355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской » Текст книги (страница 9)
Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 06:00

Текст книги "Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской"


Автор книги: Захар Прилепин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

РАЗНЫЙ, НО ЕДИНЫЙ

При должном желании, Мариенгофа можно трактовать достаточно вольно. То есть так же, как Пушкина. Как Блока. Как Есенина. Как Мандельштама. У всех названных для любого интерпретатора найдётся по необходимой строке. Чем иные и пользуются.

Продемонстрировать это проще простого.

Мариенгоф – революционный поэт, большевистский подпевала? Конечно же.

 
Каждый день наш – новая глава Библии.
Каждая страница тысячам поколений будет Великой.
Мы те, о которых скажут:
– Счастливцы в 1917 жили, —
 

напишет он в 1918 году и чувство почитания к этим дням пронесёт через всю жизнь.

«Невозможно – это не советское слово», – афористично отчеканит Мариенгоф в одной из своих пьес.

Или, может быть, он всё-таки контра? Доказывается на раз. Берём роман «Бритый человек», цитируем: «А не думаете ли вы… что мы сбрили наши русские души вместе с нашими русскими бородами в восемнадцатом году? Не думаете ли вы, что в душе у нас так же гладко, как на подбородке?» Империалист и государственник? Конечно же.

«Шут Балакирев», «Актёр со шпагой», «Совершенная виктория» – безусловные тому доказательства.

Даже саркастическая ода Тредиаковского из «Заговора дураков» звучит как имперская песнь:

 
Звени, звени, хрустальный альт стаканов —
То льёт восторг покорная держава,
Тебя – сияющей короной увенчанную
Поёт на флейте радостная слава.
Не блеском скипетра и митры и порфиры
Сиять в веках правленью Анны.
Поёт за доброту тебя серебряная лира,
Поют за разум бубны и тимпаны.
Лишь мудрым рулевым ты встала у кормила —
Средь волн бестрепетно поплыл корабль России.
Несчастную страну счастливо воскормили
Твои, Царица, розовые перси.
Сосцы своих грудей, тяжёлых молоком и салом,
Ты вкладывала трём младенцам в нежный рот.
О, Государыня, тебя сосали
Пехота, кавалерия и флот…
Другой любви, иных зачатий пришла весна потом,
И вот – вторично ощенилась сука.
Не ты ли греешь тёплым животом
Политику, искусство и науку.
 

Или, может быть, наоборот – он человек, возненавидевший это тяжеловесное тысячелетнее государство? И это верно.

 
Дурацкую мечту поэта
Перетянула золотая
Литая чаша
Империи… —
 

жалуется Мариенгоф.

Что было мечтой его? Наверное, свобода.

Значит, антисталинист и предвестник «оттепели»?

Конечно, недаром он приводит в книге «Мой век…» разговор с сыном:

«– Неужели, папа, ты всерьёз думаешь, что при нём можно писать?

– О чём ты?.. О ком?.. Не люблю загадок.

Кирка отчеканивает:

– Я тебя спрашиваю, неужели ты не понимаешь, что при нём писать нельзя…»

Может, тогда ещё и русофоб? Ещё бы.

Это его лирический герой в романе «Бритый человек» говорит: «Русский человек? Глупо. Подло. Совершенно лишнее. Неосновательная фантазия природы».

И там же остроумничает про «кукиш, счастливо заменяющий русскому человеку дар остроумия и находчивости».

Это ж его, наконец, стихи:

 
Исчезни ж, Русь!
Скачурься! смойся! сгинь!
С тобой
Губительной не жажду встречи
Ни во хмелю,
Ни в лёгких снах.
Пусть океан
Ворочается в жолтых берегах.
Пусть камня финского приподнятые плечи,
Пусть ветер, соль
И синь.
 

Хорошо, пусть так.

Но не русофил ли он, раз на то пошло?

Да, несомненный!

Это он объявит:

 
Я твой, Россия.
В славе ль ты,
В позоре.
Я тень люблю, что падает на милое лицо.
 

Это он в ответ на слова Есенина, что у его собратьев по имажинизму «нет чувства родины», сказал: «…имажинизм отныне не формальное учение, а национальное мировоззрение, вытекающее из глубины славянского понимания мёртвой и живой природы своей родины».

Это он за границей признается:

 
Птицы, звёзды и степи,
Жолтые зори.
И трава.
Тридцать три переедешь моря,
А в сердце:
Пепел
И маленькая Москва.
 

Это он ещё раз, спустя годы, повторит:

 
И вот я сердцем холодею:
Трястись куда? Бежать куда?
Когда в косматых Пиренеях
Из Пензы милая звезда.
 

Это он напишет в поэме «Денис Давыдов»: «Велики великороссы!.. Помяни-ка нас добром!»

Нас!

Это он уже в июле 1941-го отчеканит:

 
Мужество,
Доблесть,
К смерти презрение
Рдеют на русском знамени…
 

Это он в «Романе без вранья» скажет, что Василий Розанов (Розанов!) научил любить его Россию не только во времена величия, но и во времена слабости и унижения.

Может, он и ксенофоб тогда? Не без этого.

Даже не говорим про откровенно антинемецкий пафос его военных поэм и баллад – время было такое.

Но как вам следующее высказывание: «Необходимо пресечь губительную тягу Московии к Америке. Американец вечно спешит и никогда не имеет времени. Вчера они перестали заниматься искусством, сегодня – любить, завтра им некогда будет думать. Эту роскошь они предоставят нам, если только железная чума не пожрёт наши души».

Это написано Мариенгофом ещё в эпоху имажинистской юности. Не самая либеральная точка зрения. Но в чём-то, быть может, даже провидческая.

Проходит больше двадцати лет, и в пьесе Мариенгофа американская дама, миссис Лендмюр, спрашивает у своей дочери: «Искусство имеет значение? Друг мой, американка ли ты?»

Не разуверился он в своей юношеской максималистской убеждённости.

Совсем весело становится, когда в другой его пьесе лидеры европейских держав садятся за круглый стол и говорят о своих планах: «Отделение от России латышей, литовцев, а может быть, и украинцев. Для украинцев как будто предусмотрена французская сфера влияния <…> Наконец, самостоятельность Кавказа, подмандатная Средняя Азия – для управления на основе протектората. Всё это требует свержения большевиков. Вот наша историческая миссия».

Мечтая о распаде России, лидеры европейских демократий так резюмируют желание воевать против неё: «Да будет эта война последней в Европе. Мы этого, господа, хотим. Демократия хочет вечного мира».

Анатолий Борисович был не прост.

Замечателен и прозорлив и этот саркастический диалог:

«– В мире должно быть одно мировое правительство. Тогда, коллега, ваши желания сбудутся.

– И будет это правительство помещаться в Белом Доме в городе Вашингтоне, а за своим жалованьем министры будут ездить на Уолл-Стрит?»

Отдельные и самые любопытные отношения были у Мариенгофа с собственной, по отцу, национальностью.

Начиналось всё с того, что он, более чем внятно направляя свой гнев против «господ Коганов и Фриче» в своей работе 1921 года «Буян-остров», требовал оставить искусство в покое.

Так случилось, что именно от этих «господ» Мариенгофу больнее всего доставалось на орехи.

Так что, спустя почти сорок лет, он, не забыв своих обид, мстит критикам при помощи Маяковского в «Моём веке…»:

«Маяковский снова ткнул пальцем в знакомом направлении:

– Этот Коган…

Белоснежным платком эстет вытер на лбу капли пота, вероятно холодного, и шуршаще-шелестящим голосом деликатно поправил своего мучителя:

– Уважаемый Владимир Владимирович, я не Коган, я Айхенвальд.

Но Маяковский, как говорится, и носом не повёл. Мало того, примерно через минуту он в четвёртый раз ткнул пальцем в несчастного эстета, который бледнел и худел на наших глазах:

– Этот Коган…

Ю. Айхенвальд нервно встал, вытянул шею, вонзил, как вилки, свои белые, бескровные пальцы в пурпуровый стол и сказал так громко, как, думается, ещё никогда в жизни не говорил:

– С вашего позволения, Владимир Владимирович, я Айхенвальд, а не Коган.

В кафе стало тихо.

А Владимир Владимирович, слегка скосив на него холодный, тяжёлый взгляд, раздавливающий человека, ответил с презрением:

– Все вы… Коганы!»

Привлечь Маяковского для такой шутки – ход практически беспроигрышный: это даже не Есенин с его сомнительной репутацией – а главный поэт эпохи, безоговорочная святыня: кто посмеет кинуть камень во Владимира Владимировича?

Трудно не заметить, что многие соплеменники в прозе Мариенгофа описываются сатирически, с каким-то мстительным чувством. Причём и реальные персонажи, и сугубо романные.

Первым его критиком, если верить книге «Мой век…», выступает нижегородский гимназист Борис Розинг – именно он получает в нос за то, что обвиняет гимназиста Толю Мариенгофа в плагиате.

У Нюмы Шарослободского, сына зубного врача Соломона Яковлевича, в «Бритом человеке» по ходу всего романа на носу висит отвратительная капелька – это единственная черта Нюмы.

Саша Фабер – «гимназист с ластиком, с часами, с карандашом в жестяной капсюльке и перочинным ножиком с тремя лезвиями», чопорный и снисходительный мальчик, – вызывает раздражение у лирического героя «Бритого человека».

Фабер из «Бритого человека» описан и в «Моём веке…», но уже как Сергей Громан – «рот этакий девический, капризный, с припухлыми… розовыми губками».

Отец Мариенгофа так оценивает Громана-Фабера: «Ты уж прости, пожалуйста, хоть это и твой друг, но мне думается, он не слишком умный. Как всё высокопарное».

Но и этого мало. В «Моём веке…»: «…Серёжа женился на красивой, пышной, развратной до наглости женщине, вдове жандармского полковника, расстрелянного большевиками в Петрограде. Она ему на многое в жизни открыла глаза… Я ведь даже при военном коммунизме в Москве, в “Стойле Пегаса” ни разу не понюхал белого порошка. А вот она моего пензенского плехановца и занюханным сделала».

Громан переезжает в Москву и становится крупным большевистским начальником – председателем Всероссийской эвакуационной комиссии.

«В те дни Серёжа Громан не расставался с толстым портфелем из крокодиловой кожи и ходил в превосходной оленьей дохе, полученной по ордеру. Она была сшита на рост Петра Великого. Председатель эвакуационной комиссии путался в ней, как мадам Сан-Жен в придворном платье со шлейфом <…>

А как был великолепен в… машине мой пензенский друг! В своей оленьей дохе! Со своим крокодиловым портфелем, раздувшимся от важнейших бумаг, от грозных мандатов, от картонных учрежденческих папок с наклейками: “срочные”, “весьма срочные”, “секретные”, “совершенно секретные”.

Серёжа Громан всегда сидел рядом с шофёром и сам поминутно со всей энергией сжимал левой рукой резиновую грушу гудка, играющего, поющего и ревущего».

Громан Мариенгофа предвещает поздний, не без отвращения выписанный образ Наума Бесстрашного в романе Валентина Катаева «Уже написан Вертер».

Обратите внимание на чекиста Якова Блюмкина в «Моём веке…»: «Он был большой, жирномордый, чёрный, кудлатый, с очень толстыми губами, всегда мокрыми». Блюмкин, надо сказать, один из прототипов всё того же Наума Бесстрашного из повести Катаева. Или взгляните на администратора Айседоры Дункан – Илью Шнейдера в той же книге: «В далёком детстве жирная коричневая плёнка в молоке вызывала у меня физическое отвращение. До судорог в горле! Теперь такое отвращение вызывал этот администратор».

Впрочем, пора остановиться, а то так можно далеко зайти.

Своих товарищей – Шостаковича, Бабеля, Мейерхольда – Мариенгоф описывает с уважением и нежностью, а Осипа Мандельштама цитирует с почти молитвенным чувством. Именно его, а не своими стихами Мариенгоф завершает свою последнюю, состоящую из разрозненных заметок, рукописную книгу «Это вам, потомки!».

Так что хотелось бы заранее остеречь всех критиков Мариенгофа и его текстов хоть «справа», хоть «слева». Что бы вы ни сказали о нём, доказать обратное не составит труда.

Богохульник и антикреликал?

Согласимся: ещё какой.

В «Бритом человеке» появляется архиерей, «грассирующий, как парижанка, и затянутый в рясу, будто в шёлковый дамский чулок».

В театральной вещи «Уход и смерть Толстого» появляется старец Варсонофий, который прячется в дамской уборной, чтоб не пропустить смерть Льва Николаевича.

Начинал поэт Мариенгоф с того, что «…хилое тело Христа на дыбе…» вздыбливал в Чрезвычайке.

А потеряв сына, он же сказал:

 
Друг мой, живу как во сне.
Не разговаривай строго.
Вот бы поверить мне
В этого глупого Бога!
 

…Но стоит ли, вопреки всему, говорить о нём и как о человеке, ведавшем о бытие Бога?

Да, опять – да.

Это он напишет о Христе-воителе и русской революции:

 
Чернь царственная, ты не внемлешь
Холодным доводам ума.
Тогда Христос,
Теперь:
Московская чума
Очистит чорной язвой землю.
 

Это он, пожилой уже человек, пишет о себе в письме жене, что он «истый христианин».

И это он же в самом начале своего пути, в тоске воскликнет, что «…от Бога / отрезаны мы, / как купоны от серии».

Можно ли тогда сказать, что Мариенгоф не един – а разломан и противоречит сам себе?

Нет, конечно.

Написал он много всего, нужного навсегда и совсем лишнего – однако словесная походка и дендистская повадка, античный стоицизм, своеобразная, на грани провокации философия бытия – снисходительного к людям одиночки и наблюдателя, – всё это, с первых слогов лучших его вещей, позволяет угадать: перед нами – он.

Изящный, как его трость. Ровный, как его пробор. Сияющий, как его цилиндр.

Кто-то находит основания, чтобы его не любить.

Кто-то имеет все основания им восхищаться.

ЕГО ДОБРЫЙ ПУТЬ

По сей день бытует мнение, что Мариенгоф был едва ли не запрещён всю свою жизнь.

Евгений Евтушенко, помещая стихи Мариенгофа в антологию «Строфы века», со свойственной ему, так сказать, широтой и безапелляционностью заявит в биографической справке: «Мариенгофа… каким-то чудом не посадили, но из литературы почти вышвырнули – держали в холодной прихожей».

Вообще говоря, «каким-то чудом» не посадили почти всю их имажинистскую компанию: и Шершеневича, и Рюрика Ивнева, и Матвея Ройзмана, и Грузинова Ивана. Эрдмана, да, посадят – но выпустят, а после этого он ещё получит Сталинскую премию.

И дело не в этом.

Книжки пьес Мариенгофа время от времени выходили: упомянутые нами «Шут Балакирев» в 1940-м и «Рождение поэта» в 1951-м (эти же две пьесы опубликованы в сборнике 1959 года), кроме того – «Маленькие комедии» (1957), «Не пищать! Пьеса в трёх отделениях для юношества» (1959)… Всего в постимажинистский период – в годы самого махрового советизма – с 1926 по 1962 год он опубликует порядка двадцати книг и книжечек. При всём желании, здесь ни о каких запретах говорить не приходится.

Его скетчи сотни раз пройдут в десятках городов.

Пьесу «Люди и свиньи» ставили в Московском театре сатиры в 1931-м, «Преступление на улице Марата» – в Ленинградском драматическом театре в 1945-м. С пьесы «Золотой обруч» в 1946 году начал свою работу театр на Спартаковской (впоследствии Московский драматический театр на Малой Бронной) – и постановка прошла около трёхсот раз!

Всего в разное время было поставлено как минимум восемь пьес Мариенгофа.

Не считая всякой прочей мелочи – вроде публикации глав из романа «Екатерина» в журнале «Литературный современник» и «Острова великих надежд» в «Звезде», выступлений по радио, радиопостановок и периодических встреч с читателями и студентами.

Великую славу на этом поприще он себе не сохранил. А имя хоть негромкое, но имел.

Да, детская книжка «Мяч-проказник» была изъята из продажи, а «Роман без вранья» – из библиотек. Да, пьесу «Люди и свиньи» запретили после сотого показа, а «Золотой обруч» – после двухсотого. Да, после того как «Золотой обруч» прикрыли, – пришлось трудно… Но и тогда Мариенгоф нашёл весёлый выход из положения – переписал от руки «Роман без вранья» и продал в музей как черновик 1926 года. И купили!

Так «холодная прихожая» – или нет?

Не барские покои, увы.

Но сейчас поэтов и в прихожую не пускают. И – ничего.

А они, может, очень даже хотят в такую прихожую.

По факту – Мариенгоф всю жизнь оставался тем, с чего начал свой путь, – советской литературной богемой.

А наша богема – больше, чем богема: это зачастую и есть элитарии российской культуры.

Жил Мариенгоф всегда в лучших квартирах в центре Москвы (уже назывались те адреса, где они обитали с Есениным) и Ленинграда (где переезжал трижды – с улицы Марата, 47, кв. 30, на улицу Салтыкова-Щедрина, 24, кв. 37, а оттуда – на Бородинскую улицу, 13).

И отдыхал он в Пятигорске, Сочи, Коктебеле, Севастополе и Пицунде – в компании с маститыми советскими писателями. И домработница в их семье всегда была. И выглядел он, по крайней мере до войны, как элитарий: костюм, отличные ботинки, элегантное пальто, трость.

Недаром его называли «последний денди республики». Это кое-чего стоит.

Денди в прихожей не живут.

После войны Мариенгоф, конечно же, поистратился, «осоветился», дворянство из него повыветрилось – но что-то главное, отцовское, материнское, неотторжимое – осталось.

Одну из самых точных характеристик Мариенгофу дал его друг – писатель Израиль Меттер.

«Если бы меня спросили, какая черта Мариенгофа была наиболее стойкой и очевидной, я бы не задумываясь ответил: доброжелательство.

Я редко встречал человека, да ещё поэта, да ещё поэта не слишком лёгкой судьбы, который относился бы к людям с таким доброжелательством, как Анатолий Мариенгоф. Оно выражалось во всём. В пристальном внимании, с которым он умел и любил слушать людей. В умении прощать. В глубокой деликатности, – он никому, даже друзьям, не навязывал своих переживаний…»

«И ещё одна черта чрезвычайно характерна для него: элегантность. Дело не только в том, с каким изяществом он носил костюм. Мариенгоф был элегантен по самой своей душевной сути. Он всегда был внутренне подобран, ничто в нём не дребезжало…»

«…он тяжело болел. Но я не помню его больным. Даже когда он уже не мог без посторонней помощи подняться с постели, мне всегда казалось, что этого не может быть, – сейчас он встанет, высокий, стройный и легко пойдёт: его жизненная сила и ироническое отношение к своей хворости завораживали меня.

Накануне его смерти я приехал к нему в Комарово. Так случилось, что среди людей, оказавшихся в комнате Мариенгофа, был человек, с которым я несколько лет не раскланивался. Ссора наша была неглубокой, не безнадёжно затянувшейся. Когда я подошёл к постели Анатолия Борисовича и, как всегда, поцеловал его, он произнёс что-то неразборчивое. Наклонившись к его губам, я спросил:

– Что ты хочешь, Толечка?

И услышал шёпот:

– Дураки… Помиритесь…»

Сам он уже со всеми примирился.

Молодой Булат Окуджава несколько раз в последний год приходил к дяде Толе и пел ему свои песни.

Кажется, так лучше всего закончить наш рассказ.

Анатолий Мариенгоф умер 24 июня 1962 года. В день собственного рождения по старому стилю.

Он прожил, казалось, ужасно много – недаром в конце 1950-х – начале 1960-х при встрече у него неизбежно спрашивали: «Неужели вы тот самый Мариенгоф?»

На самом деле, он ушёл в 65 лет – это ещё не закатные времена, а время мудрости, крепких душевных сил.

Просто Мариенгоф перенёс все тяжести своей не самой простой и не самой щедрой на подарки жизни, никогда никому не жалуясь. Внутри надрывалось раз, надрывалось снова, надрывалось опять, но он же – арлекин, он же рыжий шут, он же, наконец, денди – он вида не подавал.

Анна Никритина пережила его на 20 лет.

Его жизнь – это славная история, это разная история. Это просто – история.

– Поехали дальше, Вяточка?

– Поехали, Толя.

ИЛЛЮСТРАЦИИ
Анатолий Мариенгоф с родителями Александрой Николаевной, Борисом Михайловичем и сестрой Руфиной. Нижний Новгород. 1907 г.
«На детских фотографиях он ангелоподобен». Нижний Новгород. 1901 г.
Анатолий Мариенгоф. «Земгусар». 1916–1917 гг.
Мариенгоф с сестрой и отцом, незадолго до его гибели. Пенза. Первая половина 1918 г.
Анатолий Мариенгоф (второй слева) сотоварищи. 1918 г. «Октябрьскую революцию Мариенгоф встречает восхищённо»
«Денди Республики» Мариенгоф
Художник Георгий Якулов, Анатолий Мариенгоф и Сергей Есенин. 1919 г.
Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф в год объявленной декларации имажинистов: «Мы настоящие мастеровые искусства». Москва. 1919 г.
Орден имажинистов. Сидят: Вадим Шершеневич, Сергей Есенин; стоят: подруга поэтов Фанни Шерешевская, Анатолий Мариенгоф, Иван Грузинов. Москва. 1920 г. «Когда-нибудь я напишу роман / О лёгких девах / И поэтах»
Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф с Председателем Земного шара Велимиром Хлебниковым. Харьков. Апрель 1920 г.
Анна Никритина, жена поэта
Сын Кирилл
Анатолий Мариенгоф и Анна Никритина (справа). «С тобою, нежная подруга / И верный друг, / Как цирковые лошади по кругу, / Мы проскакали жизни круг»
Анатолий Мариенгоф и Серёжа.
 
Хотел бы я в серебряные годы
Старинной дружбою согреться
И умереть в хорошую погоду
За шахматами
От разрыва сердца.
И чтобы женщины
С пучочками фиалок
По улицам,
Бульварам,
Переулкам
Шли за моим весёлым катафалком
Под ручку,
Будто на прогулке…
 
ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА А. Б. МАРИЕНГОФА

1897, 24 июня (6 июля н. cm.) – родился в Нижнем Новгороде в семье коммерсанта Бориса Михайловича Мариенгофа и дочери помещика Александры Николаевны Хлоповой.

1913 – смерть матери, переезд семьи в Пензу, где Анатолий поступил в 3-ю частную гимназию С. А. Пономарёва.

1914 – путешествие по Балтике на учебной парусной шхуне «Утро». Начало Первой мировой войны.

1916 – уход на фронт, служба в инженерно-строительной дружине.

1917 – возвращение в Пензу накануне Октябрьской революции.

1918, весна – выход первой поэтической книги «Витрина сердца».

28 мая – во время чехословацкого мятежа отец Мариенгофа погибает от случайной пули.

Лето – переезд в Москву, знакомство с С. Есениным и В. Шершеневичем.

1919, январь – создание группы имажинистов.

1920 — выход сборников «Руки галстуком» и «Стихами чванствую», поэмы «Магдалина».

1921 – выход сборников «Тучелёт» и «Развратничаю с вдохновением».

1922 – женитьба на актрисе Камерного театра Анне Никритиной. Выход сборника стихов «Разочарование» и трагедии «Заговор дураков».

1923 – рождение сына Кирилла.

1924 – поездка с женой в Европу. Роспуск группы имажинистов.

1927 – выход «Романа без вранья».

1928 – переезд в Ленинград. Издание в Берлине романа «Циники».

1928–1930 – работа над киносценариями.

1930 – выход романа «Бритый человек».

1940, март – самоубийство сына Кирилла. Постановка в ряде театров драмы Мариенгофа «Шут Балакирев», в том же году вышедшей отдельным изданием.

1941, сентябрь – эвакуация в Киров, выступления на радио и в печати со стихами о войне.

1942 – выход сборников «Поэмы войны» и «Пять баллад».

1944, лето – возвращение в Ленинград.

1945–1957 – работа над пьесами совместно с М. Э. Козаковым.

1956 – завершение автобиографической повести «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги» (опубликована в 1988 году).

1962, 24 июня – Анатолий Мариенгоф умер в Ленинграде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю