Текст книги "История и память"
Автор книги: Жак ле Гофф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Когда и как слова «новый» и «революционный» стали синонимами «лучшего» и «наиболее привлекательного»? Прошлое, понимаемое как генеалогия и хронология, затрагивает две особые проблемы. Составляющие социум индивиды почти всегда испытывают потребность иметь предков; и в этом состоит одна из ролей, выполняемых великими людьми. Нравы и художественный вкус прошлого часто бывали порождены революционерами и приспособлены ими же к собственным целям. Что же касается хронологии, то она важна для современного понимания прошлого, поскольку история есть направленное изменение. Исторические хронологии сосуществуют с не историческими, и нужно признать устойчивый характер различных форм понимания прошлого. Мы плаваем в прошлом как рыбы в воде и не можем из него выскользнуть (Hosbaum). Франсуа Шатле со своей стороны, изучая процесс зарождения истории в античной Греции, попытался дать предварительное определение характерных черт «исторического разума».
Прежде всего, он представил прошлое и настоящее как категории одновременно тождественные и разные.
A) «Исторический разум верит в реальность прошлого и полагает, что по способу существования, а в известной мере и по содержанию прошлое не обладает иной по сравнению с настоящим природой. Признавая свершившееся некогда бывшим (ayant été), он допуска ет, что когда-то происшедшее существовало и имело время и место точно так же, как существует то событие, которое в данный момент совершается у меня на глазах... Это, в частности, означает, что называемое нами прошлым никоим образом не дозволено толковать как вымышленное, ирреальное и что неактуальность свершившегося (или будущего) никак не может быть отождествлена с нереальностью» [Ch telet. P. 11].
Б) Однако прошлое и настоящее также различаются и даже друг другу противостоят: «Хотя прошлое и настоящее и относятся к сфере того же, они в то же время принадлежат и к сфере инаковости Если верно, что прошедшее событие свершилось и это его измерение главным образом и обусловливает его как таковое, то так же верно и то, что именно его "прошедшесть" отличает его от всякого другого события, которое может на него походить. Мысль о том, что в истории встречаются повторения... что "ничто не ново под солнцем", и даже мысль, в соответствии с которой существуют уроки прошлого, имеют смысл только для мышления, не принадлежащего историку» (Ibid. I. Р. 12).
B) Наконец, история, наука о прошлом, должна прибегать к помощи научных методов изучения прошлого. «Необходимо, чтобы прошлое, понимаемое как реальное и окончательное, изучалось бы со всей серьезностью в той мере, в какой свершившиеся времена рассматриваются как заслуживающие внимания, в какой этому прошлому приписывается некая структура, в какой сегодня очевидны его следы; нужно, чтобы любое высказывание, посвященное прошлому, позволило бы ясно установить, почему – на основании каких документов, каких свидетельств – предлагается именно такая последовательность событий, такая, а не иная их версия. Нужно, в частности, уделить большое внимание определению датировки и места происхождения события, поскольку оно приобретает исторический характер только в той мере, в какой ему даются соответствующие определения» [Ch telet. LP. 21-22].
Итак, «забота о точности в изучении того, что произошло когда-то, отчетливо обнаруживается только в начале прошлого века», и «решающий импульс» этому был придан Леопольдом фон Ранке [Ch telet. I. P. 22].
5. Эволюция отношения прошлое/настоящее
в европейской мысли от греческой античности до XIX в.27
Представляя коллективное отношение к прошлому, настоящему (и будущему) схематично, можно сказать, что в языческой древности преобладали переоценка прошлого и идея об упадочном характере настоящего, что в средние века настоящее оказалось раздавленным, с одной стороны, тяжестью прошлого, а с другой – надеждой на эсхатологическое будущее, что в эпоху Возрождения, наоборот, основная ставка делалась на настоящее и что в период от XVII до XIX в. идеология прогресса ориентирует оценочное отношение к времени в направлении будущего.
В греческой культуре чувство времени обращается либо к мифу о золотом веке, либо к воспоминаниям о героической эпохе. Даже Фукидид видит в настоящем лишь ушедшее в прошлое будущее28и полностью от него абстрагируется – даже когда признает его поглощенным конкретным моментом, который уже стал прошлым29. В римской историографии доминирует идея о высокой нравственности древних, и римский историк всегда в большей или меньшей степени является laudator temporis acti – расточающим хвалы прошлом по выражению Горация. Тит Ливии, например, который в своем труде пишет о «реставрации» Августа, восхищается «наиболее отдаленным прошлым», а в качестве руководящей идеи в «Предисловии» выдвигает тезис об упадке, который имеет место при переходе от прошлого к настоящему «...и которому мы мысленно подчиняемся, – что сопровождается незаметным ослаблением дисциплины, проявляющемся сперва, так сказать, в нарушениях морали, затем во все прогрессирующем ее разрушении и, наконец, в стремительном ее распаде – с тем чтобы достичь нашего времени...»
Пьер Жибер, обратившийся к Библии с целью изучения времени зарождения истории, в качестве условия, при котором коллективная память о прошлом становится историей, выделил ощущение непрерывности и обнаружил его в факте установления монархии (Саул, Давид, Соломон). «Именно институту монархии следует приписать обретенное израильтянами ощущение подобной непрерывности в познании своего прошлого, ибо даже если они и обладали некоторым ощущением прошлого, увиденного сквозь корпус своих преданий, и в результате обнаружили определенное стремление к точности, то чувство лишенной каких-либо разрывов непрерывности заявило о себе лишь с возникновением монархии» [Gibert. Р. 391]. Однако иудейская история – как и Библия – с одной стороны, заворожена своими истоками (творение, а затем заключение Яхве союза со своим народом), а с другой – стремится к равным образом священному будущему: явление Мессии и божественного Иерусалима, открытого для всех народов благодаря Исайе.
В период между самым началом, омраченным первородным грехом и падением, и «концом света» – пришествием, ожидание которого не должно вызывать тревогу в среде христиан, христианство стремится сосредоточить внимание на настоящем. Начиная от св. Павла до св. Августина и великих теологов Средневековья христианская церковь будет пытаться сконцентрировать христианское сознание на настоящем, которое с воплощением Христа – центральным пунктом истории – становится началом конца времен. Мирча Элиаде на примере нескольких текстов св. Павла (I послание к фессалоникийцам, 4: 16-17; Послание к римлянам – 13: 11, 12; II послание к фессалоникийцам – 3: 8-10, Послание к римлянам – 13: 1-7) демонстрирует двусмысленность подобной переоценки настоящего: «Последствия этой амбивалентной переоценки настоящего (история в ожидани пришествия продолжается и должна быть уважаема) не замедлят сказаться. Несмотря на многочисленные решения, предлагавшиеся начиная с конца I в., проблема исторического н2а3стоящего неотступ преследует современную христианскую мысль» .
В самом деле, в средние века настоящее оказывается зажатым между ретроспективной обращенностью к прошлому и неким футу-ротропизмом, в особенности сильным у милленаристов30 31. Поскольку церковь сдерживала милленаристские движения или прямо осужда ла их, постольку она поощряла проявление преимущественного внимания к прошлому, усиленного теорией о шести эпохах, пережитых миром, согласно которой мир вступил в шестую и последнюю эпоху – эпоху дряхления, старости. Гильом де Конш32 заявляет в XII в.: «Мы являемся лишь комментаторами древних, мы не выдумываем ничего нового». Термин « древность» (antiqitas) представляет собой синоним власти (auctontas), значения (gravitas), величия, величественности (majestas).
С. Стеллинг-Мишо подчеркнул, что колеблющиеся между прошлым и будущим люди Средневековья пытались переживать настоящее вне определенного времени, в некоем мгновении, которое представлялось им мгновением вечности. К этому склонял христианина св. Августин в своих «Исповеди» и «Граде Божьем» (XII, 12): « Кто остановит мысль (плывущую по воле волнообразного течения прошлого и будущего), кто сделает ее неподвижной, для того чтобы придать ей немного устойчивости, чтобы открыть ее интуитивной способности сияние постоянно недвижной вечности?» («Исповедь», XI, И). И еще: «Годы ваши, как один день... и сегодня в той же мере не уступает своего места завтрашнему дню, в какой оно не следует за днем вчерашним. Ваше сегодня – это Вечность...» («Исповедь», XI, 13). А в «Граде Божьем» читаем: «В сравнении с мгновеньем вечности самая протяженная длительность есть ничто».
Это то, что при помощи образа мгновения, понимаемого как вспыш ка вечности, великолепно выразит Данте: «Одно-единственное мгновение легче погрузило в сон мою мысль, чем двадцать пять веков, протекших со времен подвига, который удивил Нептуна, когда он увидел тень Арго»33.
Точно так же художники Средневековья, разрывавшиеся между притягательностью прошлого, мифическим временем Рая и поисками того исключительного момента, который ведет к будущему -спасению или проклятию, – прежде всего стремились выразить вневременное. Движимые «жаждой вечности», они часто прибегали к символу, который соединяет разные сферы – прошлое, настоящее и будущее. Христианство – это религия заступничества (Морган).
Человек Средневековья все еще обгладывает настоящее, которое постоянно актуализирует прошлое, в частности библейское прошлое. Он живет в вечном анахронизме, не знает местного колорита, наделяет античных персонажей костюмами, чувствами и поступками, характерными для Средневековья. Крестоносцы надеялись покарать в Иерусалиме палачей Христа. Но можно ли сказать, что «...прошлое еще не изучено в качестве прошлого, оно пережито, сведено к настоящему» [Rousset. Р. 631]? Разве не вернее было бы признать, что именно настоящее съедено прошлым, ибо прошлое придает свой смысл и свое значение настоящему?
Между тем к концу Средневековья прошлое все больше начинает усваиваться благодаря времени, отраженному в хрониках, прогрессу в датировке событий, измерению времени, отсчитываемого механическими часами. «Настоящее и прошлое различались в сознании позднего Средневековья не только в силу их исторической специфики, но еще и благодаря некоей болезненной и трагической чувствительности» (Glasser. Р. 95). Поэт Ф. Вийон трагически переживает этот бег времени, это безвозвратное удаление прошлого.
Возрождение, как представляется, пребывает между двух противоположных тенденций. С одной стороны, успехи в исчислении времени, датировке событий, хронологии делают возможным рассмотрение прошлого в исторической перспективе [Burke]. С другой стороны, трагическое чувство жизни и смерти [Tenenti, 1957] может привести к эпикуреизму, к наслаждению настоящим, что и выражают поэты начиная от Лоренцо Великолепного до Ронсара.
Дамы, юноши, изящны и нежны,
Все вокруг наполнил пеньем ваш куплет, Проводите в наслажденьях ваши дни, Ведь увянет вскоре молодости цвет...34
Развитие науки начиная с Коперника, а в особенности с Кеплера, Галилея, Декарта, становится основанием для оптимизма просветителей, приведшего к утверждению превосходства современного над древним (см. статью «Древность/современность»), а идея прогресс становится путеводной нитью истории, которая протянулась по направлению к будущему.
XIX в. вбирает в себя экономический оптимизм сторонников материального прогресса и разбитые надежды тех умов, которые испытали разочарование по поводу того, что принесли с собой Революция и Империя. Романтизм решительно обращается к прошлому. Предромантизм XVIII в. отличался интересом к руинам и древности. Выдающимся представителем этого движения был И. И. Винкельман (1717-1768), немецкий историк и археолог, который рассматривал греческое и римское искусство в качестве образца «совершенства» («История искусства древних», 1764) и положил начало знаменитому археологическому собранию, опубликовав в 1767 г. в Риме «Неизданные, разъясненные и проиллюстрированные античные памятники». Это было время первых раскопок Геркуланума и Помпеи. Французская революция освятила любовь к античности. Ф. Шатобриан со своим «Гением христианства» (1802), Вальтер Скотт со своими историческими романами («Айвенго», 1819, «Квентин Дорвард», 1823), Новалис со своим эссе «Христианство или Европа» (1826) способствовали ориентации любви к прошлому на средние века. Это было время моды на трубадуров в театре, в живописи, в офортах, в гравюрах по дереву, в литографиях. Франция той эпохи в своих художественных проявлениях представляет собой настоящую «мануфактуру прошлого» [Haskell]. Здесь можно выделить три наиболее значительные даты. В 1792 г. археолог Александр Ленуар открывает в заброшенном монастыре Великих Августинцев музей, который в 1796 г. стал Музеем памятников Франции и производил глубокое впечатление на многих современников, например Мишле, именно там открывшего для себя прошлое Франции. Затем Наполеон дал мощный импульс историческому жанру живописи, посвященной Франции. Если в Салонах 1801 и 1802 г. было выставлено всего две картины, посвященные истории Франции, то в 1814 г. их число выросло до 86. Наконец, в 1833 г. Луи-Филипп решил реставрировать Версаль и превратить его в музей, посвященный «всем славным достижениям Франции». Романтическая любовь к прошлому, которая питала национальные европейские движения XIX в. и развитию которой способствовал национализм, распространилась и на юридические и филологические древности, а также на народную культуру. Наилучший пример этой тенденции – это, несомненно, творчество братьев Якоба (1785-1863) и Вильгельма (1786-1859) Гриммов, авторов не только знаменитых «Детских и семейных сказок» (1812), но и «Истории немецкого языка» (1848) и «Немецкого словаря» (1852-1858).
6. XX век между навязчивой идеей прошлого, современной историей и очарованностью будущим
В Европе XIX столетия милленаризм отнюдь не пришел к своему завершению. Неявным образом он присутствует даже в рамках претендующей на научность марксистской мысли, а также в мысли позитивистской: когда Огюст Конт в своей книге «Sommaire appréciation de l'ensemble du passé moderne»35 (1820) говорит об упадке теологической и военной системы и о зарождении новой системы – научной и индустриальной, он выступает в роли нового Иоахима Флорского.
Точно так же XIX в., век истории, за границами романтизма продолжал попытки вызвать к жизни средневековое прошлое [Graus]. Однако обозначившийся в начале XX в. кризис прогресса36 породил новые подходы к прошлому, настоящему и будущему. С одной стороны, приверженность к прошлому сперва принимает гипертрофированные, реакционные формы, а с другой – раздираемый атомными фобиями и эйфорией по поводу научного и технического прогресса XX в. во второй своей половине обращается в одно и то же время к прошлому с чувством ностальгии, а к будущему – со страхом и надеждой. Вместе с тем вслед за Марксом историки стремятся установить новые связи между настоящим и прошлым.
На примере французов Маркс указал на парализующее воздействие прошлого – прошлого, исчерпываемого ликованием по поводу «великих воспоминаний», – которое оно оказывает на различные народы: «Драма французов в той же мере, что и драма рабочих, обусловлена великими воспоминаниями. Нужно, чтобы события раз и навсегда положили конец этому реакционному культу прошлого»37. В конце XIX – начале XX в. культ прошлого являлся одним из существенных элементов идеологии правого фланга и составной частью идеологий фашистов и нацистов. И сегодня культ прошлого идет рука об руку с социальным консерватизмом, а Пьер Бурдьё локализует его бытием социальных групп, находящихся в состоянии упадка: «Класс или часть класса пребывают в состоянии упадка, а следовательно, обращаются к прошлому, когда оказываются более не способными подобно другим воспроизводить присущие им условия существования и особенности своего положения...» [Bourdieu. Р. 530].
С другой стороны, ускорение хода истории привело к тому, что на родные массы индустриально развитых наций начинают ностальгически цепляться за свои корни; отсюда возникает мода ретро, особое пристрастие к истории и археологии, интерес к фольклору, популярность этнологии, увлечение фотографией, воскрешающей память и сувениры, авторитет понятия «национальное достояние».
Внимание к прошлому и к временной протяженности играло все возрастающую роль и в других областях: в литературе у Пруста и Джойса, в философии – у Бергсона, наконец, в новой науке – в психоанализе. Действительно, согласно последней психика подчинена бессознательным воспоминаниям, не выявленной истории индивидов и в особенности наиболее отдаленному прошлому, охватывающему самое раннее детство. Тем не менее, например, Мари Бонапарт, цитируя Фрейда, отрицает значение, придаваемое психоанализом прошлому [Bonaparte. Р. 73]: «Процессы, относящиеся к сфере бессознательного, носят вневременной характер; иными словами, они не были упорядочены во временном отношении и изменены прошедшим временем; в целом они не имеют никакого отношения к времени. Установление временных отношений связано с деятельностью осознающей системы».
Жан Пиаже выдвигает иное возражение, направленное против фрейдизма: прошлое, которое улавливает психоаналитический опыт, является не подлинным, а реконструированным прошлым. «То, что мы получаем в результате этой операции, – это современное понимание субъектом своего прошлого, а не непосредственное знание этого прошлого... И, как сказал Эриксон, который, по-моему, не является ортодоксальным психоаналитиком, но к которому я полностью присоединяюсь, прошлое реконструируется в зависимости от настоящего, так же как и настоящее объясняется с помощью прошлого. Мы имеем дело с взаимодействием. Между тем, согласно ортодоксальному фрейдизму, именно прошлое определяет нынешнее поведение взрослого человека. Но тогда как вы распознаете это прошлое? Вы познаете его сквозь призму воспоминаний, которые сами были реконструированы в некоем контексте, являющемся контекстом настоящего, и в зависимости от этого настоящего»38.
В конечном счете фрейдистский психоанализ вписывается в широкое антиисторичное течение, которое пытается отрицать значимость отношения «прошлое/настоящее» и парадоксальным образом обнаруживает свои истоки в позитивизме. Позитивистская история, которая, казалось бы, благодаря становившимся все более научными методам датировки и критики текстов делала возможным изучение прошлого, обездвиживала историю в конкретном событии и изгоняла из нее длительность. В Англии к тому же результату, но иными путям пришла оксфордская история. Афоризм Э. Фримена «история – это политика прошлого, а политика – это история настоящего» искажает отношение «прошлое/настоящее». В том же направлении двигался и Сэмюел Гардинер (1829-1902), заявлявший: «Величина услуги, оказанной обществу настоящего изучающим общество прошлого, будет тем больше, чем в меньше мере он будет уделять внимание первому» [Marwick. Р. 47-48]. Либо эти высказывания являются предостережением, имеющим целью недопущение анахронизма, и тогда они попросту необыкновенно банальны, либо они разрывают рациональную связь между настоящим и прошлым. Позитивизм занял иную позицию, которая, в особенности во Франции, привела к отрицанию того самого прошлого, которое намеревались почитать. А именно: «стремление к вечности» предстало в мирской форме. В XII в. Оттон де Фрейзинг полагал, что с установлением феодальной системы, находящейся под контролем церкви, история достигает своих целей и завершается. Историки-позитивисты считали, что благодаря революции, а затем и республике история и прежде всего история Франции достигла своего наивысшего расцвета. Как проницательно заметил Альфонс Дюпрон, превыше 1789 и 1870 г. нет ничего, кроме вечности «столь окончательно республиканская форма освятила революционный дух Франции». Как представляется, авторы школьных учебников полагают, что отныне история достигла своей цели и навсегда пришла к стабильности: «Республика и Франция – таковы, дети мои, два имени, которые должны быть высечены в самой глубине ваших сердец. Пусть они будут предметом вашей вечной любви, а также вечной признательности». А Альфонс Дюпрон добавляет: «Отныне над Францией пребывает знак вечности» [Dupront. Р. 1466].
С другой стороны, новые научные направления – психоанализ, социология, структурализм – подталкивают к поиску вневременного и пытаются устранить прошлое. Филип Абраме прекрасно показал, что, хотя социологи (и антропологи) и ссылались на прошлое, на самом деле их начинание было весьма неисторичным: «Главным было не знать прошлое, а выработать идею прошлого, которой можно было бы пользоваться как сравнительным выражением для понимания настоящего»39. Представители гуманитарных наук выступают сегодня против подобного изъятия прошлого. Например, историк Жан Шесно спрашивает: превратим ли мы прошлое в чистую доску? Но ведь к этому стремится множество революционеров или просто юнцов, озабоченных лишь тем, чтобы освободиться от любых ограничений, в том числе и связанных с прошлым». Жан Шесно игнорирует факт манипулирования прошлым господствующими классами. Поэтому он считает, что народы, в частности народы третьего мира, должны «освобождаться от прошлого». Но его не следует отбрасывать, его нужно заставить служить социальной и национальной борьбе: «Если прошлое и значит что-то для народных масс, то это происходит в то время, когда жизнь общества движется по другому склону и когда это прошлое непосредственно включается в их борьбу» [Chesneaux. Р. 32]. Однако такое рекрутирование прошлого для революционной и политической борьбы приводит к смешению двух различных подходов, в соответствии с которыми историк может относиться к прошлому, но которые он должен различать, а именно научного подхода профессионала и политической ангажированности человека и гражданина.
Антрополог Марк Оже исходит из подобного определения репрессивного аспекта памяти, истории, обращения к прошлому или, кроме того, к будущему: «прошлое как ограничение». И по поводу будущего: «Мессианство и профетизм также присоединяют принуждение к ближайшему будущему, различая появление знаков, которые при случае будут выражать необходимость, коренящуюся в прошлом» [Auge. Р. 149]. Однако то, что «история должна была бы иметь смысл, является требованием любого современного общества... в любом случае требование смысла всегда приходит к мысли о прошлом» [Ibid. Р. 151-152]. Следовательно, прошлое, которое постоянно должно ставиться под сомнение, необходимо непрерывно пересматривать, сообразуясь при этом с настоящим.
Именно подобный пересмотр прошлого, осуществляемый на основе настоящего, Жан Шесно называет «инверсией отношения "прошлое/настоящее"», истоки которой он находит у Маркса. Анри Лефевр, отталкиваясь от одного утверждения Маркса в «Grundriss»40(«Буржуазное общество есть наиболее развитая и наиболее разнообразная историческая организация производства. Категории, выражающие отношения этого общества и обеспечивающие понимание его структуры, позволяют нам в то же время понять структуру и производственные отношения прошлых обществ»), заметил: «Маркс ясно показал движение мысли историка. Историк исходит из настоящего... он движется сперва в обратном направлении. Он идет от настоящего к прошлому. После чего он возвращается к современности, теперь уже анализируемой и познаваемой, вместо того чтобы приступать к анализу некоей неясной целостности» [Lefebvre. 1970].
Марк Блок – в качестве метода – также советует историку понимать прошлое посредством настоящего: «Непонимание настоящего неизбежно возникает из незнания прошлого. Но, вероятно, не менее бессмысленно пытаться осмыслить прошлое, если ничего не знаешь о настоящем» [Bloch. Р. 47]. Таким образом и обнаруживается значение попятного метода в истории: «Действительно, было бы серьезной ошибкой полагать, что порядок, принятый в своих исследованиях историками, должен быть обязательно смоделирован в соответствии с порядком развертывания событий. Стремясь впоследствии восстановить подлинный ход истории, они часто начинают читать, как говорил Мейтленд, "задом наперед"».
Эта концепция соотношения понятий «прошлое/настоящее», которая сыграла большую роль в деятельности основанного Люсьеном Февром и Марком Блоком журнала «Анналы», не только послужила причиной возникновения британского исторического журнала, но и дала ему название «Past and Present»41. В его первом номере, выпущенном в 1952 г., говорилось: «История, по логике вещей, не может отделить изучение прошлого от изучения настоящего и будущего...»
Будущее в той же мере, что и прошлое, вовлекает (см. «Историк между этнологом и футурологом»42) сегодняшнего человека в поиски своих корней и собственной идентичности, более чем когда-либо завораживает его. Однако возрождаются старые апокалипсисы и мил-ленаризмы, и питаются они новым кормом – научной фантастикой. Развивается футурология', включению истории в представления будущем в значительной степени способствуют философы и биологи. Например, философ Гастон Берже подверг тщательному изучению идею будущего и подход к его исследованию. Исходя из тезиса, что «люди слишком поздно осознали значение будущего» [(Berger. Р. 227], и отталкиваясь от высказывания Поля Валери «Мы вступим в будущее пятясь», он выступает за превращение, направленное из прошлого к будущему, и за такой подход к прошлому, который не уводил бы ни от настоящего, ни тем более от будущего, а, напротив, помогал бы предвидеть и подготавливать его.
Биолог Жак Рюффье в конце своей книги «От биологии – к культуре» (1976) также изучает перспективу и «вызов будущего». Человечество, по его мнению, готово совершить «новый эволюционный скачок» [Ruffié. Р. 569]. Возможно, мы находимся накануне глубокого преобразования отношений между прошлым и настоящим.
Во всяком случае, ускорение хода истории сделало совершенно неприемлемым официальное определение современной истории. Нужно способствовать рождению подлинной современной истории – истории настоящего. Она предполагает, что более не существует истории только прошлого, что мы тем самым прощаемся с «историей», которая покоится на четком разграничении настоящего и прошлого, и что мы отказываемся от «капитуляции перед изучением настоящего как раз в тот момент, когда настоящее изменяет свою природу и пополняется элементами, которыми и овладевает наука с целью познания прошлого»43.
ДРЕВНИЙ/СОВРЕМЕННЫЙ
1. Пара терминов – западных и неоднозначных
Пара терминов «древний/современный» связана с историей
Запада, хотя эквивалентные понятия можно обнаружить и в других цивилизациях и в иных историографиях. На протяжении всего доиндустриального периода, с V по XIX в., все большую четкость обретает некая культурная оппозиция, которая к концу средних веков и в эпоху Просвещения стремительно выходит на авансцену интеллектуальной жизни. В середине XIX в., с появлением понятия «современность», эта пара преобразуется – неоднозначная реакция сферы культуры на агрессию со стороны индустриального мира. Во второй половине XX в. эта оппозиция получает распространение на Западе, тогда как в других местах, и особенно в странах третьего мира, она входит в употребление с помощью понятия «модернизация», родившегося благодаря контактам с Западом.
Оппозиция древний/современный развивалась в противоречивом и сложном контексте. Сначала это происходило потому, что любой термин, любое понятие не всегда противоположны другому. Термин «древний»44 (antique) мог быть заменен терминами «старинный» (ancien) или «традиционный», а термин «современный» (moderne) – терминами «недавний» (recent) или «новый». Кроме того, упомянутая неоднозначность проистекала из того обстоятельства, что каждый из этих двух терминов мог иметь хвалебную, уничижительную или нейтральную коннотацию. Когда в позднем латинском возник термин «современный», он употреблялся только в смысле «недавний» и в средние века достаточно долго сохранял этот смысл. «Древний» же мог означать «принадлежащий к прошлому», а точнее – к исторической эпохе, с XVI в. называвшейся на Западе «античностью»45, т. е. к эпохе, предшествующей триумфу христианства в греко-римском мире, эпохе великого демографического, экономического и культурного регресса раннего Средневековья, отмеченного отступлением рабства и интенсивным увеличением численности сельского населения.
Когда начиная с XVI в. господствовавшая на Западе историография, сперва развивавшаяся эрудитами, а затем – университетскими учеными, разделила историю на три эпохи – античную, средневеко вую и современную (или новую – neuere – в Германии), каждое и этих прилагательных зачастую относилось только к конкретному хронологическому периоду, а термин «современный» противостоял скорее термину «средневековый», нежели «древний». Наконец, такой подход к прочтению прошлого далеко не всегда соответствует тому, что думали по этому поводу люди, принадлежавшие к этому самому прошлому. Стефан Свежавский, рассуждая о схеме «via antiqua – via moderna»46, с XIX в. доминировавшей при анализе историками мысли конца средних веков, приходит к выводу, что такая модель не могла «использоваться теоретической историографией этой эпохи без многочисленных оговорок и ограничений», и добавляет: «Эта схема не является всеобщей ни во времени, ни в пространстве; применявшиеся тогда понятия прогресса и жизнеспособности не всегда совпадали с тем, что в ту эпоху считалось новым, и пару понятий „современ-ный“/"древний" отличает с тех пор двусмысленность, которая озадачивает историка»47.
Наконец, термин «современность» может быть замаскирован или окрашен в цвета прошлого, в том числе и древности. Это свойство ре-нессансов, и в особенности Великого Ренессанса XVI в. Сегодня м ретро является одной из составляющих современности.
2. В этой паре главную проблему представляет
слово «современный»
Если термин «древний» усложняет ситуацию, поскольку помимо значения «старинный» он специально используется для отсылки к периоду античности, то термин «современный» в этой паре играет ведущую роль. Смысл антагонизма древний/современный раскрыва ется в отношении к собственному прошлому отдельных индивидов, обществ, целых эпох. В так называемых традиционных обществах древность является безусловной ценностью; древние господствуют, старики являются хранителями коллективной памяти, гарантами подлинности и права собственности. Эти общества ориентированы на советы старейшин, на сенаты, на геронтократию, сдерживаемую при помощи кокосовой пальмы48. Например, у племени алладжан (Кот д'Ивуар) до колонизации верховным вождем фратрии был папай – наиболее старый представитель старейшей возрастной группы, а акубеоте – старосты деревень, по-видимому, назначались автома тически, в соответствии с возрастным критерием. В средние века в странах обычного права засвидетельствованное наиболее старыми членами общины древнее происхождение закона рассматривалось как весомый юридический аргумент. Однако не стоит думать, что даже в древних или архаических обществах представление о возрасте и древности не несло в себе отталкивающих черт. Наряду с уважением к старости там бытовало и презрение к дряхлости. В свое время было раскритиковано ошибочное разъяснение этимологии греческого слова «gér η» – «старик» – с помощью термина «géras» – «почет». Эмиль Бенвенист предположил, что слово «gér η» следовало бы увязать с санскритским «jarati» – «быть дряхлым», и добавил: «Разумеется, старость окружена уважением, и старцы образуют совет старейшин, сенат; однако им никогда не воздаются королевские почести, никогда старик не пользуется королевскими привилегиями – géras в точном смысле этого слова»49. В воинственных общества взрослый человек возвеличивается, будучи противопоставлен ребенку или старику. Так же дело обстояло и в древней Греции, если судить по описаниям Гесиода. Золотой и серебряный века являются веками жизненной силы, но и бронзовый и героический века являются веками жизненной силы; они пренебрежительно относятся к молодости и старости, в то время как железный век – это век старости, который в том случае, если он подвержен хюбрису50, закончится со смертью, поражающей людей, родившихся старыми и с белыми висками. Таким образом, благодаря метафорам, обозначающим различные периоды жизни, древнее отличает двусмысленность некоего понятия, находящегося между мудростью и дряхлостью.








