Текст книги "О чудесном (сборник)"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
А Витя пел песни, веселый, смешной и сумасшедший. Вера Иосифовна умиленно на него глядела и даже бросила мыть пол.
Самое же страшное и фантастичное было то, что Анна Петровна озлилась. Ей вдруг показалось, что она все-таки действительно может умереть. Она поверила в это только как в некую вероятность, пусть ничтожную, но уже это ее озлило. Неожиданно она стала швыряться на пол посудой. Побродит, побродит и р-раз, швырнет чего-нибудь, вилку там или нож.
Странно, что сначала никто на это не обратил внимания. А Вера Иосифовна вдруг убежала в лавку купить белых цветов.
Витя под конец совсем отрезвел и стал есть рыбу. Он так погрузился в еду, что опять ни на кого не обращал внимания. Глаша спала в верхнем белье, лишь изредка поднимая голову при звоне посуды, чтобы потом снова сползти вглубь, под одеяло.
– Довольно, мамаша, хулиганить, – сказал наконец Витя. Неожиданно раздались голоса.
– Вот эта, – пробубнил чей-то глухой голос за дверью, и в комнату вошел необычайно солидный, пожилой человек с портфелем. Вид у него был не в меру самодовольный и вместе с тем пришибленный, оглушенный. Самодовольный человек была вся его внешняя оболочка, жирная и инертная, но в нем также сидел и оглушенный человечек, который, казалось, вот-вот выпрыгнет из оболочки и накричит, но накричит единственно от страха.
Толстяк аккуратно стер пыль со стула, солидно и как-то чересчур самодовольно сел, но тут же оглядел всех торопливым, перепуганным, как бы выскакивающим из орбит взглядом: а не сделал ли я чего-нибудь неприличное?
Глаша открыла глаза и жирно потянулась всем телом.
Толстяк распахнул портфель и брякнул:
– Я – завуч школы. (Пришибленный человечек спрятался, и на Глашу смотрело солидное, лишь слегка подпрыгивающее в своем довольстве лицо.) – Вы Глафира Яковлевна?
– Буду ей, – отвечала Глаша.
– Видите, дело в том, что письмецо на вас есть, от ученика нашего 4-го класса… Лично к нашему директору… К награде просит вас мальчик представить… Чуть не памятник вам поставить.
Витя бросил пищу и подошел к завучу:
– По-ученому что-то говорите… Что вы хотите сказать?
– Ничего, ничего, товарищ, – опять необычайно важно, даже склонив голову набок, ответил завуч. – В письме наш ученик очень хвалил вашу жену… К награде просил представить… На работе повысить… Два письмеца послал: в милицию и администрацию школы… Психологически крайне интересно.
В это время в коридоре опять послышался шум, и в комнату влетела женщина лет пятидесяти вместе с тоненьким, трясущимся существом лет одиннадцати.
– Ты ответишь за свой разврат, сучка, – набросилась она на Глашу, – мальчишку до чего довела… В петлю лезть собрался… Еле вынули…
– Позвольте, позвольте, почему петля? – закричал завуч и двинулся на женщину. – Письмо было, а не петля.
В это время дверь распахнулась и вошла Вера Иосифовна. В руках она держала ослепительно белый букет цветов. На минуту все смешалось. Мать мальчика кричала, что ее Коля хотел повеситься; завуч самовлюбленно напирал, что было только письмо; Глаша ошалела и была раздражена, что ей не дают спать. Витю же от всех этих криков вдруг потянуло в сарай пить водку.
Лишь приведенный мальчик Коля одиноко стоял в углу, у него был удивительно старческий, взъерошенный вид карлика, но лицо было освещено каким-то странным сиянием, как будто ничего это его не касается и он в раю.
– Знаю, знаю, я все знаю! – затараторила вдруг Вера Иосифовна. – Иван Дубов, сапожник, мне рассказал. Сейчас он тут, в коридоре. Ваня, зайди!
Иван Дубов, корявистый, серьезный мужчина; поправляющий обувь только дамам, сутулясь, вошел в комнату. Вся его фигура излучала необычность.
Все притихли. Только завуч напустил на себя еще большее самодовольство.
– Влюблен был малыш в Глашку-то, – внушительно и осторожно, точно речь шла о починке туфель для незнакомки с другого конца города, сказал Дубов. – Молчаливо был влюблен, не по-здешнему. Я в аккурат вижу, кого у нас во дворе осияет. Глаз у меня на это есть… Наблюдал я за Колькой, совестливо наблюдал, не спугнув его… Часто он подкрадывался к дверям, съеживался в подушечку и в вашу большую замочную скважину часами за Глашкой наблюдал… Никто об этом не знал, ни Глашка, никто. Часы выбирал с хитрецой, когда в коридоре никого не бывало… А Кольку, между прочим, стихи писать тянуло… Посмотрит-посмотрит в щелку и идет на чердак стихи писать…
В это время Анна Петровна швырнула на пол тарелку. Ей стало обидно, что о ней теперь совсем забыли.
«Перед смертью и то не помнят», – подумала она.
Мать Коли заплакала:
– И вешался-то, негодяй, смешно, на кухне, только рубашку порвал.
– Успокойтесь, мамаша, – вдруг как-то надуто и деловито сказал завуч. – Мальчик, ты почему повесился? – важно спросил он Колю.
– От счастья! – тихо с какой-то чудотворной испепеляющей улыбкой отвечал старичок-карлик. – От счастья повесился.
Все опять начали кричать. У Глаши вдруг стал очень значительный вид… Она ни на кого не обращала внимания, но улыбалась самой себе. Она представила, как хорошо было бы сейчас выгнать всех, лечь с Витей и, зажмурив глаза, представлять себе этого странного тоненького заморыша – мальчика Колю.
«Чудно как будет… Дух захватит… Ишь какие у него глаза, – подумала Глаша, – и мысли потекут… Новые мысли… Веселые, сердечные, кружащиеся…»
С блуждающей улыбкой, чуть виляя телом, она подошла к Вите и сказала вслух:
– Выгони всех, и мать тоже… Лечь хочу…
Витя обомлел и матюгнулся. Мамаша Анна Петровна, вдруг вообразив, что ее уже хотят выкинуть из постели, так была поражена, что даже не стала кричать и швыряться, а ушла в себя и задумалась. Завуч тоже чего-то перепугался, всполошился и стал ни с того ни с сего читать энциклопедию. Вере Иосифовне захотелось поцеловать Витю, но и она смутилась. Выбежав на кухню, она все-таки не удержалась и поцеловала чайник.
Иван Дубов как-то резко ушел. Лишь Коля продолжал так же тихо улыбаться. В конце концов в комнате остались только Витя, Глаша и Анна Петровна.
А вечером, деловито и спокойно, как летучая мышь прилетает в свое родное гнездо, пришел доктор.
Почти автоматически он проговорил, что произошла ошибка и анализы доказали, что болезнь Анны Петровны пустяшная и она выздоровеет сама собой.
Вите это показалось странным, ненужным и к тому же нелепым. Он хотел даже накричать на доктора.
Но в общем все осталось по-прежнему и ничего не изменилось, хотя как будто и произошли события.
Остались и это высокое, пустое небо, и кружащийся в легком сумасшедшем танце мир, и двор, где Иван Дубов чинит обувь только дамам. Все было так же, как вчера, как будет завтра.
Сереженька
– Если в течение тридцати минут не сделать укол, парень умрет как дважды два, – сказал врач, выйдя на террасу. – А сделаем укол, будет жить сколько влезет.
Кругом была мгла, вечер, высокие смутные деревья, подмосковные дачи.
– Надо выйти на шоссе, – продолжал врач, – поймать машину. Больница в 7-10 минутах быстрой езды. Иного выхода нет. «Скорой помощи» поблизости нет;
Мамаша умирающего молодого человека, Вера Семеновна, первая выкатилась в сад. За ней вслед выскочили несколько гостей и дачников. «Неужто помрет, помрет… Сереженька-то», – бормотала Вера Семеновна, семеня ножками по направлению к калитке. Ей казалось, что все вокруг оцепенело и только что-то сильное и жестокое давит грудь.
«Где взять машину?» – подумала она, и ей на мгновенье показалось, что она и есть машина, быстрая такая и широкая… Раз-раз, и понесет своего мальчика до больницы, быстро-быстро… Механически она выбежала за калитку на шоссе. Около нее раздавались громкие матерные голоса. Кто-то играл в карты, прячась в канаве.
Фьють, фьють, фьють – ей очень захотелось, чтобы показались десятки, сотни машин. Но ничего не было. Подбежали, подтягивая штаны, гости и дачники. Один из них на ходу полоскал горло.
Вере Семеновне почудилось, что спасение ее мальчика зависит от того, будет ли мир неподвижен и неподатлив, как сейчас, или нет!? Пыхтя, она побежала сама не зная куда.
Вдруг на повороте, у железной дороги, она увидела легковой автомобиль, ожидающий зеленого сигнала.
Уже через минуту она была около него; внутри сидело два человека, мужчина и женщина.
…Хватая себя за волосы, рыдая и воя, Вера Семеновна запричитала о том, что нужно спасти молоденького парня, ее сына, студента. Спасение займет всего десять минут.
– Мы еще не умывались, гражданка, – вдруг тупо сказал водитель.
– Он шутит, конечно, мамаша, – вмешалась женщина, сидящая на заднем сиденье. – Но поймите, мы должны вернуться вовремя; машина не наша, и ее хозяин давно ждет нас.
– Мальчик же умрет через полчаса! – громко заорала Вера Семеновна. Но странно, внутри она почувствовала, что кричать бесполезно и что вполне нормально и естественно, если люди ее не послушают. И это сознание стало придавать некоторую театральность и искусственность ее, казалось бы, самым искренним и душераздирающим крикам. Наконец, после того как водитель холодно, как обычно смотрят друг на друга прогуливающиеся на улице люди, взглянул на нее, Вера Семеновна поняла, что все кончено; и хотя она знала, что не поступила бы так сама на его месте, тем не менее прежний опыт жизни заставил ее даже не возмутиться, как будто так оно и должно было быть. Взглянув, она несколько даже лицемерно пискнула: – 18-й год мальчику-то… Рано умирать…
– Вон смотрите, там еще одна машина, – сказала ей женщина.
Вера Семеновна бросилась туда, крича и размахивая руками. Но она не добежала до машины. Хотя водитель видел ее дикую истерзанную, фигуру, он рванулся с места. Автомобиль проехал мимо Веры Семеновны, обдав ее грязью. Она обернулась.
Тем временем и первой машины простыл след. Она, как напроказивший малыш, вовсю удирала по шоссе.
Вера Семеновна боялась посмотреть на часы.
А по другую сторону железной дороги она увидела вспыхнувшую в ее сознании картину: около пивного ларька стояла милицейская машина. Дюжие милиционеры втаскивали в нее молча, но остервенело сопротивляющегося мужика.
Когда Вера Семеновна подсеменила туда, там уже были ее соседи-дачники.
– Не дают автомобиль, – тупо и удивительно сказали они ей.
– Говорят, что им срочно надо отвезти пьяного. И они не могут не по назначению использовать машину.
Вера Семеновна, сама не помня себя, но больше механически принялась кричать.
Сиволапые милиционеры подтаскивали пьяного и осматривали его, но в то же время наблюдательно и даже с уважением слушали ее. Слушали и ничего не отвечали. Одному она кричала прямо в ухо, но он, казалось, слыша ее, равнодушно стоял и смотрел на пьяного, точно выпуская ее крики из другого уха. Смотрел и переминался с ноги на ногу.
– Слезами, хозяйка, горю не поможешь, – вдруг, крякнув, назидательно проговорил он.
Тут же к нему пристало подошедшее со стороны какое-то пьяненькое, но громадного росту существо. Этот мужик сначала незаметно и тихо, как в тайне, с любопытством выслушивал Веру Семеновну и дачников. Теперь он упоенно взыгрался.
– Ведь сыночек у матери помирает, родное дитя, – зычно закликушествовал он, поднимая огромные руки то на грудь, то к небу. – Люди, а?! Люди?! Али вы крокодилы?! Ежели бы чужой или племяш… А то ведь родное дитя… Пожалеть тут надо, приголубить, а… Дубины…
Он так кричал и самозабвенно расплескивался, что не заметил, как Вера Семеновна с дачниками уже ушли. Долго еще потом он орал и даже, когда милицейская машина уехала, одиноко бежал по темным дачным улицам, крича и причитая, пугая собак и старух.
Вера Семеновна между тем подходила к своему дому. Она ушла, потому что посмотрела на часы: прошло уже сорок минут. Состояние у нее было мертво-обреченное, слегка полоумное и в то же время спокойное.
Она думала о том, что она еще с самого начала, когда выбежала из калитки, ясно осознала то, что хоть ей и встретятся люди, но никто все равно не поможет. Что просто так должно быть, судя по всему, что такое жизнь, и возмущаться так же нелепо, как если бы ударила молния и убила ребенка. Но ее душил кошмар сам по себе, потому что исчез ее мальчик: она была уверена в этом, в таких случаях врачи не ошибаются.
Маленький распушистый куст на мгновенье показался ей сыном; она взмокла, и ей захотелось поесть; по спине прошел холод. Вдруг Вера Семеновна подумала, что теперь, без сына, ей сполна будет хватать ее пенсии.
Посмотрела на небо: может быть, ей еще удастся слетать на луну.
В саду, у ее дома, шумели, точно разговаривая с Богом, деревья. У калитки освещенная уличным фонарем стояла старушка-соседка. По ее оживленному лицу Вера Семеновна поняла, что Сережа умер.
Нежность
Неудачный я человек. Очень нежный и очень жестокий. Нежный, потому что люблю себя и, наверное, от страха хочу перенести эту нежность вовне, смягчив ею пугающий меня мир… Очень жестокий, потому что ничего не нахожу в мире похожего на меня и готов поджечь его за это.
…Уже два года назад все свои претензии к миру я перенес на маленькое, изящное существо с тронутыми, больными любопытством глазами – мою жену… Огромный, чудовищный, как марсианские деревья, мир смотрел на нас в окна, но мне не было до него никакого дела… Теперь это все позади… Медленно, как закапывается гроб в могилу, тянется последний акт нашей драмы… Жене – ее зовут Вера – имя-то какое ехидное – хочется нежности… Боже, до чего ей хочется нежности!.. В некотором смысле нежности хочется и мне. Ну скажите, почему такой гнусной, изощренной в жестокости твари, как человек, непременно нужна нежность? То, что человеку нужен топор, – это понятно, но почему нежность? А может быть, наоборот, и жесток-то человек только потому, что ищет и не находит нежности, и все войны, кровопролития, драки, самоубийства объясняются этим крикливым, вопиющим походом за несбывающейся нежностью… А все почему: хочет человек, чтобы его все любили, носились с ним, признавали до самых патологических, гнойных косточек – а раз нет этого, так и получай пулю в лоб… Нет чтобы только в себе искать основу всего… Слаб человечишко-то, слаб…
Так что нежность-то, господа, вовсе не такое уж кроличье свойство, как кажется на первый взгляд. Совсем даже напротив. Ничего более непримиримого я не встречал…
Маленькая бедная девочка, как она на меня смотрит своими добрыми, самоотверженными глазами… Казалось, готова умереть за меня… Но не за меня, а за комочек полнокровной, от кончиков пальца до души, ласки… О, нет, нет, я не так жесток – или не так честен, – чтобы говорить ей, что уже давно не люблю ее… Потому что я настолько мерзко, обреченно и жутко влюблен в себя, что могу по-настоящему любить душу, не отличающуюся от моей, а таких не может быть… Есть только родственные более или менее… А мне этого мало… Да, впрочем, есть ли родственные?! Правда, это я только относительно своей жены говорю…
– Принеси чего-нибудь поесть, – говорит Вера, а сама пристально следит за мной…
Чувствует сердечко-то, чувствует… Я горделиво подхожу к ней и нежненько так, почти религиозно, целую ее в висок… У нее, правда, очень красивый висок и жилки, умные такие, в глубине бьются… Если бы ее висок отделился от нее и жил сам по себе, то я, может быть, любил бы его… Холоден и чист мой поцелуй праведника… Верины глаза наполняются слезами.
– Ты любишь меня? – спрашивает она.
– Конечно, милая, как могу я не любить, – смрадно и проникновенно отвечаю я.
И выхожу из квартиры… за покупками.
…Веселое, сумасшедшее солнце заливает мир своей параноидной неугасимостью… Это правда, что я уже не люблю Веру; но точно таким же я буду по отношению к любым женщинам; значит, в своеобразном смысле я все-таки по-своему люблю Веру.
«А если и не люблю, то есть долг, – визгливо думаю я. – Долг превыше всего: если не будет долга, жизнь превратится в игру слепых, эгоистических сил и связи между людьми разрушатся… Но кто, в конце концов, взял, что я не люблю Веру?! Люблю, люблю, вот топну ножкой и скажу: люблю! Разве она изменилась с тех пор, как мы впервые встретились?! Разве изменился я?! Разве не дарю я ей конфетки по воскресеньям?! Я люблю ее больше жизни, больше поэзии, больше самого Творца… Но больше ли самого себя?!»
…Какая длинная и нудная очередь за маслом… Хохотливые голоса людей играют моим воображением… Я стою в стороне, боясь уронить себя на пол… Меня надо пожалеть, я тоже хочу нежности… Но опять передо мной стоит, как больной призрак неосуществимого, Вера, моя любовь… Куда я от этого денусь… Мне снова надо идти домой…Что скажу я ей, какой веночек надену на бедную женскую головку, какой возведу хрустальный замок… Ведь ей всего двадцать лет… Маленькая, вот она высунулась из окошка и машет мне рукой… Беатриче… Однако я заворачиваю в библиотеку… Беру книгу, вдруг откладываю ее, вспоминаю, иду в коридор… И вхожу в строй моей души…
Большие круги мыслей тяжелеют в моем уме… Может быть, они глупые, но они – мои и давят своим существованием… Это очень приятно носить странный, инфантильно-инфернальный мир в своей душе… С этим миром я выхожу на улицу, раскачивая сумку… Вхожу домой… Раскладываю масло, одинокую картошечку… Вера весела, как бьющий через край кипящий чайник… Поглаживает меня по головке… Но мой мир давит меня… Я, как все люди, ем салат, но заглядываю только в самого себя… И повторяю, что я люблю Веру…
Она сердится:
– Я и так мало тебя вижу. Но пока ты здесь, будь со мной, будь со мной… О чем ты думаешь?! Я отвечаю, что думаю о ней.
– Почему же ты не думаешь вслух? – наивно и детски дружелюбно спрашивает она. – Расскажи, – тянет она меня за рукав, как ребенка.
Я говорю о том, что наш комод переполнился бельем и что я ее люблю. Мне становится страшно… Но не от жалости к ней, а от огромной, черной пустоты, опять возникнувшей в моей душе… Все предметы становятся, как игрушечные и чужие… А Вера с ее милым пухленьким лобиком напоминает куклу из магазина. Но почему эта кукла такая умная и человечная?! Я встаю и выхожу на улицу в новую, более спокойную форму одиночества… Вера остается одна… Наверное, будет чистить мой пиджак и через любовь к этому пиджаку опять успокоится… Только бы она не строила лишних иллюзий…
Вечером я прихожу, окруженный своими мыслями, как синими облаками… Вера плачет… На минуту мне становится сентиментально и интересно, как будто заплакал шкаф или занавеска… Я очень люблю, когда плачут. И если бы плакали тротуары, я был бы к ним более снисходителен.
Вера протягивает мне худенькие дрожащие руки… Она очень больна; говорят, что у нее начинается истощение нервной системы, а это плохой диагноз…
Какими тяжелыми камнями наполнена моя душа… Одни камни и камни… И мир такой же: из камней… Мне холодно… Я дотрагиваюсь до Вериных слез… Как жутко смотреть на когда-то любимое лицо, где каждая тень, каждая черточка взывает к бессмертному, теплому, родному, и проводить по нему рукой как по высеченному из камня лицу далекого и чуждого сфинкса… Камни, камни, одни камни в моей душе…
– Верочка, – взвизгиваю я, – не верь!
Она испуганно смотрит на меня.
– Чему не верь?
– Не верь, что я не люблю тебя, – шепчу я.
Она улыбается грустной такой и больной и счастливой улыбкой. Какая жалость, что я не успел сегодня выпить четвертинку водки. Но выпью завтра, холодным, пустым, как ожидание, утром.
Наконец я укладываю Веру спать… Даю ей лекарство. Она засыпает… Не улизнуть ли сейчас, когда она крепко спит, за четвертинкой… Но нет – не хочу! Сегодня мне хочется нежности… Да, да, нежности… Или вы думаете, что одной Вере этого хочется?!
Скоро, скоро наступит мой час!.. А пока я укрылся за одеялом… Жду… Тихо тикают часы и мое жаждущее сердце… Я знаю, это случится в середине ночи…
Наконец начинается. Я осторожно всматриваюсь и поглаживаю подушечку… Верочка, как деревянный, больной шизофренией призрак, медленно приподнимается с постели… Это немного страшно. Ночью в нашей комнате чуть светло от непонятных лучей с улицы…
«В состоянии», – шепчу я… Один раз я ошибся: оказалось, она просто встала попить воды; это был тяжелый срыв… Но теперь все в порядке… Я знаю это по вытянутым, спокойным рукам. Бедная девочка, она страдает лунатизмом и, кажется, не подозревает об этом… Я умиленно так, пролив одинокую, чуть лицемерную слезинку, вскакиваю с кровати…
Вера медленно, как слепая, бродит по нашей пустой, с приютившимися по углам стульями комнате… Я включаю, но тихо – таинственную музыку: Моцарта… Забиваюсь в угол и смотрю на нее. Ее лицо – измененное, синее, о это уже не Вера, кто-то другой, больной и вставший из могилы, ходит по нашей комнате… Моя ночная возлюбленная… Я включаю танцевальную музыку… Что-то средневековое… И, надев свой лучший костюм, не прикасаясь к Вере, чтобы не разбудить, начинаю танцевать около нее… Иногда ее раскрытые, напоенные каким-то вторым, странным существом глаза смотрят на меня… Но она видит, наверное, скомканные просторы других миров… Мое сердце тает от нежности. Я становлюсь удивительно ловок и гибок в танце, как изгибающийся под ветром цветок…
Почему она не говорит со мной?! Хотя бы шепот, хотя бы смутный язык подсознания…
Я страдаю от того, что не могу поцеловать ее… Ее, а не Веру… потому что Веры – нет… Всего одно прикосновение – и опять, точно из гроба своей оболочки, восстанет живая Вера… О как не хочу я этого!.. Но неприкасаемость только распаляет воображение… Почему она так тихо, бесшумно ступает?! Потому что сейчас – во втором своем существе – она знает, как ужасен мир и как тихо, тихо надо ступать по нему… Чтобы никто не услышал… Даже Бог… Тсс!
О, что, что сделать для нее великое?!..Хочу, хочу дать ей все… Но что – наряды, автомобили, бессмертие?! Я не могу подарить ей даже конфетку… Даже конфетку… Лучше я съем за нее сам… И почувствую токи в своем животе.
Вот она медленно уходит в свою постель…Я вижу ее нездешнюю, синюю улыбку: «До свидания», – хочет она сказать… Тсс! Все кончено. Я выключаю музыку. В стуке сердца ложусь к себе…
Вдруг Вера зовет меня… Проснулась… Просит пить…
Лежит вся мокренькая, в поту, и ничего не знает и не помнит… Я нарочно никому не говорю об этом… И не вожу лечиться к врачам… Пусть… Так лучше… Мне… И нежности…
– Ты ведь любишь меня, правда, – чуть слышно спрашивает Вера, отпив глоток бледными, как вода, губами.
– Да, люблю, – повторяю я и ухожу в темноту, в свою постель…
А ведь суровая штука эта нежность, господа!