Текст книги "История и память"
Автор книги: Жак ле Гофф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Во всяком случае нужно отметить, что некоторые из числа самых выдающихся историков еще и сегодня наделяют историю чертами искусства. Например, Жорж Дюби пишет: «Я полагаю, что история -прежде всего искусство, и главным образом искусство литературное. История существует только в форме повествования. И для того, чтобы она была хороша, нужно, чтобы хорошим было повествование» [Duby, Lardreau. P. 50]. Однако в другом месте он заявляет: «История если уж ей суждено жить, не может быть свободной: весьма вероятно, что она может быть способом политического дискурса, но она не должна становиться пропагандой; весьма вероятно, что она может быть жанром литературы, но она не должна быть литературой» [Ibid Р. 15-16].
Итак, ясно, что историческое сочинение не является таким же произведением искусства, как и другие, и что исторический дискурс обладает своей спецификой.
Эта проблема была очень точно сформулирована Роланом Бартом: «Действительно ли посвященное прошедшим событиям повествование, со времен греков обычно подчиненное в нашей культуре санкциям исторической "науки", помещенное под властное поручительство «реального» и обосновываемое принципами "рационального" изложения, какими-то специфическими чертами, неоспоримой уместностью образного отличается от повествования, основанного на воображении, каким мы обнаруживаем его в эпопее, романе, драме?» [Barthes, 1967. Р. 65]. Примерно тогда же Эмиль Бенвенист настаивал на намерении историка: «Историческое высказывание о событиях не зависит от их "объективной" истинности. Учитывается только "исторический" замысел пишущего» [Benveniste. Probl mes de linguistique générale. I. P. 240]. Ответ Ролана Барта, представленный в терминах лингвистики, состоял в том, что «в «объективной» истории «реальное» всегда является лишь неформулируемым обозначаемым, укрывающимся за кажущимся всемогуществом референта. Эта ситуация определяет то, что можно было бы назвать эффектом реального... Исторический дискурс не следует за реальным, он всег лишь обозначает его, не прекращая повторять «это произошло», без того чтобы это утверждение когда-нибудь могло быть чем-то иным, нежели обозначаемой оборотной стороной любого исторического повествования» [Ibid. Р. 74]. Свой анализ Барт завершает рассмотрением наблюдаемого сегодня отступления истории-повествования, обращаясь при этом к исследованию, обладающему большой научностью: «Таким образом, становится понятно, что уход в тень (если не исчезновение) наррации в современной исторической науке, которая в большей степени стремится говорить о структурах, нежели о хронологиях, обозначает нечто гораздо большее, чем простую смену школ; это настоящее идеологическое преобразование: историческая наррация умирает, потому что знаком Истории отныне является не столько реальное, сколько невещественное» [Ibid. Р. 75].
На другой двусмысленности термина «история», который в большинстве языков обозначает и историческую науку, и рассказ, опирающийся на воображение, определенную историю и некую историю2
25 L'histoire {франц.) и une histoire {франц.) – слово «история» с определенны артиклем – «определенную» историю и неопределенным – «некую» историю. {Прим пер.)
(в английском различаются story и history2^), построил свое оригинальное видение истории Поль Вен.
История для него – это рассказ, наррация, но это «рассказ о подлинных событиях» [Veyne, 1971. Р. 16].
Здесь важна особая форма своеобразия, индивидуальности, которой является специфическое: «История интересуется индивидуализированными событиями, ни одно из которых не используется ею дважды. Но ее интересует отнюдь не индивидуальность сама по себе; она старается понять эти события, т. е. отыскать в них некую общность или, точнее, специфичность» [Ibid. Р. 72]. И еще: «История -это описание того, что специфично, т. е. доступно пониманию в событиях, происходящих с людьми» [Ibid. Р. 75]. История, стало быть, походит на роман. Она создана из интриг. Как мы видим, такое понимание интересно в той мере, в какой оно сохраняет своеобразие, не допуская его превращения в беспорядок; в какой оно отказывается от детерминизма, но содержит в себе некую логику; в какой оно придает ценность роли историка, который «выстраивает» свое историческое исследование, подобно тому как романист «выстраивает» свою «историю». Недостаток подобного подхода, на мой взгляд, состоит в допущении мысли о том, что историк обладает той же свободой, что и романист, и что история – это вовсе не наука, а – в соответствии с некоторыми предосторожностями, предпринимаемыми Полем Веном, – некий литературный жанр, тогда как мне она представляется наукой, которой присущи – это достаточно банально, но тем не менее об этом нужно сказать – как черты, общие для всех наук, так и черты специфические.
Уточнение первое: в отличие от сторонников позитивистской истории, которые полагают, что из труда историка можно полностью изгнать воображение и даже любую «идею», многочисленные историки и теоретики истории отстаивали и продолжают отстаивать право на воображение.
Уильям Дрэй даже определил «созданное воображением представление» о прошлом как некую форму рационального объяснения. «Таким образом, "симпатия", которая позволяет чувствовать и вызывать чувство исторического феномена, будет лишь способом изложения»268 269. Гордон Лефф противопоставил воображаемую реконструкцию, осуществляемую историком, подходу, которого придерживается специалист в области естественных наук: «Историк, в отличие от „natural scientist“, должен сам определить границы для оценки тех событий, которые он исследует; он должен осуществить воображаемую реконструкцию того, что по своей природе не было реальным, а скорее составляло содержание индивидуальных событий. Он должен подвергнуть абстрактному рассмотрению целый комплекс положений, ценностей, намерений и условий, которые состайляют часть наших действий с тем, чтобы уловить их значение» [Leff. Р. 117-118].
Такая оценка воображения историка мне представляется недостаточной. Существует два вида воображения, которые может продемонстрировать историк: воображение, заключающееся в оживлении того, что умерло в документах и что составляет часть исторической работы, поскольку последняя демонстрирует и объясняет действия людей. Обнаружение этой способности воображения, делающего конкретным прошлое, – напомню, что Жорж Дюби ожидал проявле ния историком литературного таланта, – желательно. Оно еще более желательно в силу необходимости того, чтобы историк при помощ этой формы воображения, которая является воображением научным, доказывал то, что, наоборот, проявляется благодаря способности к абстракции. В этом отношении ничто не отличает и не должно отли чать историка от других людей науки. Он должен проявлять в работе со своими документами то же воображение, что и математик в своих вычислениях, а физик или химик – в своих опытах. Здесь идет речь о состоянии духа, и остается только присоединиться к Хейзинге, кото рый заявляет, что история – это не только одна из отраслей знания, но также и "интеллектуальная форма постижения мира"» [Huisinga, 1936].
И, наоборот, я сожалею, что человек столь острого ума, как Раймон Арон, будучи охвачен страстью к эмпиризму, утверждал, что понятия, которыми оперирует историк, туманны, потому что «по мере приближения к конкретному утрачивается понимание общего» [Агоп, 1938а. Р. 206]. На самом деле понятия историка не туманны, но зачастую метафоричны, потому что они как раз и должны одновременно отсылать как к конкретному, так и к абстрактному, ибо история, подобно другим гуманитарным или общественным наукам, является не столько комплексной, как об этом любят говорить, сколько специфичной, как справедливо заметил Поль Вен.
Таким образом, история, как и любая наука, должна обобщать и объяснять. И делает она это оригинальным способом. Как вслед за многими говорит Гордон Лефф, метод объяснения в истории преимущественно дедуктивен: «Без генерализации не было бы ни истории, ни концептуального дискурса... Историческое понимание отличается не ментальными процессами, которые свойственны любой форме рассудочной деятельности, а своим статусом, который скорее является статусом дедуктивного знания, нежели доказуемого» [Leff. Р. 79-80]. Значение в истории возникает как за счет понимания некоей совокупности изначально разрозненных данных, так и благодаря внутренней логике каждого элемента. «Значение в истории главным образом контекстуально» [Ibid. Р. 57]. Наконец, объяснения в истории в большей степени являются оценками, чем доказательствами, однако рациональным образом, свойственным процессу интеллектуального объяснения, они включают и мнение историка: «Некоторые формы каузального анализа совершенно необходимы при любой попытке соотнесения событий; точно так же, как он должен проводить различие между случайностью и необходимостью, историк должен решать, управляется ли конкретная ситуация факторами долговременного или краткосрочного характера. Однако, как и его категории, эти факторы концептуальны; они не соответствуют эмпирически подтвержденным или поставленным под сомнение сущностям. По этой причине объяснения историка выступают скорее как оценочные» [Ibid. Р. 97-9]. На протяжении веков теоретики истории стремились вывести основные принципы, способные служить в качестве общих ключевых инструментов для объяснения исторического развития. Так появились два ведущих понятия: это смысл истории и за кон истории.
Понятию смысла истории могут быть даны три типа объяснений: вера в масштабные циклические движения, идея цели истории, заключающаяся в улучшении этого мира, и учение о цели истории, находящейся за пределами последней270. Можно считать, что представления ацтеков или, в известной мере, концепция Арнольда Тойнби восходят к первой точке зрения, марксизм – ко второй, а христианство – к третьей.
Внутри христианства существуют значительные расхождения между теми, кто, вместе со св. Августином и католической ортодоксией опираясь на идею двух градов – Града Земного и Града Небесного, изложенную в «Граде Божьем», подчеркивают двойственность исторического времени [Marrou, 1950], одновременно вовлеченного в зримый хаос человеческой истории (Рим не вечен и не является целью истории) и в эсхатологический поток божественной истории, и теми, кто вместе с такими милленаристами, как Иоахим Флорский,
стремится примирить вторую и третью концепции смысла истории. В первом случае история закончилась бы пришествием Третьего Века – царства святых на земле, прежде чем завершиться телесным воскресением и последним судом. Таково было в XIII в. мнение Иоахима Флорского и его последователей. Чтобы войти в теологию истории, они не выходят не только за рамки исторической теории, но даже и философии истории. В XX в. религиозное обновления породило в творчестве некоторых мыслителей новый всплеск теологии истории. Русский мыслитель Бердяев (1874-1948) предсказывал, что противоречия современной истории подготовят почву для нового «совместного Творения человека и Бога» [Berdjaev]. Начиная с XX в. протестантизм вошел в столкновение с различными эсхатологическими течениями: например, с «последовательной эсхатологией» Швейцера, с «демифологизированной эсхатологией» Бультмана, с «реализованной эсхатологией» Додда и с «предварительной эсхатологией» Кульмана271. Католический историк Анри-Ирене Марру, вновь обратившись к анализу творчества св. Августина, развил идею двойственности времени истории: «Время истории представляется, таким образом, отягощенным некоей двойственностью, радикальной амбивалентностью: оно, конечно же, но не только, как полагает некая поверхностная доктрина, является фактором прогресса; у истории также есть зловещая и мрачная сторона: то возрастание, которое происходит мистически, пролагает себе дорогу сквозь страдание, смерть и поражение» [Маггои, 1968].
О циклической концепции и идее упадка я уже говорил в другом месте272 и далее остановлюсь на еще одном из конкретных примеров этой концепции – философии истории Шпенглера.
Идея конечной цели истории, состоящей в совершенствовании земного мира сообразно более гармоничным законам, которые продвинули бы его вперед, лежит в основе концепции прогресса273.
В. Гордон Чайлд, утверждавший, что работа историка состоит в том, чтобы обнаружить порядок в человеческой истории [Childe. Р. 5], и полагавший, что в истории имеются не законы, а «своего рода порядок», в качестве примера такого порядка указывает на технологию. По его мнению, можно говорить о технологическом прогрессе «предыстории в век угля», который заключается в некоей упорядоченной последовательности исторических событий. Однако Гордон Чайлд напоминает, что в каждой своей фазе технический прогресс представляет собой некий «социальный продукт», и если пытаются проанализировать его с этой точки зрения, то обнаруживают, что представлявшееся линейным оказывается неупорядоченным, и для объяснения «этих блужданий и колебаний необходимо обратиться к социальным, экономическим, политическим, юридическим, теологическим, магическим институтам, к обычаям и верованиям, которые действуют то как шпоры, то как удила», короче говоря, к истории во всей ее сложности. Но правомерно ли изолировать технологическую сферу и полагать, что вся остальная история воздействует на нее только извне? Не является ли сама технология частью более обширной совокупности, составные элементы которой существуют лишь благодаря более или менее произвольному расчленению, осуществляемому историком?
Данная проблема была недавно примечательным образом поставлена Бертраном Жилем274. Жиль обосновывает понятие «техническая система» как отличающаяся устоявшимися связями совокупность совместимых друг с другом структур. Эти исторически сложившиеся технические системы принадлежат к «техническому уровню». Такой «способ восприятия технического феномена» побуждает к диалогу со специалистами в области других систем: с экономистом, лингвистом, социологом, политиком, юристом, ученым, философом... Из этой концепции вытекает необходимость периодизации, поскольку технические системы следуют друг за другом, и наиболее важным является понимание, если не всестороннее объяснение, переходов одной технической системы в другую. Таким образом, возникает проблема технического прогресса, в рамках которой, впрочем, Жиль делает различие между «прогрессом техники» и «техническим прогрессом», который проявляется благодаря вхождению изобретений в производственную или повседневную жизнь.
Кроме того, Жиль отмечает, что «таким образом понимаемая динамика систем придает новую ценность тому, что обозначают одновременно неопределенным и двусмысленным выражением "промышленные революции"».
Таким образом оказывается поставленной проблема, которую я в более общем плане определяю как проблему революции в истории Она уже была поставлена историографией как в области культуры (революция в книгоиздании [McLuhan M. et Eisenstein Ε. L.; научные революции – см. Kuhn Th. S.] и даже самой историографии (Smith Fussner F. The Historical Writing and Thought 1560-1640, 1962; Nadel G. H. – в «History and Theory». № 3. P. 255-261), так и в политической сфере (революции: английская 1640 г., французская 1789 г., русская 1917 г.). Эти события и само понятие «революция» еще совсем недавно были объектом оживленных споров ученых. Как мне кажется, современная тенденция, с одной стороны, заключается в том, чтобы увязать эту проблему с проблематикой долгой длитель ности275, а с другой – увидеть в академических спорах вокруг «рево люции» или «революций» наиболее благоприятную ситуацию для возникновения предвзятых в идеологическом отношении суждений и для осуществления политического выбора из настоящего. «Это -одна из наиболее „чувствительных“ зон всей историографии»276.
По моему мнению, в истории нет законов, сопоставимых с теми, которые были открыты в области наук о природе, – тезис, широко распространенный сегодня в связи с отказом от историцизма и вульгарного марксизма, а также с недоверием к философии истории. Впрочем, многое зависит от того, какой смысл мы придаем словам. Например, сегодня уже признано, что Маркс не формулировал общих законов истории, что он всего лишь концептуализировал представление об историческом процессе, объединив теорию (критическую) и практику (революционную)277. Как хорошо сказал У. К. Рансиман, история, как и социология и астрономия, была «потребительницей, а не производительницей законов»278.
Однако перед лицом утверждений, часто в большей степени вызывающих, чем проникнутых убежденностью в иррациональности истории, я высказываю собственную уверенность в том, что труд историка имеет целью привнести вразумительность в исторический процесс и что эта вразумительность ведет к признанию закономерностей в историческом развитии. Это то, что признают явные марк систы, даже если они склонны сближать термин «закономерности» с термином «законы»279.
Сначала эти закономерности нужно обнаружить внутри каждой серии событий, изучаемой историком, делающим ее доступной пониманию и выявляющим присущие ей логику и систему – термин который я предпочитаю термину «интрига», поскольку он в большей степени подчеркивает объективный, а не субъективный характер исторической операции. Затем закономерности должны быть обнаружены в отношениях между сериями, с чем связана значимость сравнительного метода в истории. «Сравнение – это не доказательство», – гласит пословица. Но научный характер истории в той же мере опирается на подчеркивание различий, что и сходств, тогда как науки о природе стремятся устранить различия.
Понятно, что и случайность также имеет место в историческом процессе и не нарушает закономерностей, поскольку именно случай и является конститутивным элементом исторического процесса и его вразумительности.
Монтескье заявлял, что «если причина частного характера, как случайный результат какого-либо сражения, разрушает государство, то, значит, существовала общая причина, которая привела к тому, что крушение этого государства оказалось в зависимости от исхода одного-единственного сражения». А Маркс в одном из своих писем писал: «Мировая история имела бы явно мистический характер, если бы она не оставляла места случайности. Эта случайность, разумеется, участвует в общем процессе развития и компенсируется другими формами случайности. Но ускорение или замедление процесса зависят от таких "случайностей", включая и "непредвиденный" характер индивидов, которые оказываются во главе некоего движения с самого его возникновения» [цит. по: Сагг. Р. 95]. Не так давно делались попытки научно оценить долю случайности в конкретных исторических эпизодах. Так, Хорхе Басарде исследовал серию вероятностей, имевших место в ходе освобождения Перу. Он использовал работы Пьера Вандриеса280 и Джорджа Буске281. Последний полагает, что попытки математизировать случайность исключают как провиденциализм, так и веру во всеобщий детерминизм. По его мнению, случай не играет никакой роли ни в научном прогрессе, ни в экономическом развитии; его действие сказывается в склонности к установлению равновесия, которое устраняет не самое случайность, а ее последствия. Наиболее «эффективными» формами случайности в истории должны были бы оказаться метеорологические, а также убийства и рождение гения.
После описания места, которое занимают закономерности и рациональность в истории, мне остается еще сказать о единстве и различии, о непрерывности и прерывности в истории. Поскольку указанные проблемы находятся в самом центре современного кризиса истории, я вернусь к ним в конце данного очерка.
Здесь же ограничусь замечанием о том, что если подлинная история в своей основе всегда была устремлена к превращению в историю глобальную или тотальную – целостную и совершенную, как сказал бы великие историки конца XVI в., – то по мере своего превращения в набор специальных научных и учебных дисциплин история должна быть воплощена в категориях, которые – прагматически – расчленяют ее. Эти категории зависят от самой исторической эволюции. В первой половине XX в. появились на свет социальная и экономическая истории, во второй – история ментальностей. Некоторые историки, например Хаим Перельман, отдают предпочтение категориям, связанным с периодизацией, другие – тематическим категориям [Perelman. Р. 13]. Каждая из этих категорий в чем-то полезна и необходима. Они являются рабочими инструментами и инструментами, используемыми в изложении; не обладают никакой объективной, субстанциальной реальностью. Точно так же и стремление историков создать историческую целостность может и должно обретать различные формы, которые также эволюционируют со временем. Рамками в этом отношении могут служить географическая реальность или некое понятие: так происходило у Фернана Броделя сначала в его «Средиземноморье во времена Филиппа И», а потом в «Материальной цивилизации и капитализме». Пьер Тубер и я на примере средневековой истории попытались показать, что цель, намеченная тотальной историей, может быть сегодня соответствующим образом достигнута благодаря использованию объектов глобального характера, сконструированных историком: например, incastellamento282, бедность, маргинальност идея труда и т. д. [Le Goff, Toubert].
Я не думаю, что метод разносторонних подходов – если он не питается какой-либо отжившей эклектичной идеологией – наносил бы ущерб работе историка. Иногда он в какой-то мере обусловлен состоянием документации, поскольку каждый тип источников требует различной трактовки в рамках общей проблематики. Так, исследуя представление о чистилище, возникшее на Западе в III—XIV вв., я обращался то к рассказам о видениях, то к Exempla, то к литургическим обрядам, то к молитвенной практике. Я обратился бы и к иконографии, если бы именно чистилище не отсутствовало бы там столь долго время. Иногда я анализировал индивидуальные мысли, иногда – коллективные ментальности, иногда обращался к уровню сильных мира сего, иногда – к уровню массового сознания. И меня никогда не покидала мысль о том, что вера в чистилище и без участия детерминизма и фатальности и несмотря на некие замедления, потери, отклонения и возвраты была бы воплощена в рамках некоей системы и что эта система имела бы смысл лишь благодаря своему функционированию в глобальном обществе283.
Монографическое исследование, ограниченное в пространстве и времени, может быть превосходной исторической работой, если в нем ставится проблема и предполагается сравнение и если оно проводится методом «case-study»284. Обреченной мне представляется монография, замкнутая на самой себе и лишенная горизонта, – именно такая, какая в недавнем прошлом являлась излюбленным детищем позитивистской истории, но не умерла окончательно и сейчас.
В связи с непрерывностью и прерывностью я уже говорил о понятии революции. И я хотел бы завершить первую часть этого эссе настойчивым акцентированием того, что историк должен уважать время, которое – в различных формах – является тканью истории и что он должен добиваться соответствия рамок хронологического объяснения длительностям пережитого.
Об этом с особой силой напомнил Гордон Лефф: «Периодизация необходима для всех форм исторического понимания» [Leff. Р. 130]. И справедливо добавил: «Периодизация, как и сама история, является эмпирическим процессом, сформированным историком» [Ibid. Р. 150]. Я же добавил бы, что нет неподвижной истории и что история является не чистым изменением, но изучением значимых изменений. Периодизация же – это главный инструмент понимания значимых изменений.
2. Историческая ментальность: человек и прошлое
Выше я уже привел несколько примеров того, каким образом люди конструируют или реконструируют свое прошлое. Теперь же меня интересует – в более общем плане – вопрос о месте прошлого в жизни различных обществ. Я воспользуюсь здесь выражением «историче-екая культура», употребленным Бернаром Гене в его книге «История и историческая культура средневекового Запада» (1980). В понятие «историческая культура» Гене включает, с одной стороны, профессиональный багаж историков, собрания трудов по истории, а с другой -публику и аудиторию историков. К этому я добавляю те отношения, которые в сфере коллективной психологии общество поддерживает с собственным прошлым285. Я осознаю рискованность такого размышления: признание сложной реальности, структуру которой образуют если и не классы, то по крайней мере категории членов общества, различающиеся в соответствии со своими интересами и культурой, неким единством, предположение о существовании некоего «духа времени» (Zeitgeist) и даже коллективного бессознательного – все эти абстракции опасны. И тем не менее исследования и опросы, проводимые сегодня в «развитых» обществах, показывают, что вполне возможно сближать присутствующие в общественном мнении той или иной страны чувствования по отношению как к своему прошлому, так и к другим явлениям и проблемам286. Поскольку проведение такого рода опросов в том, что касается прошлого невозможно, я попробую охарактеризовать – не пытаясь скрыть от самого себя меру произвольности и упрощенности подобных попыток – преобладающее отношение к своему прошлому и к истории в некоторых исторических обществах. В качестве интерпретаторов этого коллективного мнения я выбираю главным образом историков, стараясь отличить в их суждениях то, что относится к их собственным мыслям, от того, что восходит к общей ментальности. Я отлично вижу, что при таком подходе я все еще не отделяю прошлого от истории в коллективной памяти. Следовательно, я обязан дать несколько дополнительных пояснений, которые уточнят мои воззрения на историю.
Я полагаю, что история истории должна заниматься не только тем, что выходит из-под пера профессиональных историков, но и всей совокупностью феноменов, составляющих историческую культуру или, лучше сказать, историческую ментальность определенной эпохи. Особо привлекательным в этом контексте является изучение школьных учебников по истории, однако таковые существовали практически лишь с XIX в. Немалую ясность может внести и изучение литературы и искусства. Место Шарлеманя287 в героических поэмах; зарождение романа в XII в. и тот факт, что оно происходило в форме именно исторического романа (на античном материале288); значимость исторических пьес в театре Шекспира289 и т. д. – все это свидетельствует о настоящем пристрастии некоторых исторических обществ к своему прошлому. В рамках недавней выставки, посвященной великому живописцу XV в. Жану Фуке, Николь Рейно хорошо показала, что наряду с интересом к античной истории, что является отличительной чертой Возрождения (миниатюры «Иудейские древности», «Древняя история» Тита Ливия), Фуке демонстрирует подчеркнутую склонность к современной истории [часы Этьена Шевалье, гобелены Форминьи, «Великие летописи» («Grandes Chroniques») Франции290 и т. д.]. К этому следовало бы добавить изучение имен, пу теводителей для паломников и туристов, гравюр, литературы, продаваемой вразнос, и т. д. и т. д. Марк Ферро показал, каким образом кинематограф дал истории новый фундаментальный источник – фильм [Ferro, 1977], уточнив, впрочем, что именно кино было «агентом и источником истории». Последнее правомерно отнести ко всей совокупности средств массовой информации, и этого будет достаточно д объяснения того, что в отношениях людей с историей благодаря современным средствам массовой информации (массовая пресса, ки радио, телевидение) наметилось значительное оживление. Именно к такому расширительному пониманию истории (в смысле историографии) пришел в своем масштабном исследовании «И pensiero storico classico» («Классическая историческая мысль») Санто Мадзарино (Santo Mazzarino)291. Мадзарино преимущественно выискивает историческую ментальность в этнических, религиозных, иррациональных элементах, в мифах, поэтических фантазиях, космогонических теориях и т. д. Из этого даже возникает новая концепция истории, которую прекрасно определил Арнальдо Момильяно: «Историк для Мадзарино главным образом не профессиональный искатель истины в прошлом, а скорее некий искатель подземных источников, „пророческий“ интерпретатор прошлого, зависящий от своих политических взглядов, религиозной веры, этнических черт и, наконец, – но не исключительно – от социальной ситуации. Любое поэтическое, мифическое, утопическое или иное фантастическое по своей форме воспоминание о прошлом имеет отношение к историографии»292.
И здесь вновь приходится устанавливать различия. Объектом истории является именно тот смутный смысл прошлого, который стремится признать в продуктах деятельности воображения одно из главных выражений исторической реальности, а в особой степени то, какова их реакция на свое прошлое. Но эта опосредованная история не есть история историков, которая одна только и призвана быть научной.
То же самое относится и к памяти. Подобно тому, как прошлое -это не история, а ее объект, точно так же и память – не история, но один из ее объектов и одновременно простейший уровень исторического исследования. Недавно вышедший в свет специальный номер журнала «Dialectiques» (№ 30,1980) был посвящен отношениям между памятью и историей: «Истории опирается на память». Британский историк Рафаэль Самуэль, один из главных инициаторов издания «Исторические мастерские» («History Workshops»), о котором я еще буду говорить, выступает с двусмысленными речами, предпосылая им не менее двусмысленное название: «Депрофессионализировать историю». Если тем самым он хочет сказать, что обращение к устной истории, к автобиографиям, к истории субъективной расширяет базу научной работы, изменяет образ прошлого и предоставляет слово забытому в истории, то он совершенно прав и таким образом указывает на одно из крупных достижений современного исторического производства. Но если он ставит на одну доску «автобиографическую продукцию» и «продукцию профессиональную» и добавляет, что «профессиональные занятия не создают монополии и не дают гарантий» («Dialectiques». № 30. Р. 16), то в этом мне видится серьезная опасность. Верно то – и к этому я еще вернусь, – что традиционные источники истории зачастую не столь «объективны», и, во всяком случае, не столь «историчны», как полагает историк. Критики традиционных источников недостаточно, однако историк должен работать как с ними, так и с источниками нетрадиционными. Самоуправляемая историческая наука была бы не только катастрофой, но и не имела бы смысла. Ибо история, даже если она и не достигает этого в полной мере, является наукой и зависит от профессионально приобретаемого знания. Разумеется, история не обрела той степени технической оснащенности, которая свойственна наукам о природе или о жизни; и я не желал бы, чтобы она этого достигала ради того, чтобы стать более доступной для понимания и даже для контроля со стороны гораздо большего числа людей. Истории – единственной из всех наук – уже повезло (или не повезло) в том, что она может быть вполне удовлетворительно создана и любителями. Действительно, она нуждается в популяризаторах – и профессиональные историки не всегда нисходят до выполнения этой функции, несмотря ни на что, важной и достойной, или же проявляют себя неумелыми в этом отношении, а в эпоху новых средств массовой информации возрастают как потребнос в посредниках-полупрофессионалах, так и возможности для такого посредничества. Стоит ли добавлять, что я часто получаю удовольствие от чтения исторических романов, когда они хорошо выстроены и хорошо написаны, и что я признаю за их авторами принадлежащее им право на свободу фантазии, осмеливаясь, если интересуются моим мнением, указывать на вольности, допускаемые в обращении с историей. Почему бы не существовать некоему литературному разделу истории – разделу вымысла, в рамках которого, уважая базовые исторические данные – нравы, институции, ментальности, – создавались бы новые ее описания, в которых обыгрывались бы случайное и событийное? Я готов видеть в этом возможность получить двойное удовольствие – от удивления и уважения к тому, что есть наиболее важного в истории. Так, я люблю роман «Слава империи» Жана д'Ормессона, талантливо и со знанием дела описывающего историю Византии. Здесь нет, как в «Айвенго», «Последних днях Помпеи», «Quo vadis», «Трех мушкетерах» и т. д., интриги, проваливающейся в прорехи истории, но есть вымышленный ход политических событий, опирающийся на основополагающие структуры общества. Такая работа часто бывает отлично выполнена и полезна. Однако можно ли видеть в каждом человеке историка? Я не требую для историков власти за пределами их территории, т. е. исторического исследования и возникающего в связи с этим шума во всем обществе, в частности в сфере образования. Но что действительно должно произойти, так это установление исторического империализма в области науки, а также политики. В начале XIX в. история была почти ничем. Историцизм в своих различных формах хотел стать всем. История не должна руководить другими науками и в еще меньшей степени – обществом. Однако и как физик, и как математик, и как биолог, и, хотя и иным способом, как специалисты гуманитарных и общественных наук, историк, точка зрения историка, т. е. позиция одной из фундаментальных отраслей знания, должна быть известна.








