Текст книги "Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
Тут тоже не столько политика, сколько эстетика – ведь революция при ближайшем рассмотрении развязна, цинична, контрастна, разноцветна, вульгарна. Всё как он любит: это его поэтика.
По возвращении с фронта Мариенгоф принялся за литературу всерьёз: пора становиться «одним на миллионы».
В 1918 году он выпускает первую свою книжку – «Витрина сердца». В одиночку придумывает поэтическую школу русского имажинизма (в Москве, независимо от Мариенгофа, чуть ранее тот же самый имажинизм, с подачи уже существовавших английских имажинистов или, точнее, имажистов, задумает поэт Вадим Шершеневич – идеи в воздухе витают).
В том же году, в конце мая, в Пензу вошли так называемые «белые чехословаки» – воинский корпус, сформированный в составе Русской армии из пленных чехов и словаков ещё во время мировой войны и не нашедший с большевистской властью общего языка.
И случается ужасное: в перестрелке нелепо гибнет отец Анатолия Мариенгофа.
В «Моём веке…» Мариенгоф опишет ситуацию так, будто бы причиной смерти отца послужил он сам – сына повлекло к «месту событий», отец побежал за ним на улицу и был смертельно ранен в пах.
В автобиографии ситуация доведена до типического, в стиле Мариенгофа злого абсурда с элементами бравады:
«На крыше нашего дома стоял большевистский пулемёт. Его ощупывали шрапнелями. Красногвардеец-пулемётчик попросил у меня табачку. Я принёс ему на крышу коробку папирос. Отец крикнул из окна:
– Анатолий, иди в дом!
Я ответил:
– Папа, здесь весело.
Тогда он влез на крышу и сказал:
– Если ты не уйдёшь, я сяду на эту трубу и буду сидеть.
Я пожал плечами:
– Сиди.
Он сел и закрыл глаза руками. А через несколько минут я уже вносил его в комнату на руках. Пуля попала в пах. Я плохо знал анатомию. Мне казалось, что рана не смертельна. Отца я любил бесконечно».
Однако сводный брат Анатолия Мариенгофа, Борис, в мемуарах напишет, что всё было совсем иначе.
А именно: «Я родился 28 мая 1918 года в Пензе. Как раз в мае был бой с белочехами… и в этом бою в отца попала шальная пуля, когда он выбежал на крыльцо посмотреть извозчика, который отвёз бы его в роддом, где я родился…»
Брат Борис путает? Или Анатолий Мариенгоф выступает в привычном амплуа: оцените мою удивительную подлость, потомки.
Зная нашего героя, вариант истории, предложенный братом Борисом, кажется более достоверным. Хотя бы и потому, что в «Моём веке…» – книге, претендующей на документальность, вообще ни разу не сообщается, что у отца была новая жена, которая к тому же ещё и вынашивала сводного брата Анатолия. Всё это, в логике книги Мариенгофа, усложнило бы и, может быть, даже несколько принизило фигуру отца, которого он описал в традициях скорее английских: лишённый слабостей, в том числе половых влечений, остроумный, безупречный родитель – как из рассказа Конан Дойля пришедший.
Отец выбежал на улицу за конкой потому, что перепуганная стрельбой жена начала не вовремя рожать? Для мемуаров это не годится: к чему Мариенгофу такие нелепые детали и совершенно лишние персонажи – мачеха, младший брат.
А вот если отец побежал возвращать наглого сына и получил пулю – другое дело.
Конечно, большевистский пулемёт на крыше, Толя, несущий папиросы пулемётчику, дерзость в общении с отцом (вариант автобиографии 1930 года) – это чересчур.
А вот Толя, с театральным биноклем забравшийся на чердак, и отец, спокойно командующий: «Анатолий, немедленно марш домой!» (мемуарный вариант, завершённый в 1960 году) – уже лучше…
Впрочем, если Анатолий Борисович всё-таки рассказал правду, а Борис Борисович, ничего, естественно, не помнящий, воспользовался адаптированной семейной легендой – да простят нас все участники этой, что так, что эдак, кошмарной ситуации за нашу попытку домыслить то, о чём нам никто уже не расскажет.
БОЛЬНОЙ МАЛЬЧИК
Важный момент: оставшийся полным сиротой поэт, хоть и вчерашний офицер, но совсем ещё юноша, никакого болезненного сиротства не чувствует – напротив, если беспристрастно посмотреть, он находится в состоянии эйфории и бешеного прилива сил.
Это выражается, конечно же, в его стихах.
Первые же, из числа дошедших до нас, сочинения Мариенгофа – замечательны. Они по сей день кочуют из антологии в антологию русской поэзии. Скорее всего, гимназические его опыты не сохранились, в итоге получилось так, что он вовсе не имел периода ученичества, а сразу объявился как сложившийся автор.
Полдень, мягкий, как Л.
Улица, коричневая, как сарт.
Сегодня апрель,
А вчера ещё был март.
Апрель! Вынул из карманов руки
И правую на набалдашнике
Тросточки приспособил.
Апрель! Сегодня даже собачники
Любуются, как около суки
Увивается рыжий кобель.
(«Апрель», 1916)
Прелесть; очень весенние стихи.
Что с таким добром было делать ему? Естественно, перебираться из «толстопятой Пензы» в Москву.
В Москве он, между прочим, попадает на работу в секретариат ВЦИКа: пензенский литературный знакомый Мариенгофа Борис Малкин – теперь там завделами, и его протекция действенна.
Как выглядел Мариенгоф в те дни, рассказывает поэт Рюрик Ивнев: «В приёмной увидел сидевшего за столиком молодого человека, совершенно не похожего на советского служащего. На фоне потёртых френчей и галифе он выделялся своим видом и казался заблудившимся <…> гвардейским офицером. Чёрные лакированные ботинки, розовый лак на отточенных ухоженных ногтях, пробор – тоже гвардейский…»
И тут имеет место новая развилка.
Хваткий и умный юноша мог бы сделать карьеру в Советском государстве – кадров не хватает, а здесь само всё идёт в руки.
Но нет – и карьеры он тоже бежит. Поэзия! Поэзия его влечёт.
Вскоре судьба сводит Мариенгофа с Шершеневичем и Есениным.
С последним знакомится в августе 1918-го – в том же месте, где увидел Мариенгофа Ивнев, – в здании секретариата на углу Тверской и Моховой. Есенин зашёл туда по издательским делам: «Как мне найти такого-то?» Мариенгоф Есенина уже читал, пригласил в гости поболтать о том о сём, понемногу начали приятельствовать.
2 ноября 1918 года в Большой аудитории Политехнического музея произошла первая встреча на троих: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф. После поэтического вечера отправились на съемную квартиру к Мариенгофу (Петровка, 19) и в долгих разговорах нащупывали своё совместное будущее.
У Есенина и Мариенгофа в те годы было гораздо больше общего, чем может показаться; революцию они воспринимали схожим образом: юная разинщина слышна в их голосах – хотя на есенинский лад эта мелодия звучит несколько естественней.
Судите сами.
Затопим боярьей кровью
Погреба с добром и подвалы,
Ушкуйничать поплывем на низовья
И Волги и к гребням Урала.
Я и сам из тёмного люда,
Аль не сажень косая – плечи?
Я зову колокольным гудом
За собой тебя, древнее вече, —
это Мариенгоф («Я пришел к тебе, древнее вече…», 1919).
Тысячи лет те же звёзды славятся,
Тем же мёдом струится плоть.
Не молиться тебе, а лаяться
Научил ты меня, Господь.
За седины твои кудрявые,
За копейки с златых осин,
Я кричу тебе: «К чёрту старое!»,
Непокорный, разбойный сын, —
это Есенин («Пантократор», 1919).
Оба тогда понимали: если желаешь внимания, надо крикнуть так, чтоб зазвенели стёкла.
В 1918 году вышел альманах «Явь» – в нём приняли участие революционно настроенные поэты, в том числе Есенин, но едва ли не четверть сборника – новые стихи Мариенгофа. Немудрено: альманах он сам и собирал.
Подборка Мариенгофа в «Яви» показывает, что перед нами человек весьма дерзкий, с не самыми устоявшимися представлениями о морали. Стихи навязчиво эпатажные, их будто бы сочинял поэт, не столько бьющийся в падучей, сколько отлично её имитирующий:
Кровью плюём зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном чёрным:
– Массовый террор.
Мётлами ветру будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть.
По тысяче голов сразу
С плахи к пречистой тайне.
Боженька, сам Ты за пазухой
Выносил Каина.
Ужас; с этих строк, собственно, и начиналась «Явь».
И так начиналась слава Мариенгофа.
12 марта 1919 года по поводу альманаха появилась разносная статья в «Правде» под названием «Оглушительное тявканье».
Главная большевистская газета так охарактеризовала стихи Мариенгофа – «…апогей хамства».
Автор статьи посчитал нужным объяснить, что подробно останавливается на фигуре Мариенгофа потому, «…что его стихи занимают первое и самое видное место в сборнике: потому, что он задаёт тон, потому что он самый яркий <…> потому что он до конца договаривает то, на что другие только намекают».
А в альманахе, между тем, наряду с Мариенгофом были опубликованы Андрей Белый, Василий Каменский, Борис Пастернак – но их в этот раз едва заметили. Стихи Мариенгофа произвели оглушающий эффект.
Подборку дали почитать вождю мирового пролетариата, Владимиру Ильичу, он отозвался коротко: «Больной мальчик».
Впрочем, есть смысл задаться вопросом: так ли уж болен был Мариенгоф – на фоне того, что творилось тогда в стране?
Другая тема, занимающая многих: для чего Есенину была нужна дружба с молодым скандалистом Мариенгофом и вообще вся эта имажинистская история?
На тот момент движение в поэзии через образ казалось Есенину наиболее актуальным: ни символистские туманы и ни их же чуждый Есенину академизм, ни футуристские барабаны и ни их же заумь не отвечали тому, что взросло в нём органично и о чём он, чуть запинаясь, но на ощупь понимая – истина здесь! – писал уже в 1918 году в своей работе «Ключи Марии»: органический образ, как основа постижения народом своего и космического бытия, природы, истории.
Вместе с тем общение Есенина с Николаем Клюевым к тому времени уже себя исчерпало: он не хотел больше опеки, он хотел – сам. Младокрестьянские поэты, с которыми Есенин общался тогда – скажем, Пётр Орешин, или переписывался, как с Александром Ширяевцом, – были родственны, но втайне казались несколько, что ли, старообразными. Мир ведь переворачивается с ног на голову, меняются очертания всего сущего, материки сшибаются с материками – нужны новые, самые дерзкие слова. То, что умели Клычков, Орешин и Ширяевец, Есенин и сам умел отлично, лучше их – ему нужны были те, кто делал что-то совсем иное.
Конечно, Есенин чувствовал близость с Блоком и Белым, в том числе и по линии «скифства». Но это были всё-таки совсем взрослые мужи, а Есенин нуждался в своей банде, он хотел молодых и деятельных разбойников в друзья.
Четвёртым в банде поначалу был поэт Рюрик Ивнев.
Ивнева (по паспорту Михаила Ковалева) Есенин знал уже несколько лет, особенных иллюзий касательно этого тонкого юноши не питал, но и ничего против него не имел, а вот Шершеневич заинтересовал: деловой, умный, знает языки, читал все стихи на свете, огромная библиотека в собственной квартире…
И ещё более привлёк Мариенгоф, не просто привлёк – сейчас произнесём слово не случайное, а взвешенное – очаровал.
До такой степени, что два поэта – в наши дни тут стоит сделать уточнение: оба традиционных и консервативных гендерных предпочтений – поселились вместе.
Чем очаровал?
Сначала несколько слов о самом Мариенгофе.
Чтобы его понять и представить, нужно вспомнить, как он описывал своего отца, – именно таким он был сам или старался быть. Остроумный, внимательный, умеющий нести себя с достоинством, обладающий даром товарищества. Мариенгоф не был похож на всех предыдущих приятелей и товарищей Есенина – да их, помимо рано умершего Гриши Панфилова, и не было. С Клюевым другая история случилась: он был учителем и – самозваной мамкой.
Все эти разговоры про то, что Мариенгофом двигала исключительно зависть, – мелочны, да и на момент их знакомства неактуальны. На авторские вечера Есенина в те годы приходили человек десять слушателей и столько же знакомых – имя его было на слуху, но ни о какой всероссийской славе и речи пока не шло. Гремели куда более звучные имена: Северянин, Маяковский, Ахматова, ещё помнили Бальмонта, не говоря уж о Блоке или Брюсове – безоговорочных авторитетах.
В отношении Есенина к Мариенгофу забавным образом соединилось амбициозное и человеческое. С Толей было иметь дело приятно и – полезно, нужно, важно.
ОГРОМНЫЕ СОВРЕМЕННИКИ
О стихах Мариенгофа Есенин не оставил ни одного серьёзного отзыва (он вообще о сверстниках почти не отзывался, только о прозаиках – с ними не было состязания), но иметь дело и водить дружбу с малоинтересным поэтом Есенин точно не стал бы.
Поэзия Мариенгофа может нравиться или не нравиться, но цельное восприятие его творчества утверждает в простом мнении: Мариенгоф – самобытен.
Его дар был безусловно меньшим, чем гений Есенина и гений Маяковского. Мало того, очень скоро поэтические возможности Мариенгофа достигли своего предела, однако на тот момент – 1918 год, 1919-й – к очень многим вещам он приходил сам по себе, своими тропами, порой опережая вышеназванных.
Есенин и Маяковский революцию приняли как антагонисты.
Маяковский воспел атакующий класс, Есенин – Новый Спас, который едет на кобыле. Мариенгоф парадоксально сблизил их, совместив черты мировосприятия обоих в своих стихах.
Мариенгоф пишет хроники и марши революций (жму руку, Маяковский!), и он же вещает, что родился Саваоф новый (здравствуйте, Есенин!).
Вольно варьируя исторические события, можно предположить возможность дружбы Мариенгофа и Маяковского.
К моменту знакомства с Есениным голос Маяковского был для Мариенгофа более притягателен: Владимира Владимировича даже отец Анатолия Борисовича почитал – бывало, декламировал пензенским друзьям «Облако в штанах».
Поэтому и результат иногда случался соответствующий.
Ночь, как слеза, вытекла из огромного глаза
И на крыши сползла по ресницам.
Встала печаль, как Лазарь,
И побежала на улицы рыдать и виниться.
Кидалась на шеи – и все шарахались
И кричали: безумная!
И в барабанные перепонки воплями страха
Били, как в звенящие бубны.
Это стихотворение Мариенгофа 1917 года. Улицы, упоминаемые в четвёртой строке, уже проваливались у Маяковского «как нос сифилитика» в 1914-м, клубились, «визжа и ржа», в 1916-м, вообще – выбежать на улицы – одна из примет любовной истерики Маяковского:
Выбегу,
тело в улицу брошу я,
дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссечась…
Хотя именно эти стихи Мариенгоф как раз не читал, потому что они не были опубликованы на тот момент.
Но, преломляясь как в пародийном сне, вышеприведённое стихотворение Мариенгофа отражает классическое «Скрипка и немножко нервно» Маяковского:
Скрипка издергалась, упрашивая,
и вдруг разревелась
так по-детски,
что барабан не выдержал:
«Хорошо, хорошо, хорошо…»
…………………
А когда геликон —
меднорожий,
потный,
крикнул:
«Дура,
плакса,
вытри!» —
я встал…
………………………
бросился на деревянную шею…
В обоих стихотворениях сначала рыдают, потом кричат о безумии, кидаются на шеи, стучат в барабаны (вариант – бубны).
Схожее чувство возникает и при чтении ранней поэмы Мариенгофа «Магдалина»:
Кричи, Магдалина!
……………………………
Молчишь?.. Молчишь?! Я выскребу слова с языка.
А руки,
Руки белее выжатого из сосцов луны молока.
Ощущение такое, что мелодию эту уже слышал. Вот она:
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
……………………
Мария, хочешь такого?
………………
…не хочешь?
Не хочешь!
(В. Маяковский «Облако в штанах», 1915)
Забавно, что в той же «Магдалине» (вернее, в первой её редакции) Мариенгоф дистанцируется от тех, в подражании кому его могли обвинить:
Ха-х!
Смерть футуризму,
Прокувыркавшемуся без толку
И не понявшему тебя, Магдалина!
Мариенгоф использует свободную строфу Маяковского, «переповторяет Маяковских “проституток” и т. д.», – ставит на вид Шершеневич в рецензии на поэму – и одновременно хоронит футуризм. Что ж, смело.
Однако это всего лишь лёгкий крен, интересными поисками отмеченный более, чем случайными попаданиями след в след предшественникам.
За пару лет Мариенгоф вырабатывает свой уникальный стиль, и с какого-то момента голос его аналогов не имеет:
Какой земли, какой страны я чадо?
Какого племени мятежный сын?
Пусть солнце выплеснет
Багряный керосин,
Пусть обмотает радугами плеснь, —
Не встанет прошлое над чадом.
Запамятовал плоть, не знаю крови русло,
Где колыбель
И чьё носило чрево.
На Русь, лежащую огромной глыбой,
Как листья упадут слова
С чужого дерева.
В тяжёлые зрачки, как в кувшины,
Я зачерпнул и каторгу и стужу…
(«Встреча», 1920)
Есенин, на всех углах заявлявший о своей неприязни к Маяковскому, уже тогда воспринимал его как весомого соперника и подсознательно желал с ним если не сойтись, то о чём-то важном договориться.
Мариенгоф, как ни странно, мог в чём-то удовлетворить подсознательную тягу Есенина к Маяковскому. Сарказм прекрасного горлопана? У Мариенгофа было этого предостаточно. Эпатировать громко и весело? Мариенгоф умел. С Клюевым или Орешиным против Маяка не попрёшь: засмеют, скажут «дер-ревня!». А с такими товарищами, как Анатолий и Вадим, – вполне можно, они даже и ростом не меньше.
Потом, Есенину хотелось быть вождём – вождями уже называли руководителей революции, слово запомнилось – и он был уверен, что новую компанию возглавить сможет, а вот быть вождём крестьянских поэтов Сергея Клычкова или Пимена Карпова, к тому же далеко не юных, – это ни в какие ворота.
Но, думается, когда восприимчивый к чужим удачам Есенин прочитал у Мариенгофа:
Удаль? – Удаль. – Да ещё забубённая,
Да ещё соколиная, а не воронья!
Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные!
Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони! —
он оценил хватку и твёрдо решил: на трон русской поэзии будем взбираться вместе. Толя подсадит.
Они оба торили дорогу, им обоим был нужен мудрый и верный собрат, хочется сказать – сокамерник, «осужденный на каторге чувств вертеть жернова поэм…».
А про коней в душу запало. И не только про коней.
В мае 1919-го Мариенгоф пишет поэму «Слепые ноги». Спустя три месяца Есенин – «Кобыльи корабли».
Что зрачков устремлённых тазы?!
(Слёзной ряби не видеть пристань) —
Если надо учить азы
Самых первых звериных истин, —
это голос Мариенгофа. Вот голос Есенина:
Звери, звери, придите ко мне
В чашки рук моих злобу выплакать!
Тазы, чашки, звери – всё начинает путаться, имущество у поэтов понемногу становится общим. Мариенгоф – далее:
Жилистые улиц шеи
Жолтые руки обвили закатов,
А безумные, как глаза Ницше,
Говорили, что надо идти назад.
А те, кто безумней вдвое
(Безумней психиатрической лечебницы),
Приветствовали волчий вой
И воздвигали гробницы.
О «сумасшедших ближних» пишет и Есенин.
В ужасе от происходящего Мариенгоф вопрошает:
Мне над кем же…
Рассыпать горстями душу?
Есенин тоже не знает:
…кого же, кого же петь
В этом бешеном зареве трупов? —
то есть среди гробниц Мариенгофа.
Не только общая тональность поэмы, но и некоторые столь любимые Есениным «корявые» слова запали ему в душу при чтении Мариенгофа. Скажем, слово «пуп»:
Вдавленный пуп крестя,
Нищие ждут лепты, —
возникает в «Кобыльих кораблях»:
Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.
Многие образы Мариенгофа будто отражаются в стихах Есенина.
Мариенгоф:
Зелёных облаков стоячие пруды
И в них с луны опавший жолтый лист…
Есенин:
Скоро белое дерево сронит
Головы моей жёлтый лист.
«Белое дерево» Есенина – это луна Мариенгофа, роняющая этот самый лист.
(Отдельно стоит напомнить строчку в «Пугачёве» Есенина: «…медвежонок / Смотрит на луну, как на вьющийся в ветре лист».)
Мариенгоф извлекает глагол из предложения:
В раскрытую рану какую
Неверия трепещущие персты?
Есенин, тоже опуская парный существительному «черпак» глагол, пишет:
…Русь моя, кто ты? кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь?
Ближе к финалу поэмы Мариенгоф говорит:
Я знаю – увять и мне
Всё на той же земной гряде.
На той же земной гряде растёт желтолиственная яблоня Есенина в финале «Кобыльих кораблей»:
Все мы яблоко радости носим,
И разбойный нам близок свист.
Срежет мудрый садовник осень
Головы моей жёлтый лист.
Мариенгоф в поэме «Слепые ноги» безусловно оригинален, но многое надуманно, не органично плоти стиха, образы навалены без порядка, лезут друг на друга, задевают углами.
Есенин в «Кобыльих кораблях» – ярок, глубок, но его безусловно питают идеи и настроения Мариенгофа.
Влияние Мариенгофа в первые годы их дружбы было столь велико, что первый учитель Есенина – Николай Клюев не выдержал и съязвил:
Не с Коловратовых полей
В твоём венке гелиотропы, —
Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином.
Поливал-поливал, всё верно: и так выросли невиданные цветы.
Посему жест Мариенгофа, в одном из стихов снявшего перед лошадью шляпу, настолько полюбился Есенину, что он накормил из этой шляпы, переименовав её в цилиндр, лошадь овсом; посему «кровь – сентябрьская рябина» Мариенгофа проливается у Есенина в «Сорокоусте», «тучелёт» из одноимённой поэмы превращается в «листолёт» в «Пугачёве», фраза «Безумья пёс, безумья лапу дай» из поэмы «Анатолеград» переродится в классическое «Дай, Джим, на счастье лапу мне», и даже в семантике названия поэмы «Исповедь хулигана» чувствуется тень от «Развратничаю с вдохновением» Мариенгофа. В обоих случаях слова высокого стиля (исповедь и вдохновение) контрастируют со словами низкого (хулиган и разврат).