и историей. Если у Платона и Аристотеля память и относится к душе, то проявляется она на уровне не интеллектуальной ее части, но части чувственной. В знаменитом фрагменте из «Теэтета» (191, C-D) Платона Сократ говорит о куске воска, который пребывает в нашей душе, является «даром памяти, матери Муз», и позволяет нам обретать ощущения, как отпечатки перстня. Платоническая память утратила свой мифический характер, но она не пытается превратить прошлое в знание, она стремится уйти от временного опыта.
Для Аристотеля, который различает собственно память, мнему -простую способность сохранять прошлое и воспоминание, – и анам-незиСу сознательное обращение к этому прошлому, память, десакра лизованная, обмирщенная, оказывается «включенной во время, но это время все еще остается не поддающимся четкому пониманию» [Vernant. Р. 78]. Однако его переведенный на латынь трактат «De memoria et reminiscentia» представлялся выдающимся средневековым схоластикам Альберту Великому и Фоме Аквинскому произведением некоего искусства памяти, сопоставимым с приписываемой Цицерону «Rhétorique Herennius»168.
Секуляризация памяти вкупе с изобретением письменности позволяет Греции создать новые формы техники запоминания – мнемотехнику. Это изобретение приписывают поэту Симониду Кеосскому (ок. 556-468 до Р. X.). В «Паросской хронике», ок. 264 г. до Р. X. высе ченной на мраморной плите, даже уточняется, что в 477 г. «Симонид Кеосский, сын Леопрепа, изобретатель системы мнемонических приемов, получил в Афинах приз за хоровое пение». Симонид был еще близок к мифической и поэтической памяти, он сочинял песни, прославляющие героев-победителей, и погребальные песнопения – например, в память воинов, павших при Фермопилах. Цицерон в своем «De Oratore» (H, LXXXVI) в форме религиозной легенды рассказал об изобретении Симонидом мнемотехники. Во время пира, устроенного знатным фессалийцем Скопой, Симонид исполнял хвалебную поэму в честь Кастора и Поллукса. Скопа сказал поэту, что уплатит ему только половину заранее обусловленной цены, а вторую пусть тот потребует у самих Диоскуров. Немного позже за Симонидом пришли и сказали, что его спрашивают два юноши. Он вышел и не увидел никого. Однако в то время, когда поэт находился снаружи, крыша дома рухнула на Скопу и его гостей, чьи раздавленные трупы не поддавались опознанию. Симонид, припоминая, в каком порядке они сидели, опознал их, благодаря чему их и смогли выдать родным169.
Таким образом, по мнению древних, Симонид установил два прин ципа искусственной памяти: воспоминание об образах, необходимых для памяти, и опора на организацию, порядок, что является сущ
ственным для хорошей памяти. Но Симонид ускорил десакрализацию памяти и усилил ее технический и профессиональный характер, усовершенствовав алфавит и первым заставив платить за свои стихи [Vernant. 1965. Р. 78, прим. 98].
Симониду мы должны быть обязаны основополагающим для мнемотехники различием между местами памяти, к которым по ассоциации можно отнести те или иные объекты памяти (подобные рамки памяти вскоре должен был обеспечить зодиак, в то время как искусственная память формировалась как здание, разделенное на особые «комнаты памяти»), и образами – формами, характерными чертами, символами, которые делают возможным мнемоническое напоминание.
После Симонида обозначилось другое существенное различие в традиционной мнемотехнике – между «памятью, опирающейся на вещи», и «памятью, опирающейся на слова», – которое, например, встречается в тексте, созданном ок. 400 г. до Р. X., – «Dialexeis» [Yates. P. 41].
Любопытно, что ни один из древнегреческих трактатов по мнемотехнике до нас не дошел: ни трактат софиста Гиппия, который, как говорит Платон («Гиппий Младший». 368 b sqq.), вдалбливал своим ученикам энциклопедические знания, используя для этого приемы припоминания, носившие сугубо позитивный характер, ни сочинение Метродора Скептийского, который жил в I в. до Р. X. при дворе понтийского царя Митридата, сам был одарен превосходной памятью и положил начало искусственной памяти, основанной на зодиаке.
С греческой мнемотехникой мы знакомы главным образом по трем латинским текстам, которые на протяжении многих веков служили основой классической теории искусственной памяти (эти термином – memoria artificiosa – мы им и обязаны): это риторик «Ad Herennium», представляющая собой компиляцию, составленную между 86 и 82 г. до Р. X. анонимным преподавателем из Рима, и в средние века приписывавшаяся Цицерону, «De Oratore» самого Цицерона (55 г. до Р. X.) и относящийся к I в. н. э. «Institutio Oratoria Квинтилиана.
В этих трех текстах изложена греческая мнемотехника, в которой устанавливается между местами и образами (loci и imagines) и по черкивается активная роль этих образов в процессе припоминания (images actives, imagines agentes) и формализующая деление памя на вещественную (memoria verum) и словесную (memoria verborum)
Главным образом они включают память в обширную систему риторики, которая в дальнейшем господствовала в древней культуре возродилась в средние века (XII—XIII) и обрела новую жизнь в наши дни благодаря семиотикам и другим новым риторикам170 171. Память – это пятое действие риторики после inventio (найти, что сказать), dispositi (упорядочить найденное), elocutio (добавить словесные и образные украшения), actio (обыграть сказанное жестами и дикцией, как это делает актер) и, наконец, тетопа (тетопа mandare – довериться па мяти). Ролан Барт замечает: «Три первые операции суть самые важные... двумя последними {actio и тетопа) вскоре пожертвовали, как только риторика была распространена не только на произносимые (декламируемые) речи адвокатов, или политических деятелей, или «докладчиков» (эпидиктический род), но также – а потом почти исключительно – и на сочинения (письменные). Нет никаких сомнений в том, что обе эти операции большого интереса не представляют... вторая – поскольку она предполагает наличие уровня стереотипов, интертекстуальность, зафиксированное, переданное механически» [Barthes. L'ancienne rhétorique. P. 197].
Наконец, не нужно забывать, что наряду с впечатляющим возникновением памяти из лона риторики, а иначе говоря, искусства слова, связанного с письменностью, на всем протяжении социальной и политической эволюции античного мира продолжается бурное развитие коллективной памяти. Поль Вейн указывал на уничтожение коллективной памяти римскими императорами, в частности с помощью публичных памятников и надписей, составлявшихся в состоянии исступленного восторга эпиграфической памятью. Однако римский Сенат, притесняемый, а иногда и истребляемый императорами, находит оружие против имперской тирании. Это damnatio memoriae5 которое приводит к исчезновению имени покойного императора из архивных документов и надписей на монументах. Ответом на реализацию властью своих возможностей при помощи памяти становится разрушение памяти.
3. Память в эпоху Средневековья
В то время как «народная», или скорее «фольклорная», социальная память почти полностью ускользает от нас, коллективная память, сформированная правящими слоями общества, претерпевает в средние века глубокие изменения.
Главную роль играет распространение христианства в качестве религии, а также господствующей и квазимонопольной идеологии, которую Церковь использует в интеллектуальной сфере.
Христианизация памяти и мнемотехники; разделение коллективной памяти на движущуюся по замкнутому кругу литургическую память и память светскую, в незначительной степени подчиненную хронологии; развитие памяти об умерших, прежде всего об умерших святых; роль памяти в обучении, одновременно объединяющем устную и письменную память; наконец, появление трактатов о памяти (artes тетопае) – таковы наиболее характерные черты метаморфоз затронувших память в средние века.
Если античная память была глубоко пропитана духом религии, то иудео-христианство привносит также в отношения между памятью и религией, между человеком и Богом что-то сверх того и иное172. Иудаизм и христианство – религии, исторически и теологически укорененные в истории, – можно было бы описать как «религии воспоминания» [Oexle. Р. 80]. И это верно в нескольких отношениях: потому что «божественные акты спасения, относящиеся к прошлому, составляют содержание веры и предмет культа», а также и потому, что Священная книга, с одной стороны, и историческая традиция – с другой, в связи с наиболее существенными положениями настаивают на необходимости наличия воспоминания как основополагающего религиозного подхода.
В Ветхом Завете, прежде всего во Второзаконии, слышится призы к обязательности воспоминания и учреждающей памяти – памяти, которая в первую очередь выступает как признательность Яхве; это память, лежащая в основании иудейской идентичности: «Берегись забыть Яхве173, Бога твоего, не соблюдая заповедей его, обычаев его и законов его...»174 (8,11); «Не забывай тогда Яхве, Бога твоего, который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства...» (8, 14); «Помни Яхве, Бога твоего: это он дал тебе силу, чтобы действовать мощно, храня, таким образом, как ныне, завет, клятвою утвержденный отцам твоим. Конечно, если ты забудешь Яхве, Бога твоего, если ты последуешь за другими богами, если ты будешь служить им и простираться перед ними, то я свидетельствую сегодня против вас; и вы погибнете» (8, 18-19). Это память о гневе Яхве: «Помни. Не забудь, что ты раздражал Яхве, Бога твоего, в пустыне» (9, 7), «Вспомни, что Яхве, Бог твой, сделал Мариам, когда вы были в пути, уходя из Египта» (24, 9)175. Это память об оскорблениях, нанесенных врагами: «Помни, как поступил с тобою Амалик, когда вы были в пути во время вашего ухода из Египта. Он встретил тебя на дороге и, когда ты прошел, сзади напал на искалеченных; когда ты устал и утомился, он не побоялся Бога. Когда Яхве, Бог твой, даст тебе убежище от всех твоих врагов, окружающих тебя, на земле, которую Яхве, Бог твой, дает тебе в наследство, чтобы овладеть ею, ты сотрешь в памяти воспоминание об Амалике из поднебесной. Не забудь!» (25,17-19).
А в книге пророка Исайи (44-21) содержится призыв к памяти и обещание сохранять память, связывающую Яхве и Израиль:
«Помни это, Иаков,
и ты, Израиль, ибо ты раб Мой.
Я образовал тебя, раб Мой ты, Израиль, я не забуду тебя»176.
Целое семейство слов, в основе которых лежит корень «Z каг» (Захария, Zkar-y – «Яхве помнит»), превращает иудея в человека традиции, которого связывают с его Богом память и взаимные обязательства (Childs). Еврейский народ – это по преимуществу народ памяти.
В Новом Завете тайная вечеря основывает искупление на воспоминании об Иисусе: «Затем, взяв хлеб, он поблагодарил, преломил ег и подал им, говоря: "это есть Тело мое, которое за вас предается; сотворите это в память обо мне"»177 (Лука. 22,19). Иоанн рассматривает воспоминание об Иисусе в эсхатологической перспективе: «Однако Утешитель, Дух Святой, которого пошлет Отец во имя мое, он научит вас всему и напомнит вам все, что я говорил вам» (Иоанн. 14, 26). И Павел продолжает это эсхатологическое рассмотрение: «Всякий раз в результате того, что вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, вы возвещаете смерть господню, доколе он придет» (1 Кор. 11,26).
Таким образом, у Павла, как и у греков, все пронизано духом эллинизма, а память может привести к эсхатологии и выступить с отрицанием времени го опыта и истории. Таков будет один из путей, по которому пойдет христианская память.
Однако в более повседневном плане христианин призван жить, храня память о словах Иисуса: «Надобно памятовать слова господа Иисуса» (Деяния апостолов. 20, 35); «Помни об Иисусе Христе, воскресшем из мертвых» (Павел. Тимофею. 2, 8), память, которая не будет уничтожена в будущей жизни, в потустороннем мире, если верить в этом Луке (16, 25), говорящему устами Авраама дурному богачу в Аду: «Вспомни, что ты получил уже блага твои в твоей жизни».
Если же подойти к этому вопросу с более исторической точки зрения, то христианское учение предстает как память об Иисусе, переданная по цепочке от его апостолов и их последователей. Павел пишет Тимофею: «То, что узнал от меня в присутствии многих свидетелей, то передай верным людям, способным в свою очередь научить этому других» (Павел Тимофею. 2, 2). Христианское учение – это память [см.: Dahl], христианская вера – это поминание.
Августин завещал средневековому христианству углубление и переработку в христианском духе учения античной риторики, посвященного памяти. В «Исповеди» он исходит из античного понимания мест и образов памяти, но, говоря об «огромном зале памяти придает им исключительную психологическую глубину и легкость: «Я вступаю во владения и просторные дворцы памяти, где находятся сокровища бесчисленных образов, которые принесли сюда, после того как они были извлечены из всего того, что оказывается затронуто нашими чувствами; здесь помещено все, что было произведено нашей мыслью, достигнуто в результате расширения или уменьшения способности к восприятию наших чувств либо преобразования их тем или иным образом; я нахожу здесь также все то, что было помещено в них на хранение либо про запас и что пока еще не было поглощено и погребено забвением. Когда я вхожу туда, я вызываю те образы, какие желательны для меня. Одни являются тотчас, другие заставляют себя ждать подольше, как если бы я извлекал их из неких тайных вместилищ. Иные сбегаются гурьбой, и в то время как я ищу совсем другие, которые мне нужны, они вылезают вперед с таким видом, будто хотят сказать: «Не я ли тебе нужен?» И я рукой разума отгоняю их от лица памяти до тех пор, пока тот, который я ищу, не обнаружит себя и покинет свое убежище, чтобы предстать перед моим взором. Иные приходят послушно, стройными рядами, по мере того как я их призываю; первые уступают последующим, и, уходя, они скрываются из виду, готовые вернуться, как только я6 0того захочу. Все это происходит, когда я говорю что-либо наизусть» . 178
Фрэнсис Йетс сумела увидеть, что эти христианские образы памяти созвучны грандиозным готическими соборам, в которых, быть может, следует видеть символическое место для памяти. А там, где Эрвин Панофский упоминал о готике и схоластике, нужно, вероятно, говорить также и об архитектуре и памяти.
Августин же, продвигаясь «среди равнин и провалов по неисчислимым пещерам моей памяти» (Confessions. X, 17), ищет в ее глубинах Бога, но не находит его ни в одном образе и ни в одном месте (Confessions. X, 25-26). Вместе с Августином память погружается во внутреннего человека, в лоно той христианской диалектики внутре него и внешнего, откуда возьмут свое начало исследование сознания, самоанализ, если не психоанализ179.
Но Августин оставил также в наследство средневековому христианству некую христианскую версию античной триады способностей души: memoria, intelligentia, Providentia (Cicero. «De inventione». LUI, 160). В его трактате «De trinitate» триада выглядит так: memori intellectus, voluntas, и в человеке ее члены выступают как образы Троицы.








