355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской » Текст книги (страница 18)
Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 06:00

Текст книги "Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской"


Автор книги: Захар Прилепин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

ИЛЛЮСТРАЦИИ
Борис Корнилов с родителями Петром Тарасовичем, Таисией Михайловной и сёстрами (слева) Елизаветой и Александрой. 1925 г.
Ученик Семёновской школы Боря Корнилов
Поэт Борис Корнилов в 1925-м дебютном году
Татьяна Степенина, первая любовь поэта
Общий вид города Семёнова в начале XX века. «Мне не выдумать вот такого, / и слова у меня просты – / я родился в деревне Дьяково, / от Семёнова – полверсты»
Первый поэтический сборник Б. Корнилова «Молодость» («с хилым деревцем на мягкой обложке» и яростным эпиграфом из Багрицкого под ней). Ленинград. 1928 г.
Виссарион Саянов, глава ленинградского литературного объединения «Смена», откуда Корнилов стартовал в большую поэзию
Эдуард Багрицкий, частый гость «Смены»
Борис Корнилов и Ольга Берггольц на втором году семейной жизни. 1929 г.
В гостях у Корниловых: в центре отец поэта с дочерью Бориса и Ольги – Ириной на руках. 1929 г.
Борис Корнилов после военных сборов: «Вышел… с аттестатом пулемётчика… Чувствую себя прекрасно». 1930 г.
Павел Васильев
Николай Тихонов
Ярослав Смеляков
С последней женой Людмилой Борнштейн. Начало 1930-х гг.
Среди театральных знаменитостей: в центре с цветами Зинаида Райх, слева от неё – Александр Мгебров, справа – Всеволод Мейерхольд, Людмила Борнштейн, Борис Корнилов
Левашовское кладбище. Предполагаемое место захоронения Бориса Корнилова, расстрелянного 20 февраля 1938 года, за десять лет до ареста написавшего:
 
Глядит на бумаге печать
Презрительно и сурово.
Я буду суду отвечать
За оскорбление словом.
И провожает конвой
У чёрной канвы тротуара,
Где плачут над головой
И клён, и каналья гитара
 
ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА Б. П. КОРНИЛОВА

1907, 16 июля (29 июля н. cm.) – родился в селе Покровском Семёновского уезда Нижегородской губернии в семье сельских учителей Петра Тарасовича и Таисии Михайловны Корниловых.

1914 – пошёл в школу села Дьяково Семёновского уезда.

1923 – после окончания школы работает инструктором Семёновского укома комсомола. Пишет первые стихи.

1925 – уезжает в Ленинград, вступает в литературную группу «Смена» под руководством В. Саянова.

1926 — поступает на Высшие государственные курсы искусствоведения при Институте истории искусств.

1928, январь – женитьба на поэтессе Ольге Берггольц. Выход первой книги стихов «Молодость».

18 октября — рождение дочери Ирины.

1930 – расставание с О. Берггольц.

1931 – женитьба на Людмиле Борнштейн. Выход сборника «Первая книга», публикация поэмы «Соль».

1933 – выход поэмы «Триполье», сборников «Первая книга» и «Стихи и поэмы».

1935 – выходит поэма «Моя Африка».

1936, март – смерть дочери Ирины от болезни сердца.

Октябрь – исключение из Союза писателей СССР.

1937, 19 марта – арестован по обвинению в «контрреволюционной террористической деятельности».

21 сентября — рождение дочери Ирины (Басовой).

1938, 20 февраля – Борис Корнилов расстрелян на Левашовской пустоши под Ленинградом.

КРАТКАЯ БИБЛИОГРАФИЯ

Корнилов Б. П. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. М.; Л.: Советский писатель, 1966.

Корнилов Б. П. Я буду жить до старости, до славы… СПб.: Азбука, 2012.

Аннинский Л. А. Век мой, зверь мой… Иркутск: Издатель Сапронов, 2004.

Берггольц О. Ф. Голос совести. Стихотворения, дневники, проза. Воспоминания современников. М.: Московская городская организация Союза писателей России, 2011.

Берггольц О. Ф. Ольга. Запретный дневник. Дневники, письма, проза, избранные стихотворения и поэмы Ольги Берггольц. СПб.: Азбука, 2011.

Бердинских В. А. История советской поэзии. М.: Издательство «Ломоносов», 2014.

Васильев П. Стихотворения и поэмы. Новая библиотека поэта. СПб.: Издательство ДНК, 2007.

Золотоносов М. Н. Гадюшник. Ленинградская писательская организация: избранные стенограммы с комментариями. М.: Новое литературное обозрение, 2013.

Золотоносов М. Н. Охота на Берггольц. Ленинград. 1938. СПб.: Издательский дом «Мiръ», 2015.

…И синь семёновских лесов. Юбилейный венок Борису Корнилову / Сост. В. А. Шамшурин. Нижний Новгород, 1997.

Ивнев Р. Дневник 1906–1980. М.: Эллис Лак, 2012.

Куняев С. С. Русский беркут. Документальная повесть. М.: Наш современник, 2001.

Куняев С. С. Жертвенная чаша. М.: Голос-пресс, 2007.

Между молотом и наковальней. Союз советских писателей СССР. Документы и комментарии. 1925–1941. М.: Росспэн, 2011.

Поздняев К. И. Продолжение жизни. Книга о Борисе Корнилове. М.: Современник, 1978.

Поэт, рождённый Октябрём. Воспоминания, статьи, стихотворения о Борисе Корнилове. Горький: Волго-Вятское книжное издательство, 1987.

Савченко Т. К. Есенин и русская литература XX века: влияния, взаимовлияния, литературно-творческие связи. М.: Русский Мiръ, 2014.

Цурикова Г. М. Борис Корнилов. Очерк творчества. М.; Л.: Советский писатель, 1963.

Шамшурин В., Алексеев В. «Я вижу земную красоту…» Книга о Борисе Корнилове. Нижний Новгород, 2007.

«ПОКА КАПКАН СУДЬБЫ НЕ ЩЁЛКНУЛ…»
Слово про Луговского

ВОЛОДЯ НАТЯГИВАЕТ НОС

«Вот, детка, такая картинка!» – было любимым присловьем поэта Владимира Луговского.

Мы нарисуем несколько картинок, стараясь не сильно их раскрашивать, но лишь идти вдоль линии человеческой судьбы.

Всякий сочинитель, выбирая свою тему, рискует не только получить награду за выдуманное, но и однажды встретиться в жизни с тем, о чём писал на бумаге. Мало в чьей жизни эта встреча была так явственна, как в случае Луговского.

Капкан, поставленный тобой для кого-то, – многие годы ждёт тебя самого.

Шаг за шагом, следуя за биографией Луговского, мы придём к этому капкану.

Даты его жизни – образцовые для того поколения.

Рождён в 1901-м – начало века.

(1900-й – слишком ровная и красивая цифра для поэта, а 1899-й – совсем прошлый век, и оттуда неизбежно потянется его наследство; в том году, характерно, родились Владимир Набоков и Леонид Леонов – два года разницы, а далеки от Луговского несказанно.)

Умер же Луговской в 1957-м – в год юбилея Великого Октября, познав всё его наследство: с одной стороны, уже после страшных разоблачений, с другой – когда революция ещё дула во все паруса русской истории и ветер был горяч.

(Следующий юбилей уже содержал лёгкую тревожную ноту, юбилей 1977-го – если и звенел, то казённой бронзой, а юбилей 1987 года, по сути, сорвали, и делать там легендарному революционному поэту было совершенно нечего: или вызывать скепсис и снисхождение, или самому брюзжать на собственную юность – ещё неизвестно, что хуже.)

Предки Луговского по отцовской линии жили на Севере, в Олонецком крае. Дед Фёдор Александрович был священником.

На свадьбе будущих родителей Луговского, в 1896 году, Фёдор Александрович поднялся, провозгласил тост «За здоровье молодых!» – в тот же миг выронил рюмку и умер.

Свадьбу отложили на год. Рождение поэта Луговского отсрочили.

Родился он в доме деда по материнской линии в Москве, на улице Поварской, 1 июля (по новому стилю). Первый ребёнок в семье. Мать едва не умерла при родах.

«Говорят, что всё случилось как-то одновременно, – вспомнит потом сестра Луговского, – начали бить часы, полил дождь и появился на свет большеголовый укрупнённый мальчик… Чудом выжила мать, а ребёнок чувствовал себя прекрасно». (Укрупнённый мальчик, поторопимся сказать, вырос в огромного – выше эталонного великана Маяковского – мужчину.)

Отец поэта, Александр Фёдорович, преподавал литературу в Первой московской мужской гимназии на Волхонке, 16, напротив храма Христа Спасителя.

Мама, Ольга Михайловна, тоже происходила из семьи священника – Михаила Дмитриевича Успенского, настоятеля церкви Симеона Столпника на Поварской. В юности она была певицей, а затем, как и муж, занялась преподаванием – учила пению.

Жила семья Луговских возле отцовской гимназии.

Квартира – очень большая, многокомнатная, огромная кухня. Мать любила натёртые полы – в дом приходили полотёры: всё сияло.

У Володи имелись две сестры, Нина и Таня (по его прозванию – Тучка, она же Туся).

Красавица кухарка Лиза, обеды из трёх блюд.

Няня Катерина Кузьминишна – из деревни Непрядва на Куликовом поле, знаток поговорок и преданий и заодно – пьяница. Рассказывала прекрасные и несусветные сказки (был такой царь Додон, тоже с Непрядвы родом, однажды проглотил все звёзды, стала тьма, потом обожрался блинов, его вывернуло – и свет вернулся). Раскалённую кочергу брала голой скрюченной рукой. Напивалась и несколько раз забывала детей на улице, её увольняли – но младшая сестра Таня начинала целыми сутками реветь, и няню возвращали в семью.

Ещё была фрейлен Аделина, немка. Катерина Кузьминишна называла её фришкой.

Картинки детства странным образом мелькают в стихотворении Луговского «Биография Нечаева», там он пародирует свою судьбу: «Жизнь?.. Жизнь была ласковая, тоненькая, палевая, / Плавная, как институтский падекатр. / Ровными буграми она выпяливала / Блока, лаун-теннис и Художественный театр».

Чтению выучился в пять лет без посторонней помощи.

Читал, поджав под себя ногу, и то медленно и плавно, то вдруг резко взмахивая рукой – словно подыгрывая себе. Читая, ничего не замечал, весь был – там.

Сестра Таня вспоминала: «Любил играть один».

«Всё строил из кубиков какие-то города и дома. Потом прятал свою руку в одном из домиков, а другой рукой стучался в него и спрашивал: “то там” (кто там?), и не пускал вторую руку в дом».

«Был горд. Не любил подарков».

Таня была плакса, Володя не выносил слёз. Когда начинала реветь, вставал на коленочки возле её кровати и шептал: «Туся, хочешь я стану Робинзоном и посватаюсь к твоему пупсу?»

«Он подрастал как-то странно, – вспоминала она. – Скачками. Несоразмерно. Сначала у него страшно выросли ноги. Потом голова за одно лето сделалась такая большая, что новая, купленная весной фуражка уже не налезла на его голову и пришлось покупать другую. Потом он и сам к 14 годам так вырос, что когда мы все трое заболели скарлатиной и нас отправили в детскую клинику, то там, в клинике, не нашлось кровати по Володиному росту. Пришлось родителям покупать новую большую кровать и дарить её потом больнице на память».

(Болел очень тяжело, терял рассудок, кричал, что он лесной царь, однажды вскочил и, в бреду, на своих длинных ногах пытался выбежать из палаты; в этот день умер его дед – священник Успенский. Верно, хотел дедушку спасти.)

Потом ещё по-разному росли нос, глаза и уши, и только брови с детства оставались неизменными. О бровях мы поговорим отдельно, они играли не последнюю роль в жизни Луговского.

Отец его был знаком со Львом Толстым. Маленький Володя однажды стал свидетелем, как отец, – который всегда казался величественным и строгим, – встретил какого-то бородатого деда и бросился целовать ему руку.

В доме Луговских бывали историк Ключевский и поэт Брюсов.

В библиотеке имелись издания Державина и Жуковского с автографами.

Отец был больше чем учитель – его знали как одного из умнейших людей Москвы. Ну и мать пела так, что, бывало, исполнит романс – дверь откроют, а там стоят их домработница и соседская, забежавшая помочь, и обе плачут.

Семья снимала дачу, которую до них много лет снимал композитор Скрябин.

Володя занимался музыкой и подавал блестящие надежды: бесподобно пел и отлично играл на рояле.

Быть может, в таких семьях и вырастают революционно настроенные юноши.

Даже 1905 год Луговской (четырёхлетнее дитя!) не забыл и рассказал после: «Я помню обстрел Трёхгорки, гром и пламя, пустые переулки, цокот подков казачьих патрулей, постоянное отсутствие отца в эти дни, тревогу во всём доме, а до этого – известие о смерти дяди Павла, убитого, как я позже узнал, залпом роты Семёновского полка на Гороховой улице в Питере». (Дядя Павел выступал перед студентами, зацепившись за фонарный столб: так и погиб, у столба.)

Учился Владимир в той же гимназии, где преподавал отец.

Отличался, по собственным словам, «феноменальной неспособностью к математике и фантастической приверженностью к истории, географии и литературе».

Имел интерес к морским сражениям (бесконечные тетрадки, куда наклеивал картинки баталий) и к Средней Азии. «Подолгу застаивался перед картинами Верещагина».

В 40 лет Александра Фёдоровича Луговского хватил жесточайший инфаркт. Володя читал ему вслух – отцу запретили даже перелистывать страницы. Бессильные веснушчатые руки поверх одеяла.

Лежал так целый год. Володя, совсем мальчик, сказал матери: «Я буду вместо отца».

Мать влезла в долги и сделала отцу непомерно дорогой подарок, купив картину Саврасова «Грачи прилетели».

Раскрыли двери спальни – отец увидел картину и единственный раз во взрослой жизни заплакал. От счастья.

После этого случилось чудо и болезнь пошла на убыль.

Чуть позже, на радостях, Луговские ещё и Левицкого приобрели.

Так что Володя рос среди подлинников русских изобразительных шедевров.

Александр Фёдорович владел двенадцатью языками – греческий и латынь в числе прочих.

Володя успел выучить как минимум половину из этого списка. С самого раннего детства – французский, немецкий и латынь, потом сын вдруг объявил, что собирается идти на флот и ему нужен английский.

Спорить было не в правилах отца, сказал: хорошо, зарабатывай на репетитора сам.

Володя зарабатывал четверть стоимости репетитора, тем не менее в дом стал приходить англичанин – котелок, белое кашне, трость.

В тот же год Владимир решил, что музыкой больше заниматься не станет. Родители взяли с него расписку: в будущем он обязуется не корить их из-за того, что они послушались неразумного сына. Расписался и – не корил никогда.

Помимо несомненного музыкального таланта, он ещё и рисовал, «…очень своеобразно, лаконично и с большой лёгкостью. Этот врождённый дар он совсем не развивал, а пользовался им всю жизнь в минуты рассеянности или для выражения смешного…» – вспоминала сестра Таня.

Лет в четырнадцать начал писать стихи. Звал Таню послушать и никогда не признавался, что стихи его.

В юношеском дневнике писал: «Хочется хоть немного возвыситься, быть хоть маленьким камешком среди песка. Может быть, кто-то прочтёт, сохрани Бог, мой глупый дневник, пусть тогда он не смеётся надо мной. Он, наверно, испытывал тоже такое желание. А ведь кто меня знает? Мало кто. Подумаешь, что пропадёшь в мире и никто не будет знать об этом и “равнодушная природа красою вечною сиять”. Впрочем, прочь эти мысли. Теперь я пишу трагедию “Ганс Флоритен”, наверное, глупая вещь. Хочу также писать роман “Среди волн мирского моря” из собственных чувств и переживаний».

У сестры имелась разгадка будущего характера брата.

С четырнадцати лет Володя научился проделывать один фокус с физиономией. «Он подходил к зеркалу, тянул за какую-то невидимую ниточку своё лицо, и оно становилось другим: брови свирепо сдвигались и закрывали глаза, невидимые глаза должны были подозреваться злыми, рот ужимался внутрь, нос горбился, и на переносице выступал хрящик. И сразу из милого, доброго Володи он становился грозным человеком. Мы с сестрой этот вид его лица называли “Володя натягивает нос”. А мама говорила: “Володя ранимый мальчик, он даже придумал себе лицо для защиты от плохих людей”».

«Наш Володя больше любил читать, чем драться, – вспоминала сестра. – Но уж если приходилось ему вступать в драку, то так лупил товарищей – был сильный, – что их родители приходили к нашему папе жаловаться. Да и сам он являлся после драки окровавленный, а няня прятала его в кухню и смывала с него кровь перекисью водорода».

Он потом целую жизнь будет проделывать этот фокус с физиономией и доказывать, что умеет драться. Пока не дойдёт до своего капкана. Мы уже прошли часть пути, и капкан стал ближе.

В гимназии, зимой, инспектор младших классов как-то заметил Володю курящим. Сообщили об этом родителям, но мальчика даже не поругали. Но потом наступила весна, Пасха. Детям в семье Луговских традиционно дарили подарки – все ждали Пасхи с нетерпением. Тане достались альбом и краски, Нине – медальончик с сердечком, а Володе… большая пачка табаку и машинка для набивания папирос – остроумная родительская месть. Мальчик сидел перед подарком, пунцовый от стыда. Долго потом не курил…

Ещё на минутку останемся в детстве, там всё-таки хорошо.

«Читаю Диккенса. Иногда мне нравится его тихая, семейная, чисто английская жизнь…» – это из его дневника.

Нянька затапливает печку. Печка гудит. Звук начала жизни, взросления, тепла, защищённости.

Нянька рассказывает младшей сестре очередную сказку про Додона. Тот Додон управлял своим государством, располагавшимся на семи китах, вьюга служила ему, а вместо коня был ветер.

Ох уж этот ветер.

«Декабрьские ветра, не плачьте, не пророчьте…» – это из стихов Луговского, где слово «ветер» будет, наверное, самым частым и самым важным.

КОМАНДИР С КОБУРОЙ

Луговской вырастет и возмужает на непрестанном фоне сражений и убийств. В своём юношеском дневнике он будет, в полном соответствии с российскими настроениями первых двух лет Первой мировой, называть её патетично, с двумя прописными – «Великой Войной».

«К нему приходили мальчики… – вспоминала сестра Таня, – которые… зачарованно слушали его объяснения про Цусиму, оборону Севастополя или вообще про войну, которая уже шла, и сводки с фронта громко читались у нас дома… Приходили письма от папиного брата, нежно любимого нами дяди Жени. Он был военным врачом и находился где-то в Галиции.

Нянькин сын Василий тоже воевал где-то солдатом, и она искала утешения в казёнке… Васька был неграмотный, и за него писал письма его товарищ… Однажды нам пришёл ответ в стихах… Неизвестный нам адресат писал: “Папиросочку курнул и барышню хорошую вспомянул”. Мы все были очень довольны этим письмом».

Много позже, в автобиографии, Луговской напишет о войне: «Сначала она пришла трофейными германскими касками, ослепительными олеографиями побед, лихих рубак и подвигов, а потом стала оборачиваться иной сущностью».

Луговской, ещё совсем подросток, работает в госпитале, ухаживает за ранеными. Забегая вперёд надо сказать, что санитарная работа для него – доброго, обходительного и заботливого – была бы лучшей из возможных. Но его всё время будет нести туда, где раны, которые он обрабатывал, получают. К «ослепительным олеографиям побед» и «лихим рубакам» – в строй. Ему бы смывать чужую кровь перекисью водорода, а он как начал «натягивать нос» в шутку перед близкими, так и не перестал, выйдя в мир.

Дневник Луговского за 1917 год: «1 марта. В Москве тоже революция. Перед Думой на Красной площади громадные толпы, там войска… В три часа я вышел на улицу. Вот мои впечатления: по Волхонке двигались нестройные толпы народу (рабочих, студентов, женщин) и солдат. Кое-где виднелись красные флаги. Раздавались революционные песни. Публика немного торопилась. Толпа останавливала офицеров, отнимала у них оружие, затем осматривала сумки посыльных солдат… Собирались митинги. Толпы осаждали Манеж, где засели 2 эскадрона жандармов… В 4 часа дня (приблизительно) растворились двери Манежа, и на белой лошади, с белым платком на сабле выехал жандармский полковник, за ним офицеры с белыми платками, и наконец все жандармы. Толпа их встретила овациями и криками “Ура”… Народ уже был вооружён: мелькали шашки, штыки-ножи, иногда винтовки…»

В октябре 1917-го дом Луговских оказался ровно посредине перестрелки – большевики забрались на колокольню храма Христа Спасителя, а юнкера сидели в Александровском училище на Воздвиженке.

Отец закрыл матрацами окна и работал. Володя горячился, супил брови, ему хотелось на улицу, в стрельбу.

«Пусти меня, мамка, не то печь сворочу», – позже будет у него такая строчка.

На первый раз мамка не пустила, видимо, ещё могла справиться, – но на другой день он всё равно сбежал из дома. Не было его до самого вечера, вернулся с карманами, полными гильз, похвастался, что юнкеров отогнали. Луговской сразу и безоговорочно болел за большевиков.

Стрельба продолжалась – и теперь Володя каждый день уходил в город. Его повлекло.

В 1947-м, в юбилейных строчках, опишет, что было так: «Я мальчишкой бежал по твоим переулкам, / Осень глотал, качался от пуль. / Прожектор ворочал белёсыми буркалами. / Сыпался первый морозный пух».

Революция идёт своим чередом, а дом Луговских понемногу начинает беднеть – они до недавнего времени жили в достатке, от которого стремительно к 1918 году не осталось и следа.

Мать, пишет в воспоминаниях Татьяна Луговская, «без всякой трагедии… выменивала на продукты свои колечки и серёжки, не только не жалея их, но даже удивлённо радуясь, что их можно было съесть».

Владимир, окончив семь классов гимназии, некоторое время учится в Московском университете, но ему было совсем не до наук.

Луговскому ещё не исполнилось восемнадцати, когда он уехал на фронт, в Смоленск. «А то печь сворочу…» Попал в Полевой контроль Западного фронта.

Не передовая, но весь необходимый набор в наличии – знакомства и ночные беседы с комиссарами, пленные белогвардейцы, раненые красноармейцы, жаркий революционный гон – всё это он видит, всё это покоряет его навсегда, обо всём этом он будет писать целую жизнь, даже почти полвека спустя. Успевает один раз наведаться домой, привозит два каравая хлеба, испечённого на кленовых листьях. Торопливо возвращается на фронт, к своим удивительным приключениям и… вскоре заболевает сыпным тифом.

Судьба бережёт от бойни: погоди.

Совсем юному фронтовику приходится вернуться в Москву на лечение.

В семье заметные изменения быта.

«Сразу после революции отец идёт работать в Наркомпрос», – писал Луговской в биографии, что было не совсем правдой.

Только в конце зимы 1919 года Александр Фёдорович через Наркомпрос создаёт в Сергиевом Посаде колонию для подростков, натурально спасая многих от голода.

Подростки работают в поле, занимаются скотиной, а в свободное время их учат. Учитель поначалу был собственно один – Александр Фёдорович, а жена его, Ольга Михайловна – заведующая по хозяйству. Потом ещё прибавились помощники.

В колонии, кстати, учится сестра будущего режиссёра Всеволода Пудовкина – Маруся, по прозванию Буба. А самого Пудовкина звали Лодя. Он был тогда ещё химик. Они сойдутся с Луговским и все 1920-е будут дружить взахлёб. Потом – расстанутся и напрочь забудут о юношеском приятельстве.

Владимир время от времени ездит к отцу в Сергиево, вроде как навестить родных, но ещё и с новой целью. Неподалёку стоит туберкулёзный санаторий, и у него начинается бурный роман с дочерью врача. Дочь зовут Тамара Эдгаровна Груберт. Имя, словно созданное для поэзии и посвящений. (Впрочем, называть он её в письмах будет то Тамуся, то вообще – Самара Егоровна.)

Она и войдёт в поэзию: станет женой и другом Луговского. И матерью его первой дочери.

В 1919-м Луговской сочиняет, как приговорённый, стихи – ночами, еле успевая записывать… Что-то из стихов тех лет будет прочитано давнему знакомому отца – Валерию Брюсову, что-то Константину Бальмонту, ещё жившему в России… Ничего из этих стихов не будет опубликовано.

Но несколько строф сохранились. Вот строки от 15 мая 1919 года:

 
И волк серый рыщет, и половец свищет,
И бьётся в кольчугу стрела.
Но миг… и вот сеча в звериной отваге
На дальнем безвестном пути.
Старинные песни, суровые саги
Опять закипели в груди.
 

Пролечив все последствия сыпного тифа, Луговской устраивается в милицию и получает должность младшего следователя при Московском уголовном розыске. Участвует в разгроме Хитрова рынка, который стал фактически государством в государстве: сеть притонов и бандитских хаз вступила в противостояние с новой советской властью и милицией. Луговской несколько раз участвует в погонях и перестрелках. Хитровку задавят и рассеют.

Во время очередного заезда в Сергиев Посад родные с удивлением замечают, что Владимир хоть старше местных курсантов всего на два года, а выглядит и ведёт себя так, будто разница между ними непреодолимая. Опыт! И кобура на боку.

Девушки буквально взвизгивают, когда Луговской рассказывает то про Западный фронт, то про бандитов с Хитровки.

Он поступает в Главную школу Всевобуча (всеобщее военное обучение трудящихся – по 96-часовой программе в течение восьми недель), заканчивает её (там на выпускном звучит курсантская «Венгерка» – из которой потом вырастет классическое стихотворение Луговского) и переходит в Военно-педагогический институт.

В 1921 году институт окончен; дальше – пехотные курсы и политотдел ВУЗ Западного фронта.

Луговской становится профессиональным военным и проходит полный круг должностей: от курсанта до командира и политработника.

В феврале 1921 года инструктор Красной армии Владимир Луговской (3-я Пехотная школа Западного фронта) пишет из Смоленска своей Тамаре: «…великое слияние со смертью и природой нужно почувствовать, что ты и мастодонт, бешено ревущий миллионы лет тому назад, одно и то же проявление радостной могучей жизни, но жизни, которая сменяется и мешает меньшей жизни, обособившейся от неё, залезшей в скорлупу своего “я”, где ей тепло и тесно. А если по чьей-то скорлупе и ударит судьба железным кулаком, то как больно делается этому жалкому “я” и каким холодным кажется мир, когда оно вылепляется из осколков этой скорлупы. А Великая жизнь несётся, гремит, кидает миры, носит кометы».

Он желает растворить своё «я» внутри «Великой жизни», чтобы вместе с ней «греметь» и «нестись».

Действительность располагает к таким стремлениям.

Любимой Тамаре отчитывается в том же году из Смоленска: «Завтра опять беготня и казармы, казармы, военкомы, клубы; может быть, только вечером зайду в Университетскую библиотеку и почитаю».

Иногда в письмах Тамаре, посреди прозы, вдруг появляются две строки: «Буду затвором щёлкать / И думать, милая, о тебе».

В 1922 году Луговской возвращается в Москву и поступает на службу в Кремль: гренадерского роста красавцы актуальны во все времена. Он служит в Управлении внутренними делами Кремля и в Военной школе ВЦИКа. Становится свидетелем последнего приезда Ленина в Кремль.

«Он вышел медленно, но как бы быстро, / Ссутулясь и немного припадая, / Зажав в руке потрёпанную кепку. / Он вежливо ответил нам. / Желтел / Огромный лоб болезненно и влажно…» – это из поздних поэм Луговского.

В письмах Тамаре писал, что работает в Кремле «с отвращением»: но тут никакой оппозиции нет – просто жизнь стремилась к литературе, а кремлёвская работа была скучная и однообразная – вот только что Ленина видел разок, и всё.

Наконец, в 1924 году Луговской демобилизуется.

Он втайне заключает брак с Тамарой Груберт, о чём постфактум пишет её матери письмо весьма сомнительного содержания: «Мы сочли нужным наши отношения оформить… причём… я оставляю Тамару совершенно свободным человеком, каким она была до сих пор. Она сейчас ещё очень хрупка и не сформировалась психически, как человек… Поэтому я предоставляю Тамаре полную свободу и самостоятельность».

Родители Луговского тоже обо всём узнают постфактум. Отец – отчитывается Володя молодой жене – «назвал нас дураками, обещал меня выпороть, но сменил гнев на милость… мама, к моему удивлению, целиком приветствует нас».

Характерно, что сама Тамара, даже после заключения брака, желания жить с Луговским совместно не изъявляла. (Сам Володя характеризовал, хоть и в шутку, свою жену как «капризную», «лохматую» – мы понимаем, что речь здесь идёт о натуре, но не о причёске, и «нахальную», а сестра его Таня, в письмах брату тех лет, совершенно всерьёз называла Груберт «чужой», «своевольной» и «властной».)

В том же году, зимой, Луговской пишет ещё сбивчивые, ещё юношеские, но уже в чём-то пророческие стихи, проглядывая судьбу свою:

«Год седьмой в тяжёлый грохот канул… / Год восьмой – упорство укреплю. – Луговской отсчитывает своё бытие от года революции. – / Но судьба, змеящимся арканом / Мне на горло кинула петлю. <…> Каяться мне вовсе не пристало. / Прошлое бесчестить – не хочу. / Сам я сапогом давил усталым, / Сам уподоблялся палачу. / А теперь оправдываться странно, / Жизнь ведь к обвиняемым строга. / Многие твердили мне пространно, / Что свалюсь я к чёрту на рога. / Поздно поворачивать обратно, / Мир на повороте отупел. / Нужно погружаться троекратно, / В новую холодную купель».

Стихов им написано множество, но как главную профессию Луговской поэзию ещё не воспринимает (он так и работает в Политпросвете до 1928 года).

Отец, самый строгий его читатель, публиковаться ему пока не велит: сын слушается. На фронт – без спроса, а в литературе авторитет отца неоспорим.

Александр Фёдорович умер 3 мая 1925-го, на пятьдесят первом году жизни. Во сне.

Владимир был с Тамарой в Загорске – за ними послали.

Когда сын приехал, прошёл в комнату, нашёл на полке Блока – и читал отцу: «Боль проходит понемногу, / Не на век она дана…» И следом – Некрасова: «Уснул потрудившийся в поте! / Уснул, поработав в земле! / Лежит, непричастный заботе, / На белом сосновом столе…»

В этом, как представляется, было не только неизмеримо трагическое чувство, но и некая аффектация. У Луговского эти вещи часто будут смешиваться. Или мы сейчас несправедливо строги и не видим действительной высоты горя?

На гражданской панихиде в школе и жена, Ольга Михайловна, пела – пушкинский романс на музыку Бородина «Для берегов отчизны дальней…».

Хоронили на Алексеевском кладбище, гроб всю дорогу несли ученики.

Когда священник отпевал покойного, сын, не дав закончить панихиду, встал у гроба и ещё прочёл из Блока. Отец, наверное, не рассердился бы на это; искусство, как порой говорили в те времена, было его религией.

Своей смертью Александр Фёдорович будто вытолкнул сына в поэты: теперь можно, теперь ты за старшего, теперь ты совсем один и отвечаешь сам.

Владимир Луговской дебютирует в «Новом мире». В десятой книжке за 1925 год выходит одно, одобренное самим Луначарским, стихотворение, которое Луговской потом не публиковал: «Хотел я жить, ползти и падать первым / В пальбу, в теплушку, в рыжие года».

И главное: «А завтра мне… А завтра за расплатой – / Осенний фронт шинелью подметать».

Сам напрашивался на эту расплату с первого же выступления в печати.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю