Текст книги "Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
Началось, как ни странно, с лирики – причём лирики иронической, как бы имитирующей легкомыслие счастливой юности – ставшей для Корнилова фирменной. У Блока, Гумилёва и Есенина такого не было вовсе, и у Тихонова нет, что до иронии Маяковского – у него совсем другое, не настолько лёгкое, не настолько очаровательное.
Нас обдуло ветром подогретым
и туманом с медленной воды,
над твоим торгсиновским беретом
плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
что тепла по Цельсию вода,
что цветут в тюльпанах и газонах
наши областные города…
……………………………
Доплыли до дачи запылённой
и без уважительных причин
встали там, где над Москвой зелёной
звёзды всех цветов и величин.
Бухарин как бы демонстрирует, что нужны ему не только барабанная дробь и маршевые агитки – отчего бы советскому труженику и не улыбнуться, читая одно из главных правительственных изданий?
Впрочем, следующее стихотворение уже героическое, «Века прославят» – в номере от 18 июня, посвящённое спасению парохода «Челюскин».
Всего в течение года – с 25 мая 1934-го по 15 мая 1935-го в «Известиях» было напечатано 18 стихотворений Корнилова.
Гонорары на карман – и заносило Бориса теперь всё чаще: гуляй, голытьба семёновская, – кто теперь его тронет – государственного поэта?
Выходит на экраны фильм «Встречный» – в том числе и в родном Семёнове его показывают, – с той поры песня то и дело звучит по радио.
Корнилов не был вечно битым подкулачником, как его иной раз любят представлять, – он являлся одним из первых поэтов эпохи, с какого-то момента готовым соперничать за это звание с Тихоновым, Пастернаком, Сурковым, Сельвинским, Луговским.
Закадычные дружки – Васильев и Смеляков – в этом смысле отставали, удача улыбалась иной раз и им тоже, но не до такой степени.
Хотя, если о Пашке говорить – то у него, после короткого ареста в 1932-м (за длинный язык и, в числе прочего, за антисталинские и антисемитские басни) – этим летом назрели новые неприятности, которые рикошетом могли попасть и по Корнилову.
14 июня 1934-го одновременно в «Правде», «Известиях», «Литературной газете» и «Литературном Ленинграде» (чтобы до всех дошло) вышла статья самого Максима Горького «Литературные забавы»: «Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодёжи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) – это враг».
И далее: «Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, – другие восхищаются его даровитостью, “широтой натуры”, его “кондовой мужицкой силищей” и т. д. Но порицающие ничего не делают для того, чтобы обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать… От хулиганства до фашизма расстояние “короче воробьиного носа”».
Удар прошёлся ровно над головой Корнилова. Потому что и хулиганили все названные вместе, и «кондовой мужицкой силищей» Бориса восхищались тоже – а то, что на глаза Горькому попался именно Васильев, так это случайность. Просто Паша чаще бедокурил в Москве – и вести про его похождения шли с пылу с жару, а пока про Корнилова слухи дойдут из Ленинграда – жар подостывал.
Более того, гуманисту и юдофилу Горькому очевидным образом напели про антисемитизм Васильева – а Корнилов этой темы чурался: да и странно было бы – когда работаешь с Шостаковичем, дружишь с Мейерхольдом, и ещё Цыпа под боком.
Однако сама их близость с Васильевым была неоспорима. Возможно, они оба не понимали до конца, до какой степени они отражались друг в друге.
КОРНИЛОВ И ВАСИЛЬЕВ
Присмотримся, посчитаем – будет причина удивиться.
Борис Корнилов. Павел Васильев. По пять букв в имени, по восемь в фамилии.
Фамилии – обычные, от старорусских имён, которые они часто перебирали в своих стихах, как лошадь губами, – прислушиваясь к гулу собственного, сошедшего в землю, рода.
Корнилов писал всерьёз стихи – не считая детских опытов – с 1925-го по 1936-й. Васильев – не считая детских опытов – с 1926-го по 1937-й. Оба в итоге написали по одному тому. И у того, и другого – немногим более 150 стихотворений, по семь больших, законченных поэм и по три незаконченных. У каждого есть своя драматическая, масштабная поэма – «Триполье» у Корнилова и «Соляной бунт» у Васильева, и есть поэма про художника – «Моя Африка» Корнилова и «Христолюбские ситцы» Васильева.
Характеры: оба очаровательные гуляки, прямо скажем – бабники, балагуры. Оба, наверное, не из той породы, что именуется стальной, но брали на себя многое, больше, чем могли вынести, – за что потом страшно платили.
Оба – провинциальные, выросшие вдалеке от столиц. Оба – сыновья сельских учителей. Пётр Тарасович Корнилов учил детей. И Николай Корнилович Васильев учил детей. Произнесёшь имена отцов – и можно через минуту забыть, где там у кого Корнила, Пётр, Тарас и в какой последовательности.
Деды по материнской линии у обоих были купцами! Остроумов у Корнилова и Ржанников у Васильева. Только Васильев про это рассказывал на каждом углу, а Корнилов – помалкивал.
Оба поэта в детстве переезжали с места на место, из дома в дом, у одного – керженские леса, деревни, провинциальный Семёнов, у другого – казахская степь, маленькие городки. Революционное брожение вроде и было в их краях – но по молодости оба толком не застали основных событий.
Отцы у обоих были призваны – беда в том, что Пётр Тарасович Корнилов оказался после революции эсером, а Николай Корнилович Васильев – писарем у колчаковцев: гордиться их боевым красноармейским прошлым сыновьям не приходилось. Разве что, опять же, Корнилов на эту тему не распространялся, а Васильев, напротив, отцовским опытом бахвалился.
Оба – красивые русские парни, но отчего-то с не очень русскими лицами – глаза у обоих выдают иную кровь, когда-то подменившуюся.
Мы помним, как Корнилов гадал, глядя на себя, – печенег или татарин тут отметились?
Павел Васильев писал о себе в 1926-м:
Я по душе киргиз с раскосыми глазами…
(«Рюрику Ивневу»)
А в 1933-м:
Здесь горожанки эти узкогруды,
Им нравится, что я скуласт и жёлт…
(«Каменотёс»)
В 1934-м он меняет национальность с киргиза на башкира:
Мы народ не робкий и не здешний,
По степям далёким безутешный,
Мы, башкирцы, скулами остры.
(«Другу-поэту»)
Оба опоздали к Гражданской, добирали потом всякими дурными и лишь изредка весёлыми выходками.
Корнилов рванул в 1926 году в Ленинград учиться – но на самом деле за славой, Васильев (он был на год моложе) – в 1927-м в Москву учиться, но тоже за славой. Учёбу оба бросили – образования не имели.
В родные места возвращались оба изредка, наездами.
В первую очередь повлиял на обоих Есенин (оба начинают с прямых подражаний ему), а только потом уже – Багрицкий, Мандельштам. Но не Маяковский.
От Есенина – лиризм, пронзительность, от Багрицкого – пафос, чёткость, жёсткость формулировок, от Мандельштама – «виноградное мясо стиха».
А от себя – природный дар, детство, личный опыт за плечами, не самый богатый, но особенный – потому что увиденного их нерусскими глазами – так не увидел никто.
Васильев начал поэтическую карьеру со стихотворения о смерти Пушкина; у Корнилова тоже первое его, несохранившееся, стихотворение было о Пушкине; и последнее, что написал Корнилов, – цикл о гибели Пушкина.
У обоих – быстрый взлёт, громкий, но неустойчивый, всегда готовый обернуться скандалом успех.
У них даже стихи, с которых начиналась слава, – и те схожи интонационно и ритмически.
Смотрите, вот «Ярмарка в Куяндах» Васильева:
Над степями плывут орлы
От Тобола на Каркаралы…
Стихотворение было опубликовано во втором номере журнала «Новый мир» за 1930 год, и едва журнал вышел, эти строчки были на устах у всей читающей публики.
Корниловское классическое стихотворение «Качка на Каспийском море» написано в том же году, летом, и вышло тоже в «Новом мире», во втором номере, но уже за 1931 год:
…и, качаясь, идут валы
от Баку
до Махачкалы.
Думается, если здесь и было влияние Васильева, то не прямое: откуда-то пришла мелодия, но Корнилов, по крайней мере когда писал, не вспомнил откуда.
Оба были по два раза женаты – на красавицах и, придётся заметить, не были своим красавицам верны.
Корнилова приметил Бухарин, Васильева – Гронский (настоящая фамилия Федулов) Иван Михайлович, в 1928–1934 годах ответственный редактор «Известий ВЦИК», в 1932–1937 годах ответственный редактор «Нового мира». Два старых русских революционера, обоих репрессировали: Бухарина расстреляли, Гронского посадили.
Некоторые стихи Корнилов и Васильев могли бы обменять друг у друга, никто бы не заметил обмена: схожая эстетика – мясная, почвенная, чуть нарочитая, натуралистичная, схожие темы, схожий пафос, схожая бравада, схожая образная система. Краски – густые, пишут так, чтоб от стиха пахло кровью, навозом, плотью.
У обоих неотрывное внимание к дедам и прадедам, – через их густую, разбойную кровь попытка объяснить свой трудный и самобытный характер.
Самый старый – огромный и рыжий,
прадед Яков идёт на меня
по сугробу, осиновой лыжей
по лиловому насту звеня.
……………………………
Вы, хлебавшие зелья вдосталь,
или даже того, кто не слаб,
на веку заимели до ста
щекотливых и рыжих баб.
Это Борис Корнилов – «Прадед» (1934). А это Васильев – «Рассказ о деде» (1929):
Корнила Ильич!
Бородатый дедко,
Я помню, как в пасмурные вечера
Лицо загудевшею синею сеткой
Тебе заволакивала мошкара.
………………………………
Таким ты остался. Хмурый да ярый,
Ещё не уступчивый в стык, на слом,
Рыжеголовый, с дудкою старой,
Весну проводящий сквозь бурелом.
И у него же, в стихотворении «Провинция-периферия» (1931):
И смертно Васильев Корнила Ильич,
Простой, как его фамилия,
Хлестал огневик, багровел, как кирпич,
Он пил – тоски не в силах постичь,
И все остальные пили.
Они оба своих дедов описывают как лесных, из бурелома вылезших, ярых, упрямых, пьющих, да ещё и рыжих – хотя с чего бы? Сами поэты рыжими не были. Но рыжий – значит иной, чем-то меченный изначально, выпавший из породы – и завещавший такую судьбу внуку или правнуку.
Оба пытались разорвать пуповину – со своей землёй, повышали голос, орали на чёрную, корявую малую родину свою, будто пытаясь прогнать самое любимое и дорогое:
Провинция, я прошёл босиком
От края до края тебя – и вижу…
Пусть ты мне давала семью и дом,
Поила меня своим молоком —
Я всё ж тебя ненавижу.
Но эта ненависть свежих кровей,
Которой – не остановиться!
Горячие рельсы в пыльной траве.
Гляди: слетели кресты с церквей,
Как золотые птицы.
Это Павел Васильев, снова «Провинция-периферия».
А вот его собрат, Корнилов, стихотворение «На Керженце» (1927):
Девки чёрные молятся здесь,
Старики умирают за делом
И не любят, что тракторы есть —
Жеребцы с металлическим телом.
Это русская старина,
Вся замшённая, как стена,
Где водою сморёна смородина,
Где реке незабвенность дана, —
Там корёжит медведя она.
Желтобородая родина,
Там медведя корёжит медведь.
Замолчи!
Нам про это не петь.
А сами всё равно поют, и ненависти своей не верят, потому что вылезти из своей шкуры и расстаться с позвоночником нельзя.
Лошадей описывают – сразу ясно, что с детства понимают и любят это животное, и дело с ним имели. И жалеют это животное – всем существом, до слёз.
У Корнилова:
И на двор летит из конюшни серый.
В яблоках. Жеребец.
Он себе не находит места,
сталь на жёлтых его зубах —
это слава всего уезда
ходит по двору на дыбах.
Попрощайся с красою этою.
Вот он мечется, ищет лаз,
и кровавые змейки сетью,
как ловушка, накрыли глаз.
…………………………………
Кровь, застывшую словно патоку,
он стирает с ножа рукой,
стонет,
колет коня под лопатку —
на колени рушится конь.
У Васильева:
А у коня глаза тёмные, ледяные.
Жалуется. Голову повернул.
В самые брови хозяину
Теплом дышит.
Тёплым ветром затрагивает волосы:
«Принеси на вилах сена с крыши».
Губы протянул:
«Дай мне овса».
…………………………
Да по прекрасным глазам,
По карим,
С размаху – тем топором…
И когда по целованной
Белой звезде ударил,
Встал на колени конь
И не поднимался потом.
Трудно не заметить ярмарки Васильева и базары Корнилова: им же обоим надо, чтоб много было мяса, цвета, плоти, а где как не на ярмарке, как не на базаре – этого вдосталь?
У них и пристрастие было к одним и тем же «звериным» словам:
…чтоб снова Триполье
не встало на лапах,
на звериных,
лохматых
медвежьих ногах…
у Корнилова. И:
…цветы эти верно
стояли на лапах… —
у Васильева.
Лапы – это по их части, оба – звероваты, движимы в стихе не столько рассудком, сколько чутьём: как надо сделать, чтоб стих заиграл, загудел, а потом сжался комом в горле.
Оба, знавшие крестьянство лично, изнутри, дали антикулацкие, тяжёлые, едкие картины:
Босяки удила закусили, —
Евстигней раскрывает рот:
– Что тут сделаешь,
Брат Василий,
Как рассудишь
Колхоз идёт.
– Что ж колхоз,
А в колхозе – толку?
Кони – кости и гиблый дых,
Посшибали лошажьи холки,
Скот сгубили, разъяви их! —
из поэмы Васильева «Кулаки» (1933–1934).
Тёрли шеи воловьи,
пили мутную радость —
подходящий сословью
крестьянскому градус.
Приступая к беседе,
говорили с оглядкой:
– Что же.
Это.
Соседи?
Жить.
Сословью.
Не сладко, —
из поэмы Корнилова «Триполье» (1933–1934).
Но за тяжеловесным, ловко срифмованным – как суровой ниткой прошитым – осуждением неизбежно стояло любование мужиком – и это любование чувствовали.
И ругали и первого, и второго за одно и то же: поэтизация кулачества и всё такое прочее.
Оба отругивались:
Не хочу, чтобы какой-то Родов
Мне указывал, про что писать, —
Павел Васильев – «Письмо» (1927).
А нам наплевать —
неприятен, рекламен
кому-то угодный критический вой, —
Борис Корнилов – «Слово по докладу Висс. Саянова…» (1931).
Оба написали практически идентичную историю про работавшую во враждебной и мрачной деревне советскую девушку – «Песня» Васильева 1930 года и «Чиж» Корнилова 1936-го.
Причём у Васильева, скорее всего, и знать не знавшего в 1930 году о Корнилове, его Мария помещена в керженские леса, где Васильев вообще не бывал.
Оба, чтоб от них отстали, гнали схожие пустопорожние, бахвалистые строки на тему советского миролюбия, которое в любую минуту может обернуться совсем иным:
Павел Васильев:
Мы говорим: нам не нужна война,
Мы на войну не выйдем сами.
Но если нападут предательски на нас,
Но если нужно будет – вся страна
Вдруг ощетинится штыками.
Борис Корнилов:
Мы хорошо работаем и дышим,
как говорится, пяди не хотим,
но если мы увидим и услышим,
то мы тогда навстречу полетим.
Неожиданны и постоянны у обоих украинские мотивы (где Украина – и где корниловский Семёнов или Васильевский Павлодар?), но всё потому, что гоголевская эстетика – краски «Тараса Бульбы», разнообразная опасная нечисть, русалки, сельские сытные столы – всё это оказалось особенно близким тогда. Впрочем, не только им: отсюда и Бабель, с его метафоричностью и представлением о жизни, как о луге, по которому ходят женщины и кони. Женщины, кони и гул Гражданской – первое, что приходит к Васильеву и Корнилову в стихи.
Что важно заметить: мелодику, интонацию для описания Гражданской войны, безоговорочной героизации её, начали подыскивать и придумывать те, кто воевал на её фронтах – Багрицкий, Михаил Светлов, Алексей Сурков, Сельвинский (хотя иные русские поэты, в ней участвовавшие, вообще на эти темы не пели: скажем, Иван Приблудный).
Но окончательно раскрылась тема Гражданской у тех, кто туда не попал – у Луговского, Корнилова, Васильева, – прошедших по касательной, только почувствовавших горячий воздух войны.
В итоге к середине 1930-х уже сложились, в том числе при помощи Васильева и Корнилова, определённые архетипы, которые сразу же перешли в кинематограф не столько из прозы, сколько из поэзии: бандитский атаман, безжалостный и картинный (у Васильева принц Фома из одноимённой поэмы, у Корнилова Зелёный из «Триполья», и в ту же копилку Номах Есенина, тоже не воевавшего ни дня), чубатые казаки, непоборимые комиссары, решительные матросы и рядовые красноармейцы, разговаривавшие на особом, смачном, нарочито неправильном языке – неспешные мыслители, под махорочный дымок вечно разрешающие какую-то оригинальную задачу: например, как бы на Ленина одним глазком посмотреть, можно ли землю проткнуть насквозь, или сколько буржуев можно нанизать на один штык, а также непременные кулаки-мироеды – ражие мужики, мощные, как вековые дубы, которые при случае могут агитатора или чоновца пилой разрезать на две части; ну и так далее. Архетипы удались, и преодолеть их впоследствии оказалось задачей почти невыполнимой.
У обоих в стихах более чем достаточно кровавых картин, бессудных расстрелов, кошмара братоубийства.
Но есть и разница: Васильев задуман на радость, на победу, полон «весёлой веры в новое бессмертье» – он распахнут и будто не верит в свою погибель:
Я вглядываюсь в мир без страха,
Недаром в нём растут цветы.
Готовое пойти на плаху,
О кости чёрствые с размаху
Бьёт сердце – пленник темноты.
Корнилов иногда пытается быть таким же, но у него эта распахнутость – чувство куда менее естественное. Внешне он вроде бы такой же – но внутренний ужас в нём сильнее, неотступней и неизбежно прорывается. На плаху он не хочет и заранее об этом предупреждает.
Разглядывая их фотографии (или шаржи, сделанные на поэтов), можно обратить внимание, что Васильев, как правило, улыбчив и боевит, а Корнилов скорее минорен – а если улыбается, то есть подозрение, что он не совсем трезв.
Впрочем, на фоне всего остального вышесказанного это не определяющие различия.
Говорить о взаимовлиянии в их случае, как ни удивительно, довольно сложно: они хоть и знали друг друга по лучшим стихам, но многое из того, в чём Васильев и Корнилов повторяются, – они не читали друг у друга. Весомая часть стихов Васильева так и не была опубликована при его жизни – в отличие от Корнилова, у него отдельной книжкой вышла только поэма «Соляной бунт»; да и у Корнилова многое было рассеяно в нижегородской и ленинградской периодике, за которой Васильев элементарно не мог уследить.
Тут другое: схожесть воспитания, взросления, схожесть взгляда на эпоху, общие пристрастия – хоть в поэзии, хоть в шальном времяпрепровождении, схожесть судеб, причём не только начала и развития этих судеб, но и финала тоже, – всё это сыграло с ними забавную шутку: они непрестанно, чуть преломляясь, отражались друг в друге.
А потом два отражения почти одновременно треснули.
ВВЕРХ
Поэт Михаил Луконин вспоминал:
«…весной 1934 года я и мой товарищ… шли как-то на занятия литературного кружка в клуб и по своему обыкновению заглянули в читальню полистать журналы. Над одной страницей мы замерли от волнения; заговорщически переглядываясь, ещё и ещё раз безмолвно пробегали строчки, потом достали тетради и стали переписывать эти стихи… И хотя я и не считаю, что критерием качества стихов является их “запоминаемость”, но вот прошло двадцать четыре года – целая человеческая жизнь, а я помню это стихотворение и часто повторяю его про себя:
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь…
С этого дня Борис Корнилов стал для нас любимым поэтом. А главное, с этого дня для меня открылось нечто такое, что казалось “секретом” поэзии, её силой».
На самом деле читали они не журнал, а газету – «Известия» за 12 июля. Друга звали Николай Отрада, он тоже был поэтом. Стихотворение называлось «Соловьиха», и оно правда волшебное.
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута Совиного левей,
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода – зелёная, живая,
мимо заводей несётся напролом —
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
«Известия» с каждой публикацией делают Корнилова всё популярней.
Он, как мало кто, претендует на звание поэта народного – в нём присутствуют та самая песенность и треклятая душевность, даже сентиментальность, которая так мила сердцу русского человека. Все эти Безыменские и Голодные совсем по другой части. А для Корнилова – это органика, суть.
Ниша, которую занимала поэзия Есенина, пуста – Клюев тяжёл, душен, к тому же его в начале 1934-го арестовали за антисоветские стихи, отправили в ссылку; и Сергей Клычков всё-таки не Есенин; у Васильева ни одна книжка со стихами так и не вышла пока – до него читателю ещё нужно добраться. Поэтому песни керженского запевалы отзываются в сердцах тех же, многих и многих, кому были так нужны в своё время рязанский поэт, чистая русская песня, прозрачное лирическое чувство.
С 17 августа по 1 сентября в Москве проходит Первый Всесоюзный съезд писателей СССР, 597 делегатов, Горький прочитал доклад о советской литературе в целом, Маршак – о детской литературе, было целых три доклада о драматургии, за поэзию отвечал Николай Бухарин, его содокладчиком выступал Николай Тихонов.
Корнилов сидел в зале и, конечно, когда речь зашла о нём, – возликовал.
«Корнилову особенно удаются отрицательные типы кулака, описания звериной злобы, врагов; здесь его палитра многокрасочна и ярка, мазок широк и уверен, образы скульптурны и выразительны… – чеканил Бухарин с трибуны. – У него “крепко сшитое” мировоззрение и каменная скала уверенности в победе».
Бухарин хвалил «Триполье» и отлично, с выражением, на весь огромный Колонный зал цитировал «Соловьиху» – наизусть. Многие уже знали эти стихи – и большинство, хотя и не все, радовались и улыбались: Корнилов это видел. А в президиуме сидит секретарь ЦК Андрей Жданов… И Горький здесь, конечно же.
Вот минуты, ради таких стоило жить.
И Васильева Бухарин тоже называет! Значит, Паша не такой уж и враг?
Следом Тихонов, и снова о Корнилове: «Изображение кулацкого быта, озверевшей плоти, пьяной толпы составляет сильнейшие страницы “Триполья”. Лагерь красных представляет собой массу, в общем обезличенную, хотя и спасённую изнутри необоримой силой единства, готовую к сражению и смерти».
Тихонов даёт понять, что Корнилов, Саянов и Прокофьев – ведущие поэты Ленинграда. А Бухарин берёт выше: Корнилов – один из первых по всему Союзу.
Доклад Бухарина, конечно же, вызвал споры. Поэта Безыменского от обиды потряхивало – его там явно поставили ниже первого ряда современников, в то время как, например, Корнилов и Васильев, которым ещё перековываться и перековываться, выведены вперёд – немногим ниже Маяковского и Багрицкого.
В ответном слове Безыменский ставил Бухарину на вид, что цитировать Есенина и Гумилёва могут только враги (а Бухарин вспоминал Есенина), и нудил, известно на кого из своего коллег намекая: «В стихах типа Клюева и Клычкова, имеющих некоторых последователей, мы видим сплошное противопоставление “единой” деревни городу, воспевание косности и рутины при охаивании всего городского-большевистского. <…> Стихи Павла Васильева в большинстве своём поднимают и страстно живописуют образы кулаков. <…> Я думаю, что нельзя говорить, что у Корнилова крепко сшитое мировоззрение. Это просто неосведомлённость докладчика!»
Но при всей остервенелости Безыменского – кто он такой против главреда «Известий» Бухарина и главы ленинградской писательской организации Тихонова?
Корнилов если и был возбуждён, то по-хорошему. Вида не подал.
Даже сфотографировался с Безыменским – в компании с ленинградскими поэтами Саяновым и Прокофьевым. Дело житейское, все свои, товарищеская критика, то-сё (а мысленно: мели, Саша, мели, Безыменский, нос я тебе всё равно наставил).
На радостях Корнилов купил себе патефон. Власть специально для литераторов открыла магазин № 118, куда завезли фондовые товары: хлопчатобумажные и шёлковые ткани, 50 велосипедов, 200 карманных часов и в числе прочего 8 тысяч грампластинок и 400 патефонов – один из которых как раз Корнилову и достался.
Не дожидаясь окончания съезда – о нём уже все слова сказаны, – в последнюю неделю августа Корнилов и его Люся отправляются в Нижний Новгород. Но если в предыдущие заезды он появлялся как молодой сочинитель, не пропавший в Ленинграде за год, и за два, и закрепившийся там, – то теперь Корнилов – победитель, всероссийская величина, может смотреть вокруг с ласковым и снисходительным достоинством.
И Люся рядом – нисколько не хуже прежней, от которой, напомним, нижегородские товарищи были в восторге.
Патефон Боря с собой взял: от музыки у него на сердце теплело – включал в любую свободную минуту. А в Семёнове эту музыкальную штуку можно родителям оставить, пусть порадуются.
Пять нижегородских сочинителей (Константин Поздняев, Михаил Шестериков, Борис Пильник, Нил Бирюков, Фёдор Жиженков), стесняясь и перетаптываясь, явились к Боре и Люсе в гостиницу «Россия».
«Никакого застолья супруги не приготовили (да мы и не ждали его: не те времена были, чтобы застолье на семь человек устраивать), – рассказывал Поздняев. – Вместо этого попросту началась непринуждённая беседа, перемежавшаяся чтением стихов. И первое, что Корнилов прочитал нам тогда, была “Соловьиха”.
<…> Стоял он к нам вполоборота и смотрел куда-то в сторону, словно хотел этим показать, что и его лирический герой, обращаясь к Серафиме, не смотрит ей в глаза: так ему трудно с ней объясниться, таким волнением он охвачен…»
Характерный момент: на столе в номере стояла фотография Корнилова – он её с собой возил, ну, или Люся, – и выставляли для красоты. Поэты, да и не только поэты, в те времена относились к своим изображениям пристрастно – фотографии часто дарили с дарственными надписями, не считая это дурным тоном, – но ставить в гостиничном номере на стол, это… показательно.
«…когда все стали расходиться… Корнилов попросил нас зайти с ним к администратору гостиницы, чтобы “урегулировать одно непредвиденное обстоятельство”, и мы зашли и выяснили, почему надо “освободить номер завтра к восьми утра” (в город из районов съезжались на какое-то соревнование физкультурники)…»
Корочки «Известия ЦИК СССР» – не подействовали!
В коридоре Корнилов удивлялся:
– Видели, как я зажимал «Известия» и нажимал на ЦИК?! Даже это не помогло!
Год, казалось бы, должен был завершиться более чем обнадёживающе.
Редактор журнала «Литературный критик» Елена Усиевич – между прочим, революционерка со стажем, член ВКП(б) с 1915 года, вернувшаяся в Россию вместе с Лениным, участница Гражданской войны, – тоже говорила тогда о Корнилове как об одном из трёх главных поэтов Союза призыва 1930-х.
И разве только она. Борис Пастернак признавал: «Павел Васильев и Борис Корнилов – наиболее своеобычные и интересные поэты-современники».
Корнилов пишет поэму «Моя Африка». Один знакомый художник рассказал ему, как на фронте против Белой гвардии сражались семь сенегальцев – чёрные, как дёготь. Корнилов удивлён: вот эт-то да. Так появился сюжет о таинственном чернокожем красноармейце, однажды встреченном на улицах революционного Петрограда.
«Моя Африка» – лучшая поэма Корнилова – и, работая над ней, он сам понимает, насколько силён, раскрыт, свободен его голос.
Одновременно, осознавая своё новое положение, Корнилов писал в «Литературном Ленинграде» (3 сентября 1934 года):
«Предположим, что человек влюбился. Ему, как вода, нужно лирическое стихотворение, которое сказало бы, что вот он влюблён, ему весело, он хочет жить, у нас прекрасное будущее, сияет солнце.
Найдёт он у нас такое стихотворение?
Нет, пожалуй, не найдёт. Он найдёт у нас вымученные рифмы, жуткие сентенции о необходимости любить и строить. Когда мы пишем такие стихи, мы забываем, что кто-то хочет им верить, что для кого-то они не только рифмованы через одну строчку, а кусок жизни, воспетый сердцем. Я прощу себе любую плохую рифму, любое плохое сравнение, но не прощу себе бесстрастия, бескровности…»
Конечно, Корнилов лукавил, говоря «не найдёт», – он отлично понимал, что если и найдёт – то у него, и доказывал, что право на лирику – за ним, и это право не отнять, раз «Соловьиха» публикуется в «Известиях» и её во всеуслышание читает Бухарин на главном литературном мероприятии страны.
Корнилов представлял свою «Соловьиху» в Ленинграде у Мейерхольда за общим столом – где сидели артисты, музыканты, поэты. Всеволод Эмильевич от Корнилова был в полном восторге и просил у него пьесу.
Подумав, Корнилов вспоминает ту давнюю историю про убитых и растерзанных под Семёновом комсомольцев – может, об этом написать? Мейерхольд «за», они собираются вместе ехать в Семёнов.
«Пьесу в первом её варианте я сдам театру в начале 1935 года», – обещает Корнилов в прессе.
«Можно подумать, что я разбрасываюсь, работая в разных жанрах поэзии, – говорит он. – За последнее время у нас как-то установились характеристики тех или иных поэтов. Например, Прокофьев – это лирик, Сельвинский – поэт-драматург, Безыменский – пишет большие по размеру произведения – значит, эпик. И каждый пашет свою полоску. По-моему, это неправильно… Нужно дерзать лирику написать поэму так же хорошо, как он пишет лирическое стихотворение. И даже больше – я уверен, что когда-нибудь напишу прозу».
Тут замах, конечно же, не на коллег, замкнутых в своих жанрах, – а на Пушкина. Хотя и Есенин умел многое. А если они могли – отчего же не смочь ему.
Жена Мейерхольда, Зинаида Райх, просит Бориса, чтоб он посвятил «Соловьиху» ей, и Борис, конечно, соглашается – по крайней мере вслух: да, говорит, да, конечно.
Так протягиваются сразу несколько нитей от Есенина. Сначала Мейерхольд, который в своё время хотел ставить есенинского «Пугачёва» (и ещё «Заговор дураков» есенинского друга и соратника Мариенгофа, который последние годы тоже живёт в Ленинграде), предлагает Корнилову совместную работу. А потом ещё и жена Есенина воспринимает Корнилова как большого поэта и сердечно относится к нему.
В сентябре Райх дарит Корнилову большую красивую тетрадь – чтоб было куда записывать сочинённое. Борис всюду возит с собой эту тетрадку – и всю её заполнит новыми стихами.
Приостановит всё это благостное головокружение одно чудовищное событие.
1 декабря 1934 года в Смольном Леонид Николаев, безработный, исключённый в марте того года из партии, убил Сергея Кирова – выстрелом в затылок, в упор. Что послужило причиной убийства: амуры Кирова с женой убийцы (что вероятнее всего), интриги немецкой разведки (допустимая версия), внутрипартийный заговор или многоходовка Сталина (наиболее известная версия, не имеющая при этом никаких разумных доказательств) – никто не знал и не узнает.
В ночь с 1 на 2 декабря Корнилов, его товарищ Георгий Горбачёв – литературовед, профессор Ленинградского института философии, истории и лингвистики, и Ольга Берггольц вместе возвращались из Свирьстроя, где выступали. В Ленинград ехали в одном купе.