Текст книги "История и память"
Автор книги: Жак ле Гофф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
8. Современный в политическом отношении человек откликается на политические события, но не находится в их власти и не бывает подавлен ими.
8а. Современный в политическом отношении человек является чьим-то сторонником, но «сторонником открытым».
9. Современный в политическом отношении человек ощущает в себе способность оказывать давление на публичные власти, принимающие решения.
10. Современный в политическом отношении человек характеризуется общей верой в правительство112.
В более широком смысле американец часто предлагается в качестве прототипа современного человека – «нового человека».
Наконец, современность недавно была определена на основе мас совости как характерной ее черты: это культура повседневной жизни и культура массы.
Бодлер, несмотря на элитарный характер своего определения, с самого начала ориентировал его на то, что Анри Лефевр, философ современности и повседневной жизни, называл «цветом повседневности». Художественные течения нового искусства на переходе от XIX к веку XX равным образом включали современность как в предметы, так и в произведения искусства: современность ведет и к дизайну. и гаджету1Х. Пьер Кенде усматривал в «массовом распространени идей», в «коммуникации масс» одну из характерных черт современности и одну из причин ее ускоренного развития. Если Маклюэн и ошибся, предрекая распад галактики Гутенберга, то он все же указал на роль аудиовизуальных средств в современности – точно так же, как это сделал Лео Богарт в «The Age of Television»113 114 115 (1968).
Несомненно, лучшие описание и объяснение современности как «массовой культуры» (culture de masse) дал Эдгар Морин. Произвел он их на свет в 50-х гг. XX в. в Соединенных Штатах, а потом они распространились в западном обществе. А определил он ее следующим образом: «Народные массы, проживающие в городе и частично в сельской местности получают доступ к новым стандартам жизни: они постепенно вступают в мир благосостояния, досуга, потребления, который до того был миром буржуазных классов. Количественные изменения (рост покупательной способности, возросший уровень замещения человеческих усилий работой машин, увеличение времени досуга) постепенно приводят к качественной метаморфозе: проблемы индивидуальной, частной жизни, проблемы реализации индивидуальной жизни настойчиво возникают уже на уровне не только буржуазных классов, но и нового, многочи73с1ленного и все расширяющегося слоя людей, живущих на зарплату» .
В первую очередь принципиальную ее новизну Морин видит в том оригинальном применении, которое массовая культура нашла для отношения «реальное»/«воображаемое». Эта культура, будучи «великим поставщиком мифов» (любовь, счастье, благосостояние, досуг и т. д.), действует не только в направлении от реального к воображаемому, но и наоборот. «Она есть не просто бегство, но и – одно временно и противоречиво – вовлечение».
И, наконец, XX век как бы проецирует современность в прошлое -в те эпохи или общества, у которых не было сознания современности или которые по-иному определяли свою современность. Так, в 1930 г. выдающийся французский историк Анри Озе наделил XVI в. – то вре мя, когда превозносили старинных, а современное признавали только в искусстве, в словесности и в истории, и то лишь по отношению к средним векам, – пятикратной современностью, которую составляют «интеллектуальная революция», «революция религиозная», «революция нравственная», «новая политика» и «новая экономика». В заключение он писал: «С какой стороны ни посмотреть, XVI в. предстает перед нами как прообраз нашего времени. Концепция мира и науки, индивидуальная и общественная мораль, ощущение внутренней свободы души, внутренняя политика и политика внешняя, возникновение капитализма и формирование пролетариата (мы могли бы добавить сюда зарождение национальной экономики) – во всех этих областях эпоха Возрождения принесла в высшей степени плодотворные новшества, даже в тех случаях, когда они оказывались опасными...» [Hauser, 1930. Р. 105].
Но можно ли говорить о современности, учитывая, что те, кого мы считаем современными, не сознают себя таковыми или не говорят об этом?
8. Исторические предпосылки осознания новизны
Здесь речь идет не о разъяснении причин ускоренных преобразований, происходящих в обществе в ходе исторического развития, и не об исследовании сложной истории изменения коллективной ментальности, а о попытке внести ясность в вопрос об осознании разрывов с прошлым и коллективного желания взять на себя бремя того, что называют модернизмом или современностью.
Остановимся на четырех основных элементах, которые вместе или порознь присутствуют в подобном осознании.
Первым из них является восприятие того, что в связи с некоторым эпохами именуется ускорением истории – и это уже стало банальностью. Но для возникновения конфликта между современными и старинными нужно, чтобы это ускорение сделало возможным конфликт поколений. Таковы были споры номиналистов с аристотельянцами, гуманистов со схоластиками (напомним здесь о хитрости истории, благодаря которой сторонники древности превратились в современных), романтиков с классиками, сторонников нового искусства с приверженцами академизма и т. п. Оппозиция древнее (старинное) современное, представляющая собой один из тех конфликтов, сквоз призму которых общества переживают глубоко противоречивое отношение к собственному прошлому, становится острым, когда перед современными встает вопрос о борьбе прошлого, присутствующего в настоящем, против настоящего, ощущаемого как прошлое, когда спор старинных и современных приобретает характер сведения счетов между отцами и детьми.
Второй из указанных элементов – это то давление, которое материальный прогресс оказывает на ментальность, способствуя ее преобразованию. Разумеется, изменения ментальности редко бывают внезапными, и происходят они в первую очередь на уровне самой мен тальности. То, что изменяется, – это мыслительный инструментарий. Чаще всего осознание современности выражается в протесте разума (или рациональности) против авторитета или традиции; таковы требования и «современных» мыслителей средних веков, предъявленные «авторитетам», и представителей Просвещения – от Фонтенеля до Кондорсе и католиков-модернистов – традиционалистам начала XX в. Однако современность может также – например, для Иогана Руйсбрука или Герарда Гроота, Бодлера или Ролана Барта – отдавать преимущество мистике или созерцательности перед интеллектуализмом, «преходящему, ускользающему, случайному» – перед «вечным и неподвижным» (Бодлер). Анри Лефевр добавляет «зависящее от случая» в качестве характеристики современной современности. Однако технологическая и экономическая «революция» XII—XIII вв., наука XVII в., изобретения и промышленная революция XIX в., атомная революция второй половины XX в. стали стимуляторами осознания современности, характер воздействия которых следовало бы изучить более подробно.
В некоторых случаях осознанию способствует толчок извне. Греческая философия и сочинения арабских мыслителей если и не начали процесс «модернистского» осознания средневековых схоластиков, то по крайней мере подпитывали его; технические достижения Запада и западная мысль вызвали конфликт старинных и современных в неевропейских обществах; около 1900 г. японское и африканское искусства сыграли свою роль в осознании нового западного искусства.
Наконец, утверждение современности, даже если она и выходит за пределы культуры, – это прежде всего дело ограниченного круга людей, представителей интеллектуалов или технократов. Часто заявляющий о себе в период демократизации социальной и политической жизни феномен осознания прогресса, современности, во всяком случае на уровне осуществления этого процесса, остается делом «элиты», отдельных групп, кружков. Даже когда современность обнаруживает, как это происходит сегодня, стремление найти свое воплощение в массовой культуре, о чем говорит Эдгар Морин, то и тогда те, кто создают эту культуру на телевидении, с помощью плакатов, дизайна, комиксов и т. п., образуют ограниченные круги интеллектуалов. И в этом проявляется не что иное, как двусмысленность понятия «современность».
9. Противоречивость современного
Современное прежде всего стремится к самоотрицанию, к сам разрушению.
От средних веков до XVIII столетия одним из аргументов современных было то, что сами старинные в свое время тоже были современными. Например, Фонтенель напоминал, что латиняне были современными по отношению к грекам. Определяя современное как настоящее, мы приходим к превращению его в прошедшее будущее. Мы оцениваем уже не содержание, а некое эфемерное содержащееся.
Бодлер, усиливая смысл современного в понятии современности и прибегая к моде для его определения, осуждает современное на существование в качестве устаревшего в потенции. «То наслаждение, которое мы получаем от восприятия настоящего, связано не только с красотой, которая может служить ему облачением, но также и с его сущностным свойством быть настоящим» [Baudelaire Ch.].
Таким образом, современное связано не только с модой («Мода и современное относятся ко времени и моменту, они таинственным образом связаны с вечным, это подвижные образы неподвижной вечности», – говорит Анри Лефевр, комментируя Бодлера116), и ему трудно уйти от снобизма.
Оно стремится оценить новое в качестве нового, чтобы очистить содержание произведения, объекта, идеи. «Поскольку единственная цель современного искусства, – пишет X. Розенберг117, – состоит в том, чтобы произведение было новым, и новизна его определяется не научным анализом, а общественной властью и педагогикой, постольку художник-авангардист осуществляет свою деятельность в среде, полностью равнодушной к содержанию его творчества».
В крайнем случае современное может обозначать все что угодно, в частности и старинное. «Общеизвестно, – пишет Розенберг, – что название "современное искусство" никак не связано со словами, которые его составляют. Чтобы принадлежать к современному искусству, про изведение не должно быть ни современным, ни искусством, ни даже произведением. Какая-нибудь маска с юга тихоокеанского побережья, имеющая возраст в 3000 лет, отвечает определению современного, а кусок дерева, найденный на берегу, становится искусством»118.
Современное вовлечено в процесс безудержного ускорения. Оно всегда должно быть более современным и затянутым в головокружительный водоворот современности.
Другой парадокс, или двусмысленность, состоит в том, что «современное», находящееся на краю бездны настоящего, обращается к прошлому. Если оно отвергает старинное, то оно старается укрыться в истории. Современность и мода ретро идут рука об руку. Эпоха, которая называет себя новой и жаждет выглядеть абсолютно новой, обрекает себя на преследование со стороны прошлого – памяти, истории.
Точно так же и Жанна Фавре на примере политики, проводимой в сельских местностях Алжира, прекрасно показала, что может существовать современность, обусловленная избытком традиционализма. В частности, проникновение результатов индустриальной революции в жизнь племени кабилов разрушило традиционные структуры; однако сто лет спустя традиционализм вернулся, но с тем, чтобы исполнять уже не свои прежние функции, что в настоящих условиях просто невозможно, а функцию новую – призыва к осуществлению модернизации.
В особой степени двусмысленна роль современности по отношению к революции. Как удачно выразился Анри Лефевр, современность – это «тень революции, ее измельчение, а иногда и карикатура на нее».
И этот разрыв индивидов и обществ со своим прошлым, это даже не революционное, а всего лишь непочтительное прочтение истории в силу насыщенности последней жизнью культуры и повседневным бытом парадоксальным образом могут стать также, если использовать слова Эгара Морина, инструментами приспособления к переменам, средствами вовлечения в исторический процесс.
ПАМЯТЬ
П амять – это понятие-перекресток. И, хотя настоящий очерк посвящен исключительно памяти в том виде, в каком она предстает перед нами в гуманитарных науках – главным образом в истории и антропологии, и, следовательно, в основном обращен скорее к памяти коллективной, чем индивидуальной, очень важно дать краткое описание неясно различаемой памяти, пребывающей в общенаучном поле.
Память – как способность сохранять определенную информацию -ассоциируется прежде всего с совокупностью психических функций, благодаря которым человек может актуализировать впечатления или сведения об уже происшедшем, воспринимаемом им как прошлое. С этой точки зрения изучение памяти восходит к психологии, психофизиологии, нейропсихологии, биологии, а если иметь в виду нарушения памяти, главным из которых является амнезия, то и к пси-хиатрии119. Некоторые аспекты изучения памяти той или иной из этих наук могут прямо или косвенно указать – либо метафорически, либо конкретным образом – на определенные черты и проблемы и исторической памяти и памяти социальной (Morin – Piattelli-Palmarini).
Понятие ученичества, важное на этапе обретения памяти, способствует возникновению интереса к разного рода системам тренировки памяти, которые существовали в различных обществах и в разные эпохи, – мнемотехникам.
Все теории, в известной мере подводящие к идее более или менее механической актуализации мнемонических следов, были отвергнуты ради более сложных концепций мнемонической деятельности мозга и нервной системы: «Процесс функционирования памяти человека включает не только образование следов, но и повторное их прочтение», причем «процессы прочтения могут привести в действие очень сложные нервные центры и значительную часть коры головного мозга», даже если существует «известное число мозговых центров, специально занятых фиксацией следов, относящихся к памяти»120.
Изучение процесса обретения памяти детьми позволяет установить, что большую роль в нем выполняет способность мышления [Piaget, Inhelder]. Придерживаясь этого тезиса, Скандиа де Шонен заявляет: «Представляющаяся нам фундаментальной характеристика перцептивно-когнитивных форм поведения является их действенной и конструктивной стороной» [De Schonen. P. 294] и добавляет: «Вот почему можно сделать вывод, пожелав при этом, чтобы подобные исследования развивались и в дальнейшем, что они истолковывают проблему деятельности памяти, помещая ее в контекст перцептивнокогнитивных действий, а также действий, направленных либо на то, чтобы в одной и той же ситуации сорганизоваться неким иным способом, либо на то, чтобы приспособиться к новым ситуациям. Только такой ценой мы когда-нибудь сумеем постичь природу человеческого воспоминания, без чего обращение к нашей собственной проблематике оказывается безумно затрудненным» [Ibid. Р. 302].
Отсюда проистекают различные, в том числе недавно разработанные концепции памяти, придающие особое значение аспектам структурирования и самоорганизации. Явления, связанные с памятью, как в своих психологических, так и биологических формах, суть не что иное, как результаты действия динамических систем, нацеленных на организацию, и существуют они только «в той мере, в какой организация поддерживает их и преобразует»121.
Таким образом, ученые сегодня оказались подведены к пониманию необходимости сближения памяти и феноменов, непосредственно относящихся к наукам о человеке и обществе.
Так, Пьер Жане в своей работе «Эволюция памяти и понятие времени» (1922) утверждает, что «фундаментальным мнемоническим актом является "поведение в процессе повествования", которое характеризуется прежде всего через его социальную функцию, посколь ку она состоит в передаче другим какой-либо информации в условиях отсутствии события или объекта, являющегося его причиной»122. Составляющей этого процесса является также «речь, которая сама есть продукт общества»123. Так, Анри Атлан, изучая самоорганизующиеся системы, сближает «речь и память»: «Использование устной, а затем и письменной речи на самом деле представляет собой громадное расширение накопительных возможностей нашей памяти, которая благодаря этому обретает способность выходить за физические пределы нашего тела, дабы быть перемещенной либо в память других людей, либо в библиотеки. Это означает, что еще до устной или письменной речи существовал некий язык как форма накопления информации в нашей памяти» [Morin, Piattelli-Palmarini. P. 461].
Еще более очевидно, что всякого рода расстройства памяти, которые наряду с амнезией124 и подобно афазии могут также возникнуть на уровне речи, во многих случаях требуют осмысления с помощью общественных наук. С другой стороны, если иметь в виду метафорический, но значащий уровень, то подобно тому как амнезия – это расстройство не только индивидуального характера, но и влекущее за собой более или менее серьезные нарушения личностного порядка, то и отсутствие у народов и наций коллективной памяти или сознательная либо бессознательная ее утрата могут повлечь за собой серьезные нарушения коллективной идентичности.
Связи между различными формами памяти могут, впрочем, обретать не метафорические, а реальные черты. Джек Гуди отмечает, например: «Во всех обществах индивиды обладают огромным количеством информации на генетическом уровне, в долговременной и краткосрочной памяти, в памяти активно функционирующей»125.
Андре Леруа-Гуран в книге «Память и ритмы» – втором томе работы «Жест и слово» – рассматривает память в очень широком смысле и одновременно выделяет три ее типа: память специфическую, память этническую и память искусственную: «В этой рабо память рассматривается в самом широком смысле. Она есть не свойство способности мышления, а основание, каким бы оно ни было, на котором записываются цепочки последовательных действий. В этом плане можно говорить о "специфической памяти" с целью определения фиксации форм поведения различных видов животных; о памяти "этнической", обеспечивающей воспроизведение поведения в человеческих обществах; сюда же нужно отнести и память "искусственную" в ее новейшей электронной форме, которая без помощи инстинкта или размышления обеспечивает воспроизведение связанных друг с другом механических действий» [Leroi-Gouhran. Р. 269].
В последнее время развитие кибернетики и биологии значительно обогатило, особенно метафорически, понятие памяти в его отношении к осознаваемой памяти человека. Сейчас говорят о компьютерной памяти, генетический код рассматривают как унаследованную память126. Однако такое распространение понятия памяти и на машину, и на жизнь вообще парадоксальным образом непосредственно сказалось на посвященных памяти исследованиях психологов, переходящих от преимущественно эмпирической стадии к стадии в большей степени теоретической: «Начиная с 1950 г. и отчасти под влиянием таких новых наук, как кибернетика и лингвистика, интересы коренным образом изменились, обретя более четко выраженную теоретическую ориентацию»127.
Наконец, либо в связи с воспоминанием, либо в связи с забвением (в частности, вслед за Эббингаузом) психологи и психоаналитики обращают внимание на сознательные и бессознательные воздействия, оказываемые на память индивида со стороны интереса, эмоций, желания, процессов торможения, критики. Точно так же и коллективная память выступала в качестве важной цели в борьбе общественных сил за власть. Показать себя властителем памяти и забвения – это одна из важнейших задач классов, групп и индивидов, которые господствовали и господствуют в исторических обществах. Забвение, замалчивание истории обнаруживает существование механизмов манипулирования коллективной памятью.
Изучение социальной памяти – один из фундаментальных подходов к проблемам времени и истории, по отношению к которым память то отступает назад, то оказывается переполненной.
В историческом исследовании исторической памяти необходимо придавать особое значение различиям между обществами, обладающими преимущественно устной памятью, и обществами, главным образом использующими память письменную, а также этапам перехода от первой формы ко второй – тому, что Джек Гуди называет «приручением первобытного мышления». Таким образом, нужно последовательно изучать:
1) этническую память в обществах, не обладающих письменностью, – так называемых «первобытных» (sauvage);
2) процесс восхождения памяти от устной формы к письменной, от предыстории к древности;
3) средневековую память, балансирующую между устной и письменной формами;
4) успехи письменной памяти начиная от XVI в. и до наших дней;
5) полноту современной памяти.
Такой подход обосновал А. Леруа-Гуран: «Историю коллективной памяти можно разделить на пять периодов: период устной передачи; период письменной передачи с помощью дощечек и указателей; период простых знаков; период механографии и период электронной организации в серии»128.
Для того чтобы лучше выявить отношения между памятью и историей, что и составляет главную цель данного очерка, мне представляется более предпочтительным отдельно обратиться к вопросу о памяти в древних или современных обществах, не обладавших письменностью. Важно также выявить различия в истории памяти обществ, располагающих одновременно и устной, и письменной памятью, между древним периодом преобладания устной памяти, со специфическими функциями памяти письменной или образной, периодом средневековым, с его равновесием между памятью устной и письменной и важными преобразованиями функций каждой из них, и современным этапом решительных успехов письменной памяти, связанной с типографским делом и обучением грамотности. Кроме того, необходимо произвести перегруппировку имевших место в последнем веке потрясений, связанных с тем, что Леруа-Гуран называет «расширяющейся памятью».
1. Этническая память
В отличие от Леруа– Гурана, который употребляет этот термин по отношению ко всем типам обществ, я ограничиваю его значение коллективной памятью народов, не имеющих письменности. Не настаивая на этом, но и не забывая о значении данного феномена, отметим, что деятельность, относящаяся к памяти и не связанная с письменностью, является деятельностью, которая постоянно присутствует не только в обществах, лишенных письменности, но также и в тех, которые ею располагают. Гуди недавно совершенно справедливо напомнил об этом: «В большинстве бесписьменных культур и во многих об ластях нашей культуры накопление в памяти различных элементов составляет часть повседневной жизни»129.
Различение устных и письменных культур в соответствии с задачами, поставленными перед памятью, мне, так же как и Гуди, представляется основанным на том факте, что соотношение этих культур нужно искать на полпути от двух одинаково ошибочных в своем радикализме течений, «одно из которых утверждает, что все люди обладают одинаковыми способностями, а другое явно или неявно указывает на существенное различие между "они" и "мы"»130. Истина заключается в том, что культура людей, не имеющих письменности, действительно отлична, но она не является другой.
Главная область, в которой кристаллизуется память бесписьменных народов, – это та, которая обеспечивает выглядящее историческим основание для существования этнических групп или семейств, т. е. порождает мифы о происхождении.
Жорж Баландье, ссылаясь на историческую память жителей Конго, отмечает: «Начала, как представляется, вдохновляют тем в большей степени, чем с меньшей точностью они удерживаются в памяти. Конго никогда не было столь обширно, как во времена своей покрытой мраком истории»131. «Ритуал... делает акцент на некоторых аспектах власти. Он ссылается на ее начала, на ее укорененность в истории, ставшей мифом, и освящает ее».
На основании изучения одного из африканских племен – нюп (Нигерия) – С. Ф. Над ель различает два типа истории: с одной стороны, это история, называемая им «объективной» и представляющая собой «ряд фактов, которые мы, исследователи, описываем и устанавливаем согласно некоторым "объективным и всеобщим критериям, относящимся к отношениям между этими фактами и к порядку следования их друг за другом"»132, а с другой – это история, которую он называет «идеологической» и которая описывает и упорядочивает эти факты в соответствии с некоторыми установившимися традициями»133. Эта вторая история и есть та коллективная память, которая пытается перемешать историю и миф. Подобная «идеологическая история» охотно обращается «ко всем началам царства» и к «такому персонажу, как Tsoede или Edegi, культурному герою и м фическому основателю царства Нюп». Таким образом, история начал становится, если воспользоваться выражением Малиновского, «мифической хартией» традиции.
Эта коллективная память «первобытных» обществ проявляет также особый интерес к практическим и техническим навыкам, к профессиональным знаниям. В усвоении этой «технической памяти», как отмечает Андре Леруа-Гуран, «социальная структура ремесел играет важную роль как в тех случаях, когда речь идет о кузнецах из Африки или Азии, так и в тех, когда мы говорим о наших цехах, суще ствовавших до XVII в. Обучение секретам ремесла и сохранение их занимает значительное место в каждой из общественных наук любой этнической группы»134. Жорж Кондоминас в связи с племенем моис в центральном Вьетнаме также столкнулся с подобной поляризацией коллективной памяти в отношении времени зарождения и мифических героев135. Эта притягательность для «первобытного сознания» прошлого, связанного с предками, подтверждается также собственными именами. В Конго, отмечает Жорж Баландье, после того как клан присвоил новорожденному первое имя, называемое «именем по рождению», ему дается еще и второе, более официальное, которое вытесняет первое. Это второе имя «увековечивает память о предке, чье имя оказывается, таким образом, возвращенным к жизни и который становится избранным благодаря тому уважению, объектом которого он являлся»136.
В бесписьменных обществах есть специалисты по памяти, люди-память – «лица, занимавшиеся составлением генеалогий, блюстители королевских кодексов, придворные историки, хранители преданий», о которых Жорж Баландье сказал, что они являются «памятью общества» и одновременно, если использовать словарь Наделя137, хранителями как «объективной», так и «идеологической» истории. Но в соответствии с перечнем Андре Леруа-Гурана, который признавал, что эти персонажи «в традиционном обществе играют важную роль по поддержанию сплоченности группы»138, это также «главы древних семейств, сказители, жрецы».
Однако вопреки тому, что обычно думают по этому поводу, следуе подчеркнуть, что память, передаваемая посредством обучения в бесписьменных обществах, не являлась запоминанием «слово в слово». Джек Гуди доказал это, изучая миф о Багре (Bagre) племени ло дагаа которое обитает на севере Ганы. Он отметил многочисленные расхождения в различных версиях мифа, даже в наиболее стереотипных его фрагментах. Люди-память, в данном случае выступающие как сказители, не играли той роли, что школьные учителя (ведь школы появились лишь вместе с письменностью). В связи с их деятельностью не развивается механически-автоматическое обучение. Согласно Гуди, в бесписьменных обществах объективные трудности были связаны не только с запоминанием в целом и слово в слово, но имелись также свидетельства, что «такой род деятельности редко воспринимался как необходимый»; «продукт точного припоминания» рассматривается в этих обществах как «менее полезный, менее ценный, чем плод неточного воспоминания»139. Поэтому в подобных обществах чрезвычайно редко фиксируется использование мнемотехнических приемов (одним из таких редких случаев, ставшим классическим в этнологической литературе, является перуанский Quipü). Видимо, коллективная память функционировала в этих обществах как «порождающая реконструкция», а не механическое запоминание. Таким образом, согласно Гуди, «основа воспоминания не пребывает ни на поверхностном уровне, на котором действует запоминание слово в слово, ни на уровне „глубинных“ структур, которые вскрывают многочисленные мифологи... наоборот, как представляется, важную роль играют масштаб повествования и иные событийные структуры»140.
Таким образом, в то время как мнемоническое воспроизведение слово в слово предположительно связано с письменностью, бесписьменные общества, если не принимать во внимание некоторые практики запоминания ne vanetur141, главной из которых является пение, предоставляют памяти большую свободу и признают за ней творческие возможности.
Эта гипотеза, возможно, могла бы объяснить удивительное замечание Цезаря в «De Bello Gallico»142 (VI. 14). Цезарь пишет по поводу галльских друидов, к которым приходит учиться множество юношей: «Как говорят, они там заучивают наизусть большое количество стихов, поэтому некоторые остаются в своей школе по двадцать лет. Они полагают, что религия запрещает доверять эти тексты письму, тогда как для всего остального, для публичных и частных отчетов, они обычно пользуются греческим алфавитом. Как мне кажется, они установили такой обычай по двум причинам: они не желают ни разглашать свою доктрину, ни видеть, как их ученики, полагаясь на письмо, пренебрегают собственной памятью; ибо почти всегда бывает так, что следствием использования текстов оказывается меньшее рвение к заучиванию наизусть и ослабление памяти».
Не являются ли передача знаний, признанных тайными, и сильное желание сохранить в хорошем состоянии память творческую, а не опирающуюся на повторение, двумя главными причинами жизнеспособности коллективной памяти в бесписьменных обществах?
2. Переход от памяти, от устного высказывания
к письму, от предыстории – к древности
В бесписьменных обществах коллективная память, по-видимому, организована вокруг трех главных целей: коллективной идентичности группы, основанной на мифах, а если говорить более конкретно, то на мифах о происхождении; престиже господствующих семей, что находит свое выражение в генеалогии; и техническом знании, которое передается с помощью практических формул, в значительной степени пропитанных религиозной магией.
Появление письменности связано с глубоким преобразованием коллективной памяти. Уже с эпохи «палеолитического средневековья» появляются образы, в которых предлагается увидеть «мифо-граммы», соответствующие «мифологии», которая развивается в словесной форме. Письменность открыла перед коллективной памятью возможность продвижения вперед по двум направлениям – быстрое развитие двух форм памяти. Первое направление – ознаменование, прославление посредством памятного монумента какого-либо знаменательного события. В этом случае память принимает форму надписей; в Новое же время она вызвала к жизни некую вспомогательную историческую дисциплину – эпиграфику. Конечно, мир надписей в высшей степени разнообразен. Луи Робер отмечает его неоднородность: «Руны, тюркская эпиграфика с Орхона, эпиграфика финикийская, неопуническая, древнееврейская, сабинская, иранская, арабская кхмерские надписи – все это вещи, между собой очень не схожие»143. Например, на Древнем Востоке создание мемориальных надписей привело к все более широкому возведению таких памятников, как стелы и обелиски. Месопотамия начиная с III тысячелетия стала областью стел, на которых цари стремились обессмертить свои подвиги с помощью иносказательных изображений, сопровождаемых надписью, о чем свидетельствует стела Грифов (Париж, музей Лувра), на которой Эаннатум, царь Лагаша (ок. 2470 г. до Р. X.), сумел сохранить посредством изображений и надписей память о некоей победе. Аккадские цари особенно часто прибегали к такой форме ознаменования, и наиболее известная из их стел – стела Нарам-Сина в Сузах, на которой по желанию этого царя была увековечена триумфальная победа, одержанная над народами, населявшими Загрос (Париж, музей Лувра). В ассирийскую эпоху стела обретает форму обелиска; таковы стелы Ашшурбелкала (конец II тысячелетия) в Ниневии (Лондон, Британский музей) и черный обелиск Салманасара III, который происходит из Нимруда, обессмертивший победу этого царя над страной Мусри (853 г. до Р. X., Лондон, Британский музей). Иногда мемориальные памятники лишены надписей, и их смысл остается неясен, как в случае с обелисками из храма обелисков в Библосе (начало II тысячелетия)144. В Древнем Египте стелы выполняли многочисленные функции увековечения памяти о чем-либо: погребальные стелы, знаменующие, как в Абидосе, паломничество к семейной могиле или повествующие о жизни покойного, как стела Аменемхета, воздвигнутая при Тутмосе III; царские стелы в память о победах, как получившая название Израильской стела под Минефтахом (ок. 1230 г. до Р. X.) – единственный египетский документ, упоминающий об Израиле, вероятно, во времена исхода; юридические стелы, как стела из Карнака (напомним, что самой знаменитой из юридических стел является стела, на которой Хаммурапи, царь первой вавилонской династии (ок. 1792-1750), распорядился высечь свой Кодекс и которая хранится в музее Лувра в Париже); священнические стелы, на которых жрецы приказывали высекать перечни своих привилегий145. Однако великой эпохой надписей стала эпоха древних Греции и Рима, по поводу чего Луи Робер сказал: «О Греции и Риме можно говорить как о цивилизации эпиграфики»146. Надписи в храмах, на кладбищах, на площадях и улицах городов, вдоль дорог и даже «среди гор, в великой глуши», умножались и заполняли греко-романский мир благодаря наличию в нем исключительного стремления к меморизации и увековечению воспоминаний. Камень, чаще всего мрамор, становился носителем груза памяти. Эти «архивы из камня» придавали функциям архивов в собственном смысле слова характер настойчивой публичности, демонстрации лапидарности воплощенной в мраморе памяти и ее долговечности.








