355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской » Текст книги (страница 21)
Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 06:00

Текст книги "Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской"


Автор книги: Захар Прилепин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

ВЫПЬЕМ ЗА СТАЛИНА

26 октября 1932 года в доме Горького на Малой Никитской состоялась встреча Сталина с советскими литераторами. Луговской, естественно, тоже был там. И это был не самый простой из его дней.

Из писателей, помимо хозяина дома, присутствовали: Фадеев, Всеволод Иванов, Катаев, Леонов, Шолохов, Павленко, Юрий Герман, Зазубрин, Либединский, Малышкин, Гладков, Никулин, Никифоров, Сейфуллина; из критиков: Авербах, Кирпотин, Ермилов, Зелинский; из поэтов: Багрицкий, Сурков, за детскую литературу отвечал Маршак, за драматургию Афиногенов…

Компанию Сталину составили Молотов, Каганович, Ворошилов и Постышев.

Разговор начался с РАППа, который в 1920-е много кому попортил жизнь. Авербах в очередной раз признал свою и коллективную вину. Но Лидию Сейфуллину это не успокоило: она призналась, что пребывает в отчаянии от того, что, распустив РАПП, бывших рапповцев опять тянут в литературные начальники – они ж снова смогут затравить любого беспартийного до потери здоровья.

Сталин посмеивался, Горький, который рапповцев любил, выступал как дипломат, пытаясь не допустить скандала. Атмосфера понемногу стала человечной и даже весёлой.

Выступал Леонов, просивший предоставлять больше информации о жизни страны. Высказался Зазубрин, переживающий о том, что Сталина нельзя описывать как он есть, например, с рябинами на лице – попутно он сравнил Сталина с Муссолини. Литераторы готовы были провалиться со стыда от такой бестактности. Маршак сказал о детской литературе…

В перерыве Горький попросил Луговского прочитать отчего-то не собственные стихи, а «Куклы» молодого поэта Дмитрия Кедрина.

Почему Луговского? Ну, все знали артистизм и бархатный голос этого красавца, в том числе и Горький, с которым Луговской познакомился годом раньше, в 1931-м.

«Прослушали молча, одобрили, тоже молча», – сообщает Корнелий Зелинский, оставивший записи об этой встрече.

Потом обедали, спорили о критике, о том, что важнее – производство душ или производство танков, шумели, совсем расслабились, Авербах предложил, чтобы Луговской прочитал новые стихи.

«Луговской не заставляет себя долго ждать, – вспоминает Зелинский. – Он встаёт, высокий, в своём крупнозернистом свитере портового рабочего или моряка, он играет бровями».

– Я прочту «Сапоги», – объявляет Луговской. – Это из нового.

«Сапоги» – вещь энергичная, остроумная – одна из лучших у Луговского; хотя у него много «лучших». Тем не менее это всё-таки поэма – маленькая, но поэма.

Зелинский вынужден констатировать: «Начинают слушать Луговского со вниманием. Он читает вкусно, патетично и громко… Луговской читает две, три, пять минут. Читает десять минут… двадцать минут… это слишком. Обстановка совсем не такова, чтобы слушать высоко-идеологические стихи. Начинают позванивать стаканы, устаёт, слабеет внимание. Все ждут выступления Сталина. А Луговской читает и читает, и это, наконец, начинает всех тяготить. Он переиграл и, закончив, не получает ни одного аплодисмента».

…Такая незадача, что хоть прямо со встречи опять уезжай в Туркменистан.

(Хотя сделать скидку на то, что Зелинский на тот момент Луговского не любил, считая предателем конструктивизма, и испытывал что-то вроде злорадства, – стоит. К тому же если «Сапоги» читать вслух – на 20 минут поэмы не хватит. Но в целом Зелинский, конечно, написал что-то похожее на правду.)

Обидно ещё и то, что следом просят читать Багрицкого – он пытается сбежать, потом нехотя, задыхаясь от астмы, читает «Человек из предместья» – и срывает аплодисменты.

В эти минуты Луговской, что называется, поплыл – так бывает, когда совершаешь один неудачный поступок и всякий следующий шаг выставляет тебя во всё более неприглядном свете.

Снова разлили по бокалам, писатель Малышкин изъявил желание чокнуться со Сталиным, писатель Павленко, который на прошлой писательской встрече, подогретый вином, трижды облобызался с вождём, теперь подшутил над Малышкиным: «Это плагиат!» Все захохотали, и Луговской, видимо, решил под шумок исправить своё положение, объявив громовым голосом:

– Давайте выпьем за здоровье товарища Сталина!

Но тут влез уже изрядно поднабравшийся писатель Никифоров:

– Да надоело уже это! Да сколько можно пить за его здоровье! Ему и самому надоело это слышать!

– Правильно, товарищ Никифоров! – поддержал его Сталин.

Зелинский, правда, отметил, что вождь при этом посмотрел на Никифорова «иронически и недобро».

А на Луговского вообще не глянул.

Выпили за что-то другое, после чего Сталин произнёс длинную, продуманную речь про партийных и беспартийных, которым всегда найдётся работа по душе в Советской стране, чем подкупил писательские сердца, и кто-то, но уже не Луговской, во второй раз предложил:

– Выпьем за товарища Сталина!

И все, надо ж тебе, вдохновенно поддержали этот тост.

Следующий тост поднял Фадеев – «за самого скромного из писателей – за Шолохова!» – и все с удовольствием пьют за Шолохова, к искреннему смущению великого донца.

Сталин, с удовольствием и показательно выпив за Шолохова, произносит речь про инженеров человеческих душ – и снова поднимает бокал за Шолохова. Везёт же кому-то.

Затевается, насколько возможно в такой обстановке, серьёзный разговор о диалектике и материализме, звучат вопросы.

– Можно быть хорошим художником и не быть диалектиком-материалистом, – отвечает Сталин. – Были такие художники. Шекспир, например. Мне кажется, что если кто-нибудь овладеет, как следует, марксизмом или диалектическим материализмом, он стихи не станет писать.

Луговскому не молчится, и он в очередной раз пытается проявить себя.

– А разве не может быть хороший поэт диалектиком? – спрашивает он.

Сталин, наконец, его замечает и по-отечески ещё раз объясняет: может-может, но сумеет ли он после этого писать так же хорошо? Никто не должен забивать голову художнику тезисами. Он должен просто правдиво показывать жизнь.

После этого, видимо, Луговской вновь почувствовал себя живым. Когда затеялись петь – Луговской запел сначала вместе со всеми, а дальше мастерски выступал соло. Тут-то, наконец, сорвал аплодисменты и всеобщий восторг.

Расстались вожди и писатели в благодушном настроении.

Горький, обнимая Сталина, пустил слезу, смутился.

Что там было с Луговским, мы не знаем, но по крайней мере в Туркменистан он на этот раз не уехал.

В качестве послесловия к этой истории придётся сказать, что писатель Георгий Константинович Никифоров, сорвавший тост Луговского за Сталина, будет расстрелян спустя шесть лет, в 1938 году.

Было бы нелепо предполагать, что его убили за эту выходку. Но вот так совпало.

Критика Авербаха, предложившего на этой встрече Луговскому читать стихи, – расстреляют тоже.

УДАЧНЕЙШИЙ В МИРЕ ЧЕЛОВЕК, МОВЕТОН И НЕВРАСТЕНИК

С новой женой – Сусанной Михайловной Черновой – Луговской познакомился на радио, где работал в 1931 году. Он будет звать её Сузи.

Распишутся второпях, праздновать свадьбу не станут.

Отношения их насколько страстные, настолько и странные. Едва начался роман – Луговской уезжает с Фадеевым в Уфу. Не столько прочь от Сусанны – сколько затем, чтобы решить: с Тамарой всё, с Тамарой больше не будет ничего, та, прежняя его жизнь надорвалась – и теперь надо переждать, чтоб зажило.

Когда возвращается, они так и не селятся вместе – Луговской живёт с матерью на Тверской, Сусанна – в Палашевском переулке.

Луговской ходит туда в гости, иногда с Фадеевым – хозяйка играет им на пианино, занимающее половину комнаты; другую половину занимает тахта, Володя и Саша лежат на тахте и пьют глинтвейн, сваренный очаровательной Сусанной.

Фадеев описывал её так: «Белокура, стройна, инфантильна». Нетрудно в такое существо влюбиться поэту.

Но и обманывать такое существо тоже, наверное, нетрудно.

После того как первая (или, вернее, уже вторая) семья развалена, многое позволяется с куда большей лёгкостью.

Помимо малых увлечений у Луговского вскоре возникает очередной серьёзный роман на стороне – с красавицей Ириной Соломоновной Голубкиной.

Сестре Татьяне он пишет в те дни: «Жизнь хороша. Правда состоит из ряда лжи».

Красивый, безответственный, добрый, сентиментальный, избалованный двухметровый мужчина-подросток – его хватает на многое и ещё остаётся.

Он сходится с Михаилом Голодным и Павлом Антокольским. Но особенно крепка его приязнь в те годы с Тихоновым и Фадеевым – дружба эта, судя по их письмам той поры, чистая, почти мальчишеская, в самом лучшем смысле – советская.

Тихонов пишет Луговскому в одном из писем: «Ты вообще, чудак, не понимаешь одного: что ты удачнейший в мире человек. Удача идёт впереди и сзади тебя. Удача идёт к тебе, как военная форма, простая и всё же изумительная».

А вот Фадеев: «С каким-то особым хорошим чувством подумал о тебе – о том, что ты существуешь на свете и что ты – мой друг… Ты стал очень необходим мне, милый старый медвежатник, и я рад наедине со своей совестью сказать тебе эти наивные, но правдивые и большие слова… Ты доставишь мне большое удовольствие своим видом – видом мужественного неврастеника, моветона и убийцы».

Луговской хорошо, по-гусарски, выпивает – и поит всех на свои деньги.

Один раз, правда, случился забавный казус. У него была тётка, целая генерал-губернаторша. Как только советская власть укрепилась, она быстро сообразила что к чему, обменяла свой генеральский дом на квартиру в Староконюшенском, заселила сёстрами, а сама уехала в деревню: тихо живу, развожу коз, никаких генералов и губернаторов знать не знаю.

Но однажды в 1930-е какие-то неотложные заботы привели её обратно в Москву. Козу не с кем было оставлять, и пришлось животное захватить с собою. Дома в Староконюшенском как раз туалет не работал, тётка туда козу загнала, припёрла стулом дверь и ушла по делам.

Тут и явился который день кутящий Луговской: родню проведать, супа поесть, стихи почитать. Открыл своим ключом, никого не обнаружил, зашёл в туалет, открыл кран, пытается умыться, вода не течёт, света тоже нет. Вдруг слышит дыхание позади. Оглянулся и увидел бородатое страдающее лицо. И рога. Подумал: всё, допился. Тихо вышел, закрыл дверь, припёр стулом, покинул квартиру и никому ничего не рассказал.

Только много позже выяснилось, что это всё-таки не белая горячка приходила и рассудок его в порядке.

В марте 1933-го Луговской в компании Тихонова и Павленко едет в Дагестан, живут они в доме отдыха Совнаркома.

«Дом отдыха, – отчитывается Луговской Сусанне, – висит над пропастью более километра глубиной. Сидишь и видишь на много десятков вёрст кругом, как в орлином гнезде. Ночью при луне вид потрясающий, мрачные ущелья, полные мглою…»

Вскоре к Луговскому приедет в дом отдыха беременная Ирина Голубкина, но об этой гостье он уже Сусанне не напишет.

27 августа 1933 года Оргкомитет Союза писателей под руководством Горького занимался распределением писателей в братские республики: кто кого переводить, изучать и славить будет. На Украину направили Фадеева, Катаева, Ольгу Форш, в Грузию – Павленко, Тихонова, Тынянова, в Армению – Безыменского, Каверина, Федина, ну и Шагинян, ей проще всех работать по армянской линии, в Татарию, естественно, Сейфуллину и почему-то Олешу, Ильфа и Петрова, в Узбекистан – Леонова, Ермилова, Никулина, в Туркменистан – Всеволода Иванова и Луговского.

Далеко не все перечисленные справились с возложенной на них работой, однако Луговской трудился сразу по нескольким направлениям. Не сказать, что он прославил современную поэзию Туркменистана – её, по-видимому, просто не было в тот момент, зато Луговской неустанно прославлял сам Туркменистан. Заодно вдохновенно переводил и с тех языков, которые знал, и с подстрочников тоже: под его руководством выйдет первая объёмная антология азербайджанской поэзии, он переводил узбекского поэта Гафура Гуляма, литовского поэта Теофилиса Тильвитиса, тем же летом Луговской съездил в Дагестан, где в компании с Тихоновым и Павленко открыл Сулеймана Стальского. Помимо этого, он занимался переводами Шекспира и Байрона, болгарских поэтов Вазова и Смирненского, турецкого классика Назыма Хикмета, с немецкого перевёл – Вольфа, с испанского – Неруду, с польского – Броневского, Стаффа, Лесьмяна, Бжехву, Ивашкевича, Тувима – всех вышеназванных поляков Луговской знал лично. Именно переводы с польского Луговского замечательно показывают, какими отличными возможностями обладал этот широкий человек.

13 декабря 1933 года у Ирины Голубкиной и Луговского родится дочь Людмила, его второй ребёнок. Жить вместе с новой семьёй Луговской не станет – официально он всё ещё женат на Сусанне Черновой.

«Какое же место в то время в моей жизни занимал отец? – напишет Людмила потом. – Да почти никакое. Он появлялся довольно часто, слишком большой для нашей скуднометровой комнаты, всегда как-то по-особенному, даже щеголевато, одетый. Как будто из другого мира. Может быть, поэтому я не воспринимала его как близкого человека.

Часто я забиралась к нему на колени и затихала, иногда даже засыпала под громыханье его рокочущего баса. Всё в нём было сильно, крупно, громко. Когда он чихал, звенели тазы и корыта в ванной.

Мне очень нравилось играть с его немыслимыми бровями.

<…>

Я любила, когда он приходил, хотя в те времена ещё не знала, кто мой отец. Я звала его “дядя Володя”. Уже позже я как-то домучила маму вопросом: “Кто мой папа?” – И она сказала: “Спроси у дяди Володи”».

Антокольский пишет, что жизнь у Владимира Луговского была в те годы «весёлая, богатая, шумная». До детей ли тут.

17 августа 1934 года в Москве, в Колонном зале Дома союзов открылось небывалое мероприятие: Первый Всесоюзный съезд советских писателей.

В президиуме сидели Максим Горький и секретарь ЦК Андрей Жданов.

Доклад о поэзии делал Николай Бухарин. К тому моменту он уже покинул вершины власти – ещё в 1929 году его вывели из Политбюро ЦК. Однако Бухарин оставался виднейшим большевиком, соратником Ленина, к тому же редактором «Известий», академиком АН СССР и так далее.

Есть основания предположить, что Сталин предложил ему сделать доклад как фигуре компромиссной – с одной стороны, Бухарин представлял партию, с другой – всегда можно было сказать, что это частное мнение общественного деятеля далеко не высшего ранга. Бухарина, в конце концов, литераторы могли оспорить, он же – не ЦК.

Можно представить, как Луговской ждал услышать своё имя – и как ждали и не дождались упоминания своих имён десятки, а то и добрая сотня находившихся в зале поэтов (всего на съезде присутствовало 597 делегатов).

Бухарин говорит о Демьяне Бедном и Маяковском как о тех, кто положил зачин советской поэзии. Когда произносит имя Маяковского – все встают и аплодируют стоя. Это – признание.

Далее идёт пассаж про Александра Безыменского – снисходительно похвалив, Бухарин называет его «лёгкой кавалерией», сетуя, что «с ним произошло то же самое, что с Д. Бедным: не сумев переключиться на более сложные задачи, он стал элементарен, стал “стареть”».

«Светлее и глубже оказался безвременно погибший Багрицкий», – говорит Бухарин (Багрицкий умер за полгода до съезда).

В целом хорошо, но сдержанно Бухарин отзывается про Светлова, трижды подчеркнув, что Светлов, к сожалению, не Гейне – в том смысле, что образован мало, а любить «сопливеньких» уже не хочется: советскому писателю необходимо образование.

«Жаров и Уткин, к сожалению, страдают огромной самовлюблённостью», – говорит Бухарин. Упоминает Сергея Есенина, что многим в зале, конечно же, очень нравится: Есенин хоть и не запрещён, но занимает в поэтической иерархии место, не сопоставимое с тем, которое занял Маяковский.

Из поэтов «очень крупного калибра» Бухариным названы (и довольно подробно разобраны) Пастернак, Сельвинский, Тихонов, Асеев.

Чуть позже Бухарин вспомнит и назовёт в «пятёрке» «калиброванных» Василия Каменского.

И, наконец, считает важным упомянуть о талантливых стихотворцах нового поколения. «Борис Корнилов – крепкая хватка поэтического образа и ритма». Прокофьев. Павел Васильев… Луговской.

У Луговского вроде бы отлегло от сердца: он есть, и ему не досталось, как Безыменскому или Светлову. Вместе с тем о поэзии его вообще ничего не сказано – в отличие, например, от того, как бережно и любовно было разобрано творчество Николая Тихонова.

В любом случае, если успокоиться и всё разложить по полочкам, то в сухом остатке – две величины: Маяковский и Багрицкий. Два идейно близких, но ослабевших в последнее время: Бедный и Безыменский. Пятёрка сильнейших представителей относительно старшего поколения: Пастернак, Асеев, Каменский, Сельвинский, Тихонов. И пятёрка молодых: Светлов, Корнилов, Прокофьев, Павел Васильев, Луговской.

Вовсе не плохо, учитывая то, что десятки поэтов просто не были упомянуты, включая – не сказать что очень актуальных, но всё же маститых – Сергея Клычкова и Сергея Городецкого; несомненно актуального и верховодящего Алексея Суркова; Мандельштам месяц назад отбыл в воронежскую ссылку, о нём речи нет – хотя ещё в прошлом году его публиковали в «Литературной газете», но есть ведь Анна Ахматова, которой Демьян Бедный предложил издать новую книгу с его предисловием (она отказалась, об этом шли толки), – портрет Ахматовой в тридцатые и сороковые будет стоять на столе у Луговского; есть его сотоварищи по ремеслу – Вера Инбер, Михаил Голодный, Павел Антокольский или, скажем, Семён Кирсанов и Василий Казин, в те годы имевшие большую известность. Имеются плюс к тому Сергей Васильев и Пётр Орешин, Рюрик Ивнев и Всеволод Рождественский, Николай Заболоцкий и Ярослав Смеляков, ещё не так давно гремели Анатолий Мариенгоф и Вадим Шершеневич – где они, кстати? – только что появился Александр Твардовский, пролетарские поэты и крестьянские поэты – рой имён.

Луговскому всего 33 года, он начал меньше десяти лет назад – теперь он один из первых, и у него есть все шансы стать самым первым.

На съезде он тоже выступает, 29 августа, после Тихонова, перед Пастернаком, произносит речь с трескучим зачином («Моё поколение, которое теперь стало поколением мастеров и инженеров, механиков, лаборантов и строителей пятилеток, встретило мировую войну в тринадцать, и в шестнадцать лет услышало Октябрьские залпы. Я с моим поколением возненавидел старый мир…»), но следом неожиданно цитирует Гераклита («Всё, что мы видим наяву, есть смерть») и Эмпедокла Агригентского (папино наследство так просто по ветру не пустишь), «Одиссею», погребальные стихи Иоанна Дамаскина и – самое удивительное – Николая Гумилёва, расстрелянного в 1921 году за участие в антисоветском заговоре.

Доклад Луговского, как и многие иные доклады на съезде, являл собой, по меткому замечанию Сельвинского в кулуарах, «странную смесь искренности и казёнщины».

Луговской выстраивает свою поэтическую иерархию, в целом, кстати, схожую с бухаринской: Маяковский и Багрицкий, Пастернак и Тихонов.

Далее он утверждает: «Здесь уместно будет сказать, что партийность в поэзии, в самой человечной лирике только увеличивает во много раз силы и возможности поэта. Пора сдать старому чёрту на рога старые сказки о том, что существует мир для себя, мировой уют для себя, а рядом с ним обязательный, правильный, но жёсткий, не интимный мир коммунизма. Коммунизм – это не узкий коридор. Коммунизм – это всё».

Что ж, Луговской сделал ставку. Всё так всё.

А пока – пожинаем плоды отличной поэтической работы и звонких речей.

СОВЕТСКИЕ МУШКЕТЁРЫ

В конце ноября 1935 года четыре советских поэта были командированы за границу.

Как выбирали?

Думается, по нескольким признакам. Поэты, представляющие Советскую Россию, должны быть очень талантливыми и не слишком в годах – иначе какие они «советские». С безупречной биографией, с правильным происхождением, яркие. Хорошо воспитанные, политически подкованные, умеющие выступать, остроумно парировать, владеть аудиторией.

Выбор оказался не столь сложен.

Пастернак недавно был за границей на Антифашистском конгрессе и не самым лучшим образом себя показал – когда его вызвали на сцену, он едва смог за четыре минуты произнести несколько фраз. Небожитель, что возьмёшь.

Каменский, Асеев – слишком взрослые, начали до революции, их, в сущности, за кордоном уже знали – те, кто хоть что-то знал; а нужно было удивить, ошарашить.

Твардовский, Исаковский – слишком молодые.

Корнилов, Смеляков, Павел Васильев – славились своими выходками, зачастую нетрезвыми, последний был к тому же явно неблагонадёжным. Прокофьев – слишком специфичен, со своей непереводимой просторечной поэтической лексикой. Михаил Голодный пережил литературный кризис, а Василий Казин, едва обретя, сразу потерял форму (которую так и не вернёт никогда).

Поэтому – естественно, Луговской: безусловно советский, образованный, знающий языки, со своим великолепным голосом, с опытом оглушительно успешных выступлений по всей стране и, собственно, с прекрасными стихами: «Песня о ветре», прочие «Большевики пустыни и весны» – лучше не придумать. А биография? Из семьи учителя, служил в Красной армии, охотился за басмачами: красота.

Следующий козырь – Сельвинский: мастер, причём мастер, старательно перестраивающийся, если его просят перестраиваться; когда умер Маяковский, безапелляционно заявил, что претендует на его место и наследство, за что порядком был раскритикован, и тем не менее ставил себя высоко и ставки имел высокие. К тому же тот ещё полемист, с задатками литературного вождя, а то, что переболел конструктивизмом и прочим формализмом – так на Западе это даже пригодится. Жизненный путь: в 19 лет прочитал «Капитал» Маркса и стал именовать себя Илья-Карл. При «прежнем режиме» сидел в тюрьме как политический. Участвовал в Гражданской войне, был ранен. Работал матросом, рабочим, артистом в цирке, едва не стал профессиональным боксёром – поэзия отвлекла. Биография!

Третьим, а вернее, первым мог бы поехать Николай Тихонов – но по каким-то причинам не поехал.

Было кем заменить: Семён Кирсанов. Благонадёжный, владеющий стихотворной формой, в известной мере отвечающий за советский авангард, именовал себя «циркач стиха», много выступал с Маяковским и такое соседство на сцене выдерживал. Из семьи портного, безоговорочно советский.

Тем не менее все они числились как попутчики, за ними нужен был присмотр, поэтому трёх мастеров дополнили Александром Безыменским – поэтом весьма сомнительных качеств, зато проверенным партийцем и бойцом (и в переносном, и в прямом смысле – Безыменский участвовал в Октябрьской революции 1917-го). А то, что он самое знаменитое своё стихотворение посвятил Троцкому, а Троцкий в ответ написал ему предисловие к книжке и предложил рождённому революцией поэту Безыменскому заменить отчество – на Октябринович, так с кем не бывает. Никто не мог предположить на заре советской власти, что Льва Давидовича в 1929 году выдворят из страны.

Кроме того, Безыменский и Луговской, с одной стороны, а с другой – Сельвинский и Кирсанов создавали правильный национальный баланс, который мог учитываться, – он был бы неровен, если б вместо Луговского поехал, например, Михаил Светлов.

Советским мушкетёрам – Владимиру, Илье-Карлу (ещё его в дружеском кругу зовут Сильвой), Семёну и Александру Октябриновичу предстояло посетить Варшаву, Прагу, Вену, Париж и Лондон.

Безыменский отправлял подробные отчёты о поездке в Москву: в агитпроп, ЦК и в Союз писателей. Там их получали очень важные люди, например А. С. Щербаков, который вскоре станет секретарём ЦК.

«Дорогие мои! – набивал себе цену Безыменский уже в первом донесении от 1 декабря. – Если вы справедливо считаете нашу поездку сочетанием учёбы с удовольствием, то для меня лично и то и другое переплетается с утомительным и трудным делом психологического руководства тройки весьма трудных человеческих экземпляров».

Поездка началась со сложностей: вечер в Варшаве даже не стали проводить. «Пилсудчики, – сообщает Безыменский, – сделали бы всё возможное (а это в их возможностях), чтобы на вечер явилось ничтожное количество людей».

Встречались в гостинице с польскими поэтами Тувимом и Броневским. Гости жаловались на отношение к поэзии в Польше: тиражи не больше тысячи экземпляров, прожить на книги невозможно, никаких выступлений, Тувим кормился за счёт того, что писал куплеты для кабаре.

«Публика стихов не читает, не любит их, слушать не хочет», – пересказывал Безыменский слова Тувима.

То ли дело советские поэты – с их тиражами и допечатками (например, Луговской только что выпустил сразу две объёмные, подводящие промежуточные итоги, книги – «Избранное» и «Однотомник», в том же 1935 году журнал «Знамя» публикует его новые стихи в… восьми номерах подряд!), с их непрестанными гастролями, отдыхом на курортах, с толпами поклонниц и с неплохо обеспеченной – исключительно поэтической работой – жизнью.

Естественно, читали друг другу стихи. Тувим называл эту четвёрку «богатырями», пытаясь вместить в это слово всё своё восхищение, заодно извиняясь за не самый благодарный приём в Польше.

«…когда мы переехали чешскую границу, – рассказывает Безыменский, – сразу почувствовали все четверо всеобщее внимание, начиная с первых людей, встреченных в поезде».

Встречали поэтов на уровне посла СССР в Чехословакии; первое выступление прошло в посольстве – принимали хорошо; к тому же посол посоветовал спеть несколько песен – тут Луговской с его басом срывал банк.

На другой день ездили в Братиславу, смотрели постановку «Екатерины Измайловой» Шостаковича в местной опере.

В Праге на выступлении был полный зал – в основном местная молодёжь, и «левая», и беспартийная. Безыменский констатирует: «Успех был оглушительным, прямо говорю. Можете судить по прессе. Даже самые правые газеты хвалили и признавали».

Сельвинский напишет жене, что люди от восторга «орали, ревели, топали ногами».

Безыменский выражает недовольство Кирсановым, зато о Луговском и Сельвинском пишет: «…ведут себя прекрасно. Кроме того, что они только и говорят о Советской стране, её победах и переворотах, сравнивают людей Республики с теми ущербными и страдающими людьми, которых они встречают на каждом шагу, – эти поэты в условиях Запада необычайно искренне, от всего сердца чувствуют себя ЧАСТЬЮ поэтического отряда бойцов СССР… Когда их интервьюировали, они прежде всего говорили о ВСЕЙ советской поэзии, а потом уже о своём месте в ней».

Что до Кирсанова, то вот что настукивает Безыменский:

«Этот человек всюду суетится. Это его основное качество. Он всюду лезет вперёд, подчас не даёт никому говорить, желая показать именно себя “вождём” литературы и группы путешествующих. Это он хочет разъяснять спорные пункты, это он хочет определять политику.

<…> Мне и (с радостью скажу) Сильве и Володе удалось исправить вред, причиняемый Сёмой. Сёмочка после наших поправок брал в разговорах слова обратно, вспомнил и о классовой борьбе, упоминал о других поэтах. Однако тенденции сего поэта нам видны. Иногда Сильва прямо говорит: – Сёма, помолчите хоть минутку, – и хорошо, что именно он это говорит. На собрании четырёх был разговор, прямой и принципиальный, Сёма притих…»

Луговской собирает, а то и ворует, всё подряд, что сгодится «на память»: открытки, салфетки, журналы, билеты. Попутно шлёт в своей возвышенно-патетической манере отчёты о путешествии жене – Сузи: «Переехали границу Швейцарии. Перевал Армберга в Тироли совершенно потрясает. Всё в снегу, глубоком и пухлом. Стоят миллионы сонных и белых елей и сосен. Долины то лиловые, то зелёные, то синие…»

По пути в Париж Луговской, единственный, кто знал французский в их компании, открывает свежую газету и удивляется: ба, да тут про нас, товарищи!

Газета «Эко де Пари» устами журналиста Анри де Кериллиса выражала негодование по поводу того, что их страна принимает четырёх большевистских поэтов. Статья называлась коротко и ёмко: «Вон из Франции!»

Ещё не приехали, а уже – вон. Поэты хохочут: конечно, такой приём ещё больше раззадоривает.

В страну их впустили. Первые дни отдыхали, встречались с Луи Арагоном, с Андре Жидом, с Андре Мальро, ходили по кабакам, в чём даже Безыменский признаётся, хотя считает нужным добавить, что злачные заведения посещали «с приличными людьми». Луговской, изучив меню, первым делом заказывает бычьи яйца. Остальные довольствуются более понятными блюдами.

На второй неделе пребывания, 10 декабря, Луговской катался в авто по городу в компании парижского приятеля Ильи Эренбурга – Бориса Яффе, корреспондента «Комсомольской правды» Савича и французского журналиста Путермана. Неизвестно как влетели под автобус (очередная авария Луговского) – все целы, травмы у него одного. Поначалу думал: сломал ребро, но Безыменский отчитается в Москву, что – трещина.

Сузи Луговской напишет, что у него «3 ребра сломаны пополам». Правда, судя по всему, была где-то посередине: травма оказалась серьёзней, чем трещина, но точно не три ребра пополам.

Луговской уверял, что компания была совершенно трезва, однако Безыменский ему не очень поверил.

Все были на нервах.

Сначала Луговского поместили в совершенно кошмарную лечебницу на Монпарнасе – десятиместная палата, полная разномастной публики, но оттуда вскоре перевели в лучшую клинику.

Спустя то ли четыре дня, то ли, по другим данным, две недели, Луговской всё-таки выходит – с тростью – из больницы.

В конце декабря четыре поэта читают стихи для французского радио… с Эйфелевой башни. Переводит их Арагон.

4 января проходит поэтический русско-французский фестиваль в «Национальной консерватории». Билеты раскупили за полтора дня. В зале – парижская интеллигенция и русские эмигранты, держащиеся особняком. Люди сидят на приставных стульях, на полу, между рядами.

Председательствовал Илья Эренбург, живший тогда в Париже.

Участвовали, помимо Арагона, Шарль Вильдрак, Жан Ришар Блок, Люк Дюртен, Тристан Тцара, Леон Муссинак – всего 16 французских поэтов и четыре советских мушкетёра. Читали по очереди. Поэт Робер Деснос обнародовал свой перевод стихотворения Луговского «Молодёжь», а потом Луговской прочитал то же стихотворение по-русски.

Безыменский хвастался, что после маломощных французов Луговской «так гроханул начальные строки своего стихотворения – аж люстры задрожали».

Вообще все четверо держались браво, сам Безыменский отлично спел три песни, входящие в его сочинение «Бахают бомбы у бухты», Кирсанов исполнял фокстрот, вплетая его в чтение «Поэмы о Роботе», а Сельвинский пропел по-итальянски песню «Марекьяре» из его «Охоты на нерпу».

Всё это действовало совершенно обескураживающим образом: из зала могло показаться, что к ним приехали очень свободные, раскованные и уверенные в себе люди. Или так оно и было? Они же чувствовали себя послами удивительной и небывалой страны – это придавало сил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю