Текст книги "Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
С Ольгой расстались на вокзале, а Горбачёва Корнилов позвал к себе переночевать.
Про убийство им сказала Цыпа уже дома. Всё это было неожиданно и жутко. Немного мрачно поговорили: что будет теперь, чего ждать? – и Горбачёв заснул.
Но эта ночёвка не раз потом припомнится Корнилову.
В городе начинаются аресты: вычищают вредный элемент. Элемента оказывается на удивление много – начав, органы не могут остановиться.
В иных квартирах, где люди заранее догадывались о своей глубокой неблагонадёжности, едва заслышав дальний мотор, открывали форточки: чтоб лучше слышать, у какого подъезда остановится воронок.
Но Корнилов-то – он ни в чём не виноват. Поэтому – чего бояться? Нечего. Спи, Люда, спи, Цыпа. И вообще я форточку закрою сейчас, холодно же… Вот так. Спи. Всё будет хорошо.
Самому между тем страшно.
10 декабря Георгий Горбачёв был арестован. Больше на свободе его никто не увидит.
На улицах – об этом потом вспоминал Дмитрий Лихачёв – стало заметно меньше людей. Многих выслали – в первую очередь представителей дворянства, а следом пошли служители дворцов, бывшие лакеи и так далее.
Другие предпочитали сидеть по домам и не показываться вообще.
Корнилов тогда напишет одно из лучших своих стихотворений «Ёлка»:
Рябины пламенные грозди,
и ветра голубого вой,
и небо в золотой коросте
над неприкрытой головой.
И ничего —
ни зла, ни грусти.
Я в мире тёмном и пустом,
лишь хрустнут под ногою грузди,
чуть-чуть прикрытые листом.
Здесь всё рассудку незнакомо,
здесь делай всё – хоть не дыши,
здесь ни завета,
ни закона,
ни заповеди,
ни души.
Это он так лес описывает.
И в этом лесу растёт молодая ёлочка, которой Корнилов советует:
…расти, не думая ночами
о гибели и о любви,
что где-то смерть,
кого-то гонят,
что слёзы льются в тишине…
И дальше:
Живи —
и не горюй,
не сетуй,
а я подумаю в пути:
быть может, легче жизни этой
мне, дорогая, не найти.
А я пророс огнём и злобой,
посыпан пеплом и золой, —
широколобый,
низколобый,
набитый песней и хулой.
Ходил на праздник я престольный,
гармонь надев через плечо,
с такою песней непристойной,
что богу было горячо.
Меня ни разу не встречали
заботой друга и жены —
так без тоски и без печали
уйду из этой тишины.
Уйду из этой жизни прошлой,
весёлой злобы не тая, —
и в землю втоптана подошвой —
как ёлка – молодость моя.
Стихи эти, просто невозможные по остервенелому мужеству и пророческой точности, Корнилов – только подумайте! – даже пробует опубликовать в газете «Красная деревня», но поэт Александр Решетов, член бюро секции поэтов Ленинградского отделения Союза советских писателей, вовремя объяснил чуть было не опростоволосившейся редакции, что́ именно им подсунули.
Неунявшийся Корнилов читает это стихотворение знакомым и не совсем знакомым и позволяет переписывать, потому что – а не пошло бы всё к чёрту.
Выходит из тяжёлого состояния Корнилов уже неоднократно проверенным способом: пьёт. Так проще на всё смотреть и не думать. Смотреть и не понимать.
Новый год Корнилов встретит ошеломительным образом: видимо, накопилось.
30-го числа, явившись в только что открытый Дом писателей с гармошкой, Корнилов ошарашил всех. Он подошёл к Тамаре Трифоновой – литературному критику, жене писателя Ильи Иволгина, весьма крупной женщине, обладавшей примечательным басом, – и спел:
– С Тамарой Трифоновой спали?
– Я с Тамарою не спал!
– Очень много потеряли!
– Ничего не потерял!
Скандал; но написано же – «ходил на праздник я престольный…» – раз написано, надо именно так жить.
На этом Корнилов не угомонился.
В ночь с 31 декабря на 1 января в Доме писателей появился сам Алексей Николаевич Толстой в компании 24-летней балерины Татьяны Вечесловой, солистки Мариинского театра оперы и балета. Вечеслова была в декольте.
Корнилов, улучив момент, окунул палец в чернильницу и написал на голой спине балерины слово из трёх букв.
…И пьяными печенежскими глазами оглядел всех: ну и что? Ну и что вы мне сделаете?
ВНИЗ
8 января 1935 года в газете «Литературный Ленинград», где совсем недавно Корнилов уверенно рассуждал, какой быть советской поэзии, появляется постановление Ленинградского союза писателей о поведении Б. Корнилова: «Выжечь богему».
Даже не высечь – а выжечь.
А пока: «Б. Корнилову запрещается в течение 6 месяцев посещать Дом советских писателей».
Те, кто давно с завистью косился на Корнилова, чувствуют: их времечко.
Фамилия Корнилова фигурирует во внутренней переписке Управления НКВД по Ленинградской области: он тоже «отрицательный элемент» и поставлен на учёт в качестве участника «группы молодых писателей, объединённых общностью контрреволюционных националистических настроений».
1 февраля «Литературный Ленинград» сообщает об исключении Георгия Горбачёва из Союза советских писателей, заклеймив его как «двурушника-контрреволюционера, злейшего врага нашей родины».
Он ведь доклад читал на Свирьстрое, предваряя выступления Корнилова и Берггольц, этот «злейший враг».
5 февраля 1935-го Секретно-политический отдел представил Генриху Ягоде докладную «о продолжающихся антисоветских настроениях» Павла Васильева с предложением о его аресте. Глава ОГПУ наложил умилительную резолюцию: «Надо подсобрать ещё несколько стихотворений».
Никто из поэтов, естественно, не знает об этом, но сам воздух – тягостен и густ.
Антал Гидаш – венгерский писатель, который жил и работал тогда в СССР и был весьма заметен, 13 февраля 1935 года на заседании поэтов-коммунистов объявляет: «Нужно ударить по тем критикам, которые были недостаточно бдительны, – и говорит, по кому именно нужно ударить, – по Усиевич, которая поддерживала Смелякова, Васильева, Корнилова, она ставила эту тройку во главе советской поэзии».
Корнилов мечется: куда обратиться, к кому? Тихонов? Бухарин?
«Известия» его больше не печатают – последнее стихотворение было опубликовано там 1 января 1935 года, с тех пор – всё.
В черновой тетради Корнилов пишет покаянное письмо в Ленинградское отделение Союза писателей: «За последнее время в печати появилось несколько сообщений, сигнализирующих богемствующие настроения в литературной среде. Дебоши, кутежи, скандалы стали не просто случайными событиями, а приобрели бытовую окраску и, конечно, вызвали беспокойство советской литературной общественности. Стыдно и тяжело говорить об этом, но нужно сказать, что и моё поведение, особенно за последнее время, заставляло желать много лучшего. Поэтому я, ничуть не стараясь снять с себя своей вины, хочу познакомить правление Л. О. союза с истинным и искренним моим отношением к существующему положению. “Романтика” “подвигов” богемствующих дореволюционных литераторов, героев кабаков “Вена” и других, насквозь мещанская, сугубо индивидуалистическая, антиобщественная, – кружила многие молодые головы, уверяя, что писатель – человек “не от мира сего”, и в конце концов многие из нас не успевали или не умели отдать себе отчёта в том, что вся ложная потасканная красивость этой “теорийки” – в лучшем случае пошлость и мещанство. Спохватывались поздно, тогда, когда у писателя не оставалось за душой ничего – ни таланта, ни настоящей жизни, ни работоспособности. Примеров этому много – и приводить их не стоит…»
А то придётся про друга Васильева и друга Смелякова говорить.
Далее: «Даже после того как А. М. Горький со всей присущей ему ясностью и беспощадностью… – подумал и дописал —…и любовью… – подумал и дописал —…к искусству вскрыл общественные корни бытового хулиганства, я мало задумывался о том, в чём сейчас глубоко виню себя».
Письмо не отправляет – тошно оправдываться; да и есть уже не первый раз надежда, что понемногу всё сойдёт на нет – прощались его выходки до сих пор, простятся и в этот раз.
Тем более, если увидят, прочтут «Мою Африку» – сразу должны понять, что такому парню можно многое простить: драки, хамское поведение на писательских собраниях, неистребимые симпатии к кулачью. И обескураженный взгляд Алексея Николаевича Толстого, рукавом оттирающего спину спутницы, тоже.
«Мою Африку» опубликуют в третьем номере «Нового мира» за 1935 год.
Критика кивает головой: что ж, да, неплохо.
1 мая, после четырёхмесячного перерыва, стихотворение Корнилова снова появляется в «Известиях».
Те, кто принимает решения и заправляет литературной политикой, говорят: хорошо, Борис, но мало.
«А что надо ещё? Я ещё напишу! Я и поэму “Последний день Кирова” уже начал!»
Написать не надо – лучше подпиши.
Дело было в чём: недавний закадычный друг Бориса – Паша Васильев – в компании с другим его закадычным другом, а иной раз и собутыльником Иваном Приблудным зашёл как-то в гости к советскому поэту Джеку (по паспорту – Якову Моисеевичу) Алтаузену. В гостях разбушевавшийся Павел обозвал советских поэтов, часть из которых присутствовала здесь же, «проститутками», нехорошо высказался по поводу видного поэта Николая Асеева, пообещав его разорвать на куски, прошёлся по еврейской теме и затем ударил Алтаузена ногой в живот.
Алтаузен скрывать этот случай не стал, но вынес на обсуждение общественности. Общественность возмутилась. По крайней мере некоторая её часть.
С самого верха в Союз писателей поступил сигнал: надо отвечать на такие выходки. Необходимо написать совместное письмо с осуждением.
Литераторы к таким письмам были ещё непривычные. Пришлось ситуацию разыграть по нотам. В Москву под благовидным предлогом были вызваны самые видные ленинградские поэты – Корнилов, старый знакомый его Саянов, добрый товарищ Прокофьев.
Переговорщиком выступал Александр Безыменский, всё тот же, мучительно жаждущий поверховодить в советской поэзии, самый главный «комсомольский поэт» Страны Советов, автор бесконечных комсомольских и коммунистических поэм, громыхающих железным скелетом в каждой строке, доносчик и пасквилянт – но искренний, крайне искренний.
Подпишешь – и будет ясно, кто ты, – шипел Саша Борису на ухо, – скрытый враг ты или наш товарищ. Вот, к примеру, вышла недавно в Ленинграде книга «Борьба за стиль», где критик Малахов говорит, что Корнилов – «буржуазный националист». А если буржуазный националист да ещё и хулиган, это кто получается? Правильно, фашист. Но ты же не фашист? И антисемитизм не приемлешь, да, Боря? Вот и мы так думаем.
Ленинградскую компанию объединили с московскими сочинителями – естественно, Алтаузен, естественно, Асеев, Сурков, Жаров, Уткин, Луговской, Кирсанов, кстати, и Гидаш тоже.
И Безыменский всем объявил: ребята, отличная новость – мы едем знакомиться на дачу ко Льву Захаровичу Мехлису – главному редактору газеты «Правда», заведующему отделом печати ЦК ВКП(б).
Сочинители настроились на коньячок и закусочку, но Мехлису было не до общения: сказал, что все тут знают о поведении некоего Васильева и твёрдая позиция литературной общественности – лучший ответ на его дебоши. Мы считаем, что вы тоже так считаете, поэтому вот письмо, сейчас зачитаю.
«Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, – Лев Захарович поднял глаза на Джека, Джек кивнул, – сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками…
…Васильев своим цинично-хулиганским поведением и своей безнаказанностью стимулирует реакционные и хулиганские настроения среди определённого слоя окололитературной молодёжи…
Всё сказанное подтверждает, что реакционная творческая практика Васильева органически сочетается с характером его общественного поведения и что Павел Васильев – это не бытовая “персональная” проблема».
– Конечно, мы подпишем, – ответил за всех Безыменский, готовно макнув перо в чернильницу. Он сам его и написал, это письмо.
И тут же выстроилась очередь: Алтаузен, Гидаш, Жаров, Уткин…
Что было делать Корнилову? Повести себя, как Чацкий? Сказать: а я не буду! А я считаю, что ударить Алтаузена в живот – это нормально! Я и сам могу! – чтоб все оглянулись и смотрели, вся делегация, и лично Лев Захарович? И как потом ехать обратно – в той же компании?
Надо было, конечно, так сделать.
Или провалиться сквозь землю – но земля пока не принимала.
Так появилось это групповое письмо с убедительной просьбой в финале «принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдёт безнаказанным».
24 мая 1935 года письмо опубликовала газета «Правда».
Со всеми подписями, включая корниловскую.
Предал брата и своё отражение. Думал, что подписался под чужим приговором – а на самом деле под своим.
Однако результаты не заставили себя ждать.
Для начала: он опять званый гость в «Известиях» – ещё одна публикация идёт 30 мая, а затем 15 июня, и стихи-то – не обременённые идеологией – одно детское, другое – нежнейшее посвящение матери.
Но главное, в июне 1935-го Корнилов переходит в разряд больших советских писателей и в материальном смысле. Он получает квартиру в писательском доме по адресу: набережная канала Грибоедова (бывшего Екатерининского), дом 9. Пятиэтажный дом в виде буквы П – одна сторона по каналу Грибоедова, другая по улице Софьи Перовской, а третья, очень короткая, по Чебоксарскому переулку. Неподалёку – Спас на Крови. Соседи – поэты Виссарион Саянов, Всеволод Рождественский, Николай Заболоцкий, писатели Вячеслав Шишков, Вениамин Каверин, Михаил Слонимский…
На самом деле, конечно, совпадение, что после злополучного письма в «Правде» была получена квартира – в очередь Корнилов был поставлен не вчера, – но совпадение это знаковое, потому что исключить из очереди – один взмах пера, и стали бы они с Цыпой дальше мыкаться по съёмным углам.
Построен дом был по гостиничному типу: широкий коридор, однокомнатные номера. До революции тут жили служители царского двора: конюхи, ездовые, музыканты – имелся зал для репетиций.
В начале 1930-х начали надстраивать ещё два этажа для советских литераторов.
В этом есть определённый советский (или антисоветский) юмор: вот тут прежде конюхи царского двора жили, теперь – писатели.
Корниловым дали жильё на четвёртом этаже: две комнаты – номера 123 и 124. Они вторую дверь забили, номер сняли и объединили комнаты в одну квартирку.
Выше этажом жил филолог Борис Викторович Томашевский.
За одной стенкой разместилась Ольга Форш, за другой – Михаил Зощенко. Они тоже получили по две комнаты и сделали из двух комнат – отдельное жильё.
Так Борис Корнилов, из рода семёновских ложкарей, керженский голоногий, голопузый оторва, стал элитой.
Собаку завели – ирландского сеттера. Потом ещё белых хомячков. Раньше сами недоедали, а теперь могут кормить целый двор мелкого безрогого скота.
Из Семёнова и то шли хорошие новости: отец назначен директором школы-семилетки.
У Корнилова вышла очередная книга стихов «Новое», а также детская книжка «Как от мёда у медведя зубы начали болеть» – тираж дали сто тысяч экземпляров, ха.
В фильм «Путь корабля» взяли сочинённую Корниловым на музыку Исаака Дунаевского «Краснофлотскую песню».
Всё на лад идёт, батя. Всё на лад идёт, мама. Всё на лад, Цыпа.
А то, что в июне главный редактор журнала «Литературный современник», в котором Корнилов постоянно публиковался, Залман Лозинский был арестован, постараемся поскорее забыть: партия знает.
В июле он едет в путешествие по Кавказу и там пишет стихи, казалось бы, о путевых впечатлениях, но это только на первый взгляд.
Отчаянный ветер сечёт по лицу:
бешено свищет движенье:
Ущелье Аштырь
и ущелье Ахцу —
тоска,
головокруженье.
……………………
Наверх не взобраться —
не хватит мне рук,
хоть камень ногтями царапай,
но в эту громадину
яростный бук
вцепился огромною лапой.
…………………………
И вот над моей головою висит
оскаленной смерти виденье,
огромная – «господи, пронеси!» —
скала, угрожая паденьем.
И я останавливаюсь под ней
в смятенье,
с дрожью морозной, —
мне страшно…
Если страшно – не надо стоять под скалой. Не надо злить скалу.
Стихи уже в августе 1935-го публикует журнал «Юный пролетарий», и вообще с публикациями в периодике у Корнилова дела складываются отлично: всё написанное рвут из рук.
16 октября фильм «Путь корабля» с песней на стихи Корнилова выходит на экраны.
Это ещё что.
6 декабря в газете «Правда», в той самой, где пришлось публично сдать друга, была перепечатана из «Нувель литерер» статья Ромена Роллана – великого французского писателя! друга СССР! – «Европейский дух», где чёрным по белому написано: «Когда мы говорим о новом человечестве, которое создаётся в Советском Союзе, мы ни на минуту не думаем о том, чтоб определить это человечество как европейское. Оно не более европейское, чем азиатское или даже африканское (почему бы нет?). В прекрасной поэме молодого писателя Корнилова “Моя Африка” выведен негр, который борется и умирает за “нашу Россию”, за “нашу Советскую родину”. А молодой русский, увлечённый этим примером, тоже стремится бороться и умереть за “свою Африку”, за “нашу Африку”… Вот такой полный отказ он национальных предрассудков, унижающих великие человеческие расы, характерен для нового человека. Нелепому расизму узколобого унтер-офицера Гитлера новый человек противопоставляет свой всемирный гуманизм…»
Теперь-то никто не скажет, что Корнилов – фашист! Никто и никогда. Если Ромен Роллан! Если «Правда»! Если вся страна это видела! Можно страницу свернуть и носить в кармане – милиционеру показывать, а то вдруг опять за хулиганку потащат в околоток.
После Ромена Роллана – ещё один был, непохожий, но в ту же копилку случай.
27 января 1936 года газета «Правда» публикует фотографию товарища Сталина с девочкой на руках. Девочку звали Геля (полностью Энгельсина – в честь Энгельса) Ардановна Маркизова. Она была дочкой наркома земледелия Бурят-Монгольской АССР.
Отец Гели приехал в Москву на общесоюзный слёт колхозников и однажды взял её на приём в Кремль – детей пускали без пропуска. Она выбежала подарить вождю цветы. Сталин спросил у девочки, что она хочет в подарок – часы или патефон? Она попросила и то и другое. Ей подарили золотые часы, патефон и памятную медаль с надписью «От Вождя партии Сталина Геле Маркизовой».
И сфотографировали с вождём.
Геля жила с мамой в гостинице «Балчуг». После появления снимка все соседи, конечно, с девочки Гели глаз не сводили. Тем более что она носила повсюду газету и показывала всем: «Смотрите, это я!»
Корнилов и его Людмила там же, в «Балчуге», по своим делам проживали, девочку увидели, узнали – пригласили к себе в номер: угостили шоколадкой, дали поиграть с белыми хомячками, Борис подарил ей книжку «Как от мёда у медведя зубы начали болеть».
Она в ответ на тетради, подаренной Зинаидой Райх, где уже было от руки вписано 26 стихотворений, тоже поставила автограф: «Дяде Боре», нарисовала свой портрет и подписала – Геля Маркизова.
– Девочка, принесёшь нам счастье?
– Нет.
28 января 1936 года в газете «Правда» со статьи «Сумбур вместо музыки» начинается кампания против Шостаковича. А Шостакович хоть и не самый близкий, но товарищ Корнилова.
9 февраля в «Правде» появляется статья Горького «О формализме» – и начинают трепать формалистов. Мейерхольд, которому должно было попасть первому, сам себя высек в докладе «Мейерхольд против мейерхольдовщины»: «Если вы допускаете левацкое уродство – я вас разоблачу…» А Мейерхольд – тоже товарищ.
Но что товарищи – они переживут.
Случилось куда более чудовищное событие.
Заболела и вмиг сгорела его девочка – 14 марта 1936 года умерла Ирина, дочь Корнилова и Ольги Берггольц. Диагноз: фиброзный эндокардит. Ей не было и восьми лет. Девочка называла себя «Ириночка Корниловочка».
В гробик Ириночке Корниловочке положили два яблока. Отпевать дочь Ольга не позволила. На могиле поставили не крест, а пирамидку со звёздочкой.
Пьяный и бешеный Корнилов заявится к Берггольц в гости, станет орать на неё, что ребёнка погубила она, никчёмная, глупая мать. Случится ужасный скандал, дойдёт до рукоприкладства.
Много позже мать Бориса Корнилова будет грешить на Ольгу, рассказывая, что после того случая Берггольц написала на Корнилова донос – который обернётся для него арестом.
«ГОСПОДИ, ПРОНЕСИ»
Полтора месяца Корнилов не публикует ничего и не пишет, хотя кормиться ему не с чего, кроме публикаций.
Потом неожиданно, в последние дни апреля, назло всем – и Ольге, о которой идёт речь, и Людмиле тоже – выдаст солнечное, лучистое, может быть, самое счастливое своё стихотворение.
По улице Перовской
иду я с папироской,
пальто надел внакидку,
несу домой халву;
стоит погода – прелесть,
стоит погода – роскошь,
и свой весенний город
я вижу наяву.
Тесна моя рубаха,
и расстегнул я ворот,
и знаю, безусловно,
что жизнь не тяжела —
тебя я позабуду,
но не забуду город,
огромный и зелёный,
в котором ты жила.
…………………
А девушки…
Законы
для парня молодого
написаны любовью,
особенно весной, —
гулять в саду Нардома,
знакомиться —
готово…
Ношу их телефоны
я в книжке записной.
Стихотворение опубликовали в майском номере «Нового мира» – и тут же ещё одно, ностальгическое, попечальнее, но тоже на радость жёнам.
Часто вижу я воочью
наши светлые края,
вспоминаю часто ночью —
где же Аннушка моя?
Где,
в каких туманах кроясь,
опадает наземь лес,
где твоя коса по пояс,
твой берестяной туес?
……………………
Анна, слушай:
тяжело мне,
я теперь от вас вдали,
ты меня хоть мельком вспомни
и посылку мне пришли.
Шли мы вместе,
шли мы в ногу,
я посылке буду рад —
запакуй туес в дорогу,
адресуй на Ленинград.
В общем, Цыпа, когда придёт посылка с туесом – это мне, не выбрасывай в окно. И в телефонную книжку мою не лазь: если там кто-то записан одними инициалами – так это неизвестные тебе поэты, которым я помогаю… в их, скажем, становлении.
Людмила его не бросит – будет с ним до конца.
Но словно чувствуя скорый конец весны, всего этого цветенья, желанья, пения, Корнилов идёт вразнос.
Напиваясь, кричит собратьям по ремеслу:
– У нас два поэта в Союзе, двоих любит народ: меня и Пашку Васильева. А не вас!
Ему, конечно же, перед Васильевым по-прежнему ужасно стыдно.
В августе, в связи с процессом по делу «Антисоветского объединённого троцистско-зиновьевского центра», его пьянство в некотором смысле было даже уместно.
В Ленинградском отделении Союза писателей проводились собрания – раз раскрыт ужасный заговор, писатели должны принять всяческое участие в начавшейся кампании и внимательно присмотреться к своим рядам. Сосед Корнилова Зощенко (в компании Тынянова и Каверина) на собрания не являлся, за что получал нагоняй, – а Корнилова даже не звали.
Ленинградское отделение начинают разрывать склоки: группу секретаря правления Анатолия Ефимовича Горелова (Перельмана), контролирующего в числе прочего гонорары, путёвки в дома творчества и квартиры, начала давить группа его противников под руководством писателя Михаила Чумандрина, о котором мы ещё вспомним.
Горелов был главным редактором журнала «Резец», в 1936 году временно исполнял обязанности ответственного редактора газеты «Литературный Ленинград», руководил журналом «Звезда». Влияние его долгое время было безусловным. В «Резце» и «Звезде» Корнилов публиковался многократно и получением квартиры тоже был обязан в первую очередь Горелову, активно поддерживавшему именно беспартийных… Но все эти склоки! Господи, какая это мерзость.
Финальной точкой корниловских загулов станет кутёж в ресторане, в завершение которого он, у всех на виду, затушил бычок о лоб швейцара.
В октябре 1936 года Корнилов был исключён из Союза советских писателей.
Предпоследняя в их с Пашей Васильевым судьбе рифма – публикации в 1936 году.
Васильев, несмотря на жуткое письмо коллег, ещё на свободе. Более того, он публикуется подряд в нескольких номерах «Нового мира».
В десятом, октябрьском, номере вышло шумное, помпезное, в чужой манере сделанное стихотворение Васильева «Живи, Испания!» – посвящённое, естественно, испанской гражданской войне. Это была его последняя публикация:
И пусть грознее
В зареве бессонном,
Под посвист смерти,
Злой
И ледяной,
Наперекор
Наёмным легионам
Знамёна гёзов
Реют над страной!
Весь мир следит
За схваткой небывалой,
Мы зорко смотрим
В сторону твою, —
Свободы стяг,
Несокрушимый, алый,
И черви свастик
Встретились в бою.
У Корнилова, уже после исключения из Союза писателей, в одиннадцатом, ноябрьском, номере «Звезды» появляется почти такое же стихотворение под названием «Испания», тоже непонятно с чьего голоса перепетое:
И идёт гроза по людям —
что теперь довольно!
Впредь
на коленях жить не будем —
лучше стоя умереть.
Я прошу у Санчо Панса —
он в десятый раз опять
мне расскажет, что испанцы
не желают умирать.
Что за нами
наши дети
тоже выстроились в ряд,
что сегодня на планете
по-испански говорят.
Неизвестно, чего тут у них было больше: переживания об Испании – что не исключается, конечно (Васильев даже хотел туда ехать воевать, да кто б его пустил), – или последнего желания подпеть, показать, что я тоже в строю, я не отщепенец! Мы оба в строю, Пашка, Борька.
После всего написанного в советских газетах о Корнилове и тем более о Васильеве, прямо и неоднократно поименованного «фашистом», сам факт их появления в печати говорит о том, что многие в стране даже к началу 1937-го ещё не были действительно напуганы и, как ни парадоксально, воспринимали ситуацию в стране как демократическую. Публикуя Корнилова и Васильева, редакции разных изданий наглядно демонстрировали свою точку зрения: да, эти поэты оступились, были раскритикованы и наказаны, но они по-прежнему имеют право голоса – не меньшее, чем кто бы то ни был.
В двенадцатом номере журнала «Литературный современник» за 1936 год публикуется стихотворение Корнилова «Кирову», в двадцатом номере «Юного пролетария» стихотворение «Разговор» – из цикла о Пушкине.
Страна готовилась отмечать столетнюю годовщину со дня гибели великого национального поэта. Во всём этом было что-то фантасмагорическое, языческое, дохристианское – словно в честь смерти поэта решено было устроить массовое жертвоприношение, в том числе самых даровитых представителей того же литературного ремесла.
Писатель и сосед по грибоедовскому дому Михаил Слонимский предлагает Бориса Корнилова ввести в президиум празднования. Общего понимания его предложение не нашло, но доброе побуждение Слонимского (кстати, мужеством, мягко говоря, не отличавшегося), как и публикации Корнилова в разных изданиях тоже показательны.
Особенно в свете того, что председатель Пушкинской комиссии, заместитель директора Института русской литературы Академии наук СССР, литературовед Юлиан Оксман 6 ноября 1936 года был арестован.
В декабре Люда говорит: я беременна.
Самое время.
Ребёнка надо сохранить – быть может, он убережёт? Корнилов уверен, что родится сын.
Да и расстаться с беременностью в те времена было крайне сложно: ещё 27 июня 1936 года вышло постановление ЦИК и СНК СССР, запрещавшее аборты, об этом много трубили в газетах.
Так что в любом случае надо было выносить и родить сына, и значит – много, вопреки всему, работать.
О пушкинском цикле Корнилова часто пишут как об одной из его несомненных удач. Но по здравому размышлению, если перечесть эти стихи, можно, к сожалению, увидеть совсем другое.
За исключением разве что первого – вышеупомянутого стихотворения «Разговор» – остальные в целом кажутся дидактическими. «И всё несравненное это / Врывается в сладкий уют, / Качают гусары поэта / И славу поэту поют» («Пирушка», 1936) – такие куплеты Корнилов только к большевистским датам слагал в последнее время; за видимой лёгкостью ощущается вымученность, будто стихи написаны в часы мигрени – лишь бы отвязаться от них поскорее.
«…Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла. Ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла… Боже мой, когда это закончится… Пушкин, помоги, дорогой».
Понятно, что на фоне прочей рифмованной пустопорожней пушкинианы того времени Корнилов выглядит много лучше: он физически не мог писать бездарно. Беда в том, что выглядит он хуже себя самого.
Что там настоящее, живое – так это почти не спрятанные приветы самому себе. Стихи едва ли не автобиографические. В каждом стихотворении Корнилов подаёт явственные знаки: это меня так же скоро задавят, застрелят, затопчут сапогом. Это про нас, про всё, что вы сейчас видите.
Стихотворение «Последняя дорога»:
Два с половиной пополудни…
Вздохнул и молвил: «Тяжело…»
И всё —
И праздники, и будни —
Отговорило,
Отошло,
Отгоревало,
Отлюбило,
Что дорого любому было,
И радовалось,
И жило.
………………………
И скачет поезд погребальный
Через ухабы и сугроб;
В гробу лежит мертвец опальный,
Рогожами укутан гроб.
…………………………
И вот пока на полустанках
Меняют лошадей спеша,
Стоят жандармы при останках,
Не опуская палаша.
Или совсем жуткое, «В селе Михайловском»:
Ты вспоминаешь:
Песни были,
Ты позабыт в своей беде,
Одни товарищи в могиле,
Другие неизвестно где.
Ты окружён зимой суровой,
Она страшна, невесела,
Изгнанник волею царёвой,
Отшельник русского села.
И песни были, и славно пили, теперь сиди себе тоскуй, в своей декабрьской квартире, на Грибоедова, дом девять. Одни товарищи в могиле, другие неизвестно где. Ты позабыт в своей беде.
С ума сойти.
В стихотворении «Алеко» снова, через строку, проговаривается про себя:
«Пожалуй, неплохо / Вставать спозаранок, / Играть в биллиард, / Разбираться в вине…»
«Ему называться повесой / Не внове, / Но после вина / Утомителен сон, / И тесно, / И скучно…»
«Такая худая, / Не жизнь, а калека…»
А в стихотворении «Пушкин в Кишинёве» ещё злее:
«За окном российская темница, / Страшная темнища, / Темнота…»
Злом сопровождаемый
И сплетней
И дела и думы велики, —
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьёт вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
………………………
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив.
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
И на вашу, и на нашу – есть и сплетня, и лживый ветер, и пуля.
Стихи из пушкинского цикла Корнилова вышли в январских номерах 1937-го, в трёх журналах сразу – «Звезде», «Новом мире» и «Литературном современнике». Издевательство, да и только.
Всё понимали и публиковали? Или ничего не поняли и опубликовали? Никто не рассказал, как было дело. Свидетелей не осталось.
6 февраля прямо на улице в Москве был арестован Павел Васильев – шёл по Арбату в парикмахерскую, подбежали трое из чёрной машины и усадили с собой.
Последнее – человеческое, а не зверское с призывом «Распни!» – упоминание Бориса Корнилова в печати случилось 26 февраля в «Литературной газете»: Николай Тихонов будто подавал руку ему, говоря, что «Пушкин в Кишинёве» «значительно превосходит многие произведения, написанные поэтами к столетию со дня гибели Пушкина».
Однако в тот же день «Правда» пространно сообщает (пересказывая речь секретаря Союза писателей Владимира Ставского) про «вражескую группу Горбачёва» в Ленинграде – того, самого, что незадолго до своего ареста ночевал у Корнилова. Что же за вражеская группа у него была, которая до сих пор не предстала перед судом в полном составе?