Текст книги "О чудесном (сборник)"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Макромир
Вася Жуткин – рабочий парень лет двадцати трех – был существо не то что веселое, но веселье которого имело всегда мрачную целенаправленность. Он, например, улыбался, когда шел к зубному врачу. Улыбался, когда у него вычитали из зарплаты. Обычное же его состояние было подавленное.
Когда он пробегал по улицам, все принимали его за среднего расторопного человека. Между прочим, он почему-то не различал события своей внутренней жизни от домов, то и дело попадающихся ему в городе. Правда, больше всего он не любил огоньки, особенно ночные, дальние, тогда все сливалось для него в один ряд, и он забывал, где он родился, кто он такой и что с ним было. Плясать же Вася Жуткин, напротив, любил. Плясал он на обыкновенном полу, всегда один, только для видимости вознося руки в воздухе. Прогуливался же после пляски он, наоборот, в парах и всегда молчком, тогда как в пляске любил спеть.
Последние года три пальтецо он носил одно и то же, грязненько-коричневое, но понравившееся ему из-за сходства с цветом его волос.
Мать свою он забыл сразу, как только приехал в город на работы из подмосковной деревни; помнил он только огромный, отяжелевший зад одной старой коровы, который ему почему-то всегда хотелось подбросить. Вообще надо сказать, что все тяжелое, особенное живое, Вася Жуткин не терпел. Поэтому больше всего на свете он боялся слонов. Один раз он даже сбежал из зоопарка в пивную, чтобы забыться.
Жил он в рабочем общежитии, и все почему-то считали его необычайно обычным человеком. Считалось, что он все время должен быть в пятнах.
Но действительность уже давно примелькалась ему. С ней, с действительностью, у Васи были самые холодные и странно-суровые отношения. Суровей даже, чем со своей любовницей, у которой он срезал на вечную память волосы и клал их около себя под левый кулак, когда, оглядываясь, обедал в шумной столовой.
К Богу у Васи было слегка шизофреническое отношение: не то что бы он считал, что Бога не существует, но ему почему-то всегда хотелось плакать, когда он вспоминал о Боге.
Но как бы ни были банальны отношения Васи к отдельным элементам действительности, в целом к ней он относился причудливо, а главное – настороженно. Она казалась ему каким-то огромным блином, в котором стираются все грани. Ничтожное нередко превосходило великое. От этого Вася часто по-собачьи застывал, прислушиваясь в определенную сторону. Иногда ему казалось, что сквозь все предметы можно идти как сквозь густой воздух и, таким образом, увязнуть в действительности, как в равномерном болоте.
Больше всего его смущало обилие людей. Они как бы вытягивали его из самого себя. Поэтому Вася часто пел.
Последнее время он взял привычку петь бегом.
Часто, поздним вечером возвращаясь из магазина с краюхой хлеба под мышкой, он, одинокий, бежал по темным улицам, оглашая пространство зычным пением.
Казалось, сама темнота шарахалась от него в сторону.
Приноровился также Вася Жуткин к математике. Оттого и поступил в вечернюю школу, в седьмой класс.
Нравилась ему математика нелепостью внешнего вида своих формул.
«Ишь закорючки какие, – думал Жуткин, – а зато, говорят, сила в них живет немалая».
Очень часто сравнивал он эти символы с живым, например с собственными кишками.
Любовница от Васи под конец ушла. Остался только клок волос. Он по-прежнему клал его около левого кулака, когда садился есть в шумной столовой.
Всю субботу падал мокрый снег. Дальние огоньки города затерялись между хлопьями снега. Вася весь этот день бегал из стороны в сторону: то за колбасой скакал, то по переулкам песню пел, то кулаком на бегу махал. А в общежитии все время невозможно орал радиоприемник. В одних местах было очень светло, в других – слишком темно.
На следующий день, в воскресенье, Вася пошел в компанию. Это с ним бывало. Кроме него там очутилось еще четыре человека – Миша, Петя, Саша и Гриша.
Еще не начали пить водку, как Васе захотелось выпрыгнуть в окно, с этажа. А этаж был десятый. Захотелось просто так, по видимости на спор, а по существу оттого, что он считал, что спрыгнуть что с десятого этажа, что с первого – все равно.
Миша стал отговаривать его, но очень сухо и формально, поэтому на Васю это не оказало никакого влияния. Петя же так заинтересовался спором, что забыл про красную икру. Саша просто заснул, когда услышал, в чем дело.
Вася с присущей ему практичностью надел на себя два пальто, чтобы смягчить удар, и деловито, но по-темному, встал на подоконник. Петя даже испугался, что проиграет пол-литра, и пошарил в рваных карманах.
Миша по-прежнему довольно механически отговаривал Васю прыгать. Ухнув, Жуткин полетел вниз, и когда летел, то не понял разницы в своем положении; правда, ему захотелось раскрыть рот и изо всех сил гаркнуть на всю вселенную, чтобы заглушить всеобщее равнодушие.
И вдруг Вася увидел слона, который входил во двор и шел прямо к тому месту, куда он падал. Сердце его словно остановилось: больше всего на свете Васю озадачивали слоны…
Миша, Петя, Саша, посмотрев из окна на мертвого Васю, сели за стол. Но мы забыли про Гришу. Он спустился вниз, чтобы вызвать милиционера и прекратить это безобразие.
Мистик
Этот дворик расположен на окраине Москвы, на узенькой, деревянно-зеленой улочке, которая сама кажется маленьким, отрешенным городком. Изредка по ней пронесется Бог весть откуда и куда пыльный громыхающий грузовик. На дворике, под серым, изрезанным ножами кленом приютился тихий, уютно-грязненький уголочек с деревянным покосившимся столом и скамейками.
Летним вечером, когда с нависающих крыш и чердаков двухэтажных дворовых домиков сыплется пение и визг котов, в уголочек тихо и достойно себе направляется Паша, здоровый, 40-летний мужчина с отвислым, как губы, животом.
Здесь, собрав народ, он не торопясь, обстоятельно начинает свой длинный смачный рассказ о загробной жизни, о том, как он побывал на том свете.
Слушать его приходят издалека, даже с соседних улиц. Некоторые приносят с собой миски с едой, платки, располагаясь прямо на траве. Одна грудастая женщина приходит сюда с годовалым ребенком на руках и, несмотря на то что он вечно спит, всего поворачивает его лицом к рассказчику.
Рассказывает Паша обычно полуголый, в одной майке и штанах, так что видна его волосатая, щетинистая грудь; из кармана вечно торчит сухая вобла. Его ближайшие поклонники: два-три инвалида, сухонькая старушка в пионерском галстуке и угрюмый наблюдательный рабочий – цепочкой сидят около него, оттеснив остальных. Какой-то очень рациональный старичок в очках что-то записывает в клочки лохматых, комковидных бумаг.
И только перед самым началом из окна ближайшего дома появляется томная худенькая фигурка Лидочки – местной, дворовой проститутки и самой первой почитательницы Пашиных загробных рассказов. У нее странное, забрызганное не то грязью, не то мочой платье, томительные, точно ищущие Божество в небе глаза и пыльный, детский, из придорожных усталых ромашек венок на голове.
Паша оборачивает к ней свою грузную, отяжелевшую от дум голову и губами манит ее. Во весь плеск своих 19-ти лет Лидочка бежит к Паше.
Местные угрюмые толстые, как лепешки, женщины уже привыкли к ней и, несмотря на то что она гуляет с их мужьями, задушевно и глубоко любят ее. Любят потому, что мужья будут все равно изменять им или даже спать с собственной тенью, как худой лопоухий мужик со второго этажа, а если бы не Лидочка и ее романы, женщинам не о чем было бы говорить длинными, пятнистыми вечерами. Ведь кроме загробных рассказов Паши единственной отдушиной местных баб были их долгие, крикливые разговоры о похождениях Лидочки; эти разговоры чаще начинала та женщина, чей муж в данное время гулял с Лидочкой, и она обстоятельно, подробно, с увлечением рассказывала, сколько денег пропил ее муж с Лидкой, сколько кастрюль ей подарил, сколько гвоздей.
Это было очень интересно, поэтому женщины принимали Лидочку.
Лидочка пробиралась между скамеек и ложилась обычно на землю, у ног Паши, лицом к небу.
После проституции ее любимым занятием было глядеть на далекие облачка в небесах… Тогда Паша, откашлянув, начинал говорить, сначала, от стеснительности, себе в руку, а потом все громче и громче:
– Дело это было в аккурат под пятницу… По ошибке я попал на тот свет… Потом ошибку признали, и я вынырнул обратно.
В этот момент Паша осторожно вынимал из штанов вяленую воблу и начинал ее понемножку обнюхивать.
– Интереснейшая, я вам скажу, эта страна, загробный мир, – продолжал он. – Все там не так, как у нас. Сначала я было перепугался; как дите неразумное пищал, не зная что делать… Плохо там, что со всех сторон, куда ни пойдешь, яма… Большая такая, как Млечный Путь… С которого бока ни зайди, все по краю ходишь… Но потом ничего, попривык… Насчет баб там, девоньки, ни-ни… Потому что нечем… Все там вроде как бы воздушные. Но любить можно кого хочешь… Потому что любят там за разговорами… Если кто друг в дружку влюблен, то просто сидят и цельными временами разговаривают между собой всякую всячину… Вот и вся любовь… И некоторые говорят, что лучше, чем у нас…
В этом месте обычно окружающие Пашу бабоньки, старушки охают и начинают причитать.
– Ужасти, – все время повторяет сухонькая старушка в пионерском галстуке.
– Если кто уж очень сильно втрескается, – оживляется Паша, – то на это пузырь есть… Из глаз любящих он отпочковывается и поглощает их в единый колобок. Но там они все равно в отдалении… По-духовному… Только от остальных пузырей огорожены…
Вдруг глаза Паши заливаются звериной тоской, и он начинает поспешно кусать воблу.
– Ты что, Паша? – робко спрашивают его.
– Друга я там потерял, – пусто ворчит он в ответ. – Только во сне иногда мне является… Дело было так. Захотел я первым шагом, как туда попал, папаню с маманей разыскать. И деда. Но куда там! Людей видимо-невидимо! И не поймешь, не то светло, не то темень! Луны, солнышка и звезд – ничего нет. Только яма везде увлекает. Ну, вестимо, загрустил я, даже повеситься захотелось, бредешь, бредешь, и все по людям, и все мимо людей… А куда бредешь – не поймешь… Как среди рыб… Но тут подвернулся мне толстый хороший мужчина. Ентим, вавилонянином оказался… А по профессии банщиком… Пять тысяч лет назад помер… Очень он мне чего-то обрадовался… Заскакал даже от радости… Отошли мы с ним куда-то вверх и завели разговоры. Рассказывал он мне, как помер, а помер он от цирюльника… Больно плох топор был для бритья, вот от етого дела он и скончался…
На дворе становилось тихо-тихо, как на собрании при объявлении крутых мер. И так продолжается час, полтора. Иногда только какая-нибудь старушка отгонит нахального мальчишку.
Наконец Паша кончает. Первой встает Лидочка. Ее глаза полны слез. Она поправляет венок у себя на голове и берет Пашу за руку.
Единственный, кому Лида отдается бесплатно, – Паша. И слезинки на Лидочкиных глазах – это маленькие хрусталики, прокладывающие путь к сердцам Паши и высших существ.
Когда все успокаиваются, Лидочка берет гитару и, усевшись на стол, поет блатные песни.
Наконец начинает темнеть. Первыми уходят Паша с Лидочкой. Они идут в обнимку – безного переваливающийся пузатый мужчина и худенькая, стройная девочка в обмоченном платье.
Старушки смотрят им вслед. Им кажется, что над Лидиным венком из усталых ромашек пылает тихое, затаенное сияние.
– Святая, – часто говорят они про нее.
Лидочка любит Пашу и его рассказы. Правда, однажды она обокрала его на пустяковый денежно, но дорогой для Паши предмет: старую нелепую чашку, оставшуюся ему от деда. Но Лидочке так хотелось купить себе новые туфли, а не хватало нескольких рублей…
…Все наблюдают, как они исчезают в темной дыре подвала, исчезают, прижавшись друг к другу – как листья одного и того же дерева… Потом расходятся остальные.
Урок
Пятый класс детской школы. Идет урок.
Две большие, как белые луны, лампы освещают аккуратные ряды потных извивающихся мальчиков. Они пишут. Перед ними стройно стоит, как фараон, ослепительно белокожая учительница. В воздухе – вздохи, шепот, мечтания и укусы.
Шестью восемь – сорок восемь, пятью пять – двадцать пять. «Хорошо бы кого-нибудь обласкать», – думает из угла веснушчатый расстроенный мальчик.
– Арифметика, дети, большая наука, – говорит учительница.
Скрип, скрип, скрип пера… Не шалить, не шалить… «Куда я сейчас денусь, – думает толстый карапуз в другом углу. – Никуда… Я не умею играть в футбол, и меня могут напугать».
Над головами учеников вьются и прыгают маленькие, инфернальные мысли.
«Побить, побить бы кого-нибудь, – роется что-то родное в уме одного из них. – Окно большое, как человек… А когда я выйду в коридор, меня опять колотить… И я не дойду до дому, потому что надо идти через людей, по улицам, а мне хочется замирать»…
Кружева, кружева… Белая учительница подходит к доске и пишет на ней, наслаждаясь своими оголенными руками.
Маленький пузан на первой парте утих, впившись в нее взглядом.
«Почему ум помещается в голове, а не в теле, – изнеженно-странно думает учительница. – Там было бы ему так уютно и мягко».
Она отходит от доски и прислоняется животом к парте. Повторяет правило.
«Но больше всего я люблю свой живот», – заключает она про себя.
«Ах, как я боюсь учительницы, – думает в углу веснушчатый мальчик. – Почему она так много знает… И такая умная… И знает, наверное, такое, что нам страшно и подумать…»
Раздается звонок. Белая учительница выходит из класса, идет по широким пустым коридорам. Вокруг нее один воздух. Никого нет. Наконец она входит в учительскую. Там много народу. Нежданные, о чем-то думают, говорят. Белая учительница подходит к графину с водой и пьет.
«Какая ледяная, стальная вода, – дрогнуло в ее уме, – как бы не умереть. Почему так холодно жилке у сердца… Как хорошо»… Садится в кресло. «Но все кругом враждебно, – думает она, мысленно покачиваясь в кресле, – только шкаф добрый». Между тем все вдруг занялись делом.
Пишут, пишут и пишут.
В комнате стало серьезно.
К белой учительнице подходит мальчик с дневником.
– Подпишите, Анна Анатольевна, а то папа ругается.
Белая учительница вздрагивает, ничего не отвечает, но шепчет про себя:
– Разве мне это говорят?.. И разве я – Анна Анатольевна? Зачем он меня обижает. «Я» – это слишком великое и недоступное, чтобы быть просто Анной Анатольевной… Какое я ко всему этому имею отношение?!
Но она все-таки брезгливо берет дневник и ручку. «Я подписываю не дневник, – вдруг хихикает что-то у нее в груди. – А приговорчик. Приговор. К смерти. Через повешение. И я – главный начальник». Она смотрит на бледное заискивающее лицо мальчика и улыбается. Легкая судорога наслаждения от сознания власти проходит по ее душе.
– Дорогая моя, как у вас с реорганизацией, с отчетиками, – вдруг прерывает ее, чуть не дохнув в лицо, помятый учитель. – Ух ты, ух ты, а я пролил воду… Побегу…
Опять раздается звонок. Белая учительница, слегка зажмурившись, чтоб ничего не видеть, идет в класс.
…Кружева, кружева и кружева.
«Хорошо бы плюнуть», – думает веснушчатый нервозный мальчик в углу.
Шестью восемь – сорок восемь, пятью пять – двадцать пять.
Белая учительница стоит перед классом и плачет. Но никто не видит ее слез. Она умеет плакать в душе, так, что слезы не появляются на глазах.
Маленький пузан на первой парте вылил сам себе за шиворот чернила.
«Я наверняка сегодня умру, – стонет пухлый карапуз в другом углу. – Умру, потому что не съел сегодня мороженого… Я ведь очень одинок».
Белая учительница повторяет правило. Неожиданно она вспотела.
«По существу ведь я, – думает она, императрица. И моя корона – мои нежные, чувствительные мысли, а драгоценные камни – моя любовь к себе…»
«Укусить, укусить нужно, – размышляет веснушчатый мальчик. – А вдруг Анна Анатольевна знает мои мысли?!»
Урок продолжается.
Исчезновение
– Ты будешь кушать эту подгоревшую кашу? – спросила пожилая и в меру полная женщина своего мужа.
Муж что-то ответил, но она сама стала есть эту кашу. Ее звали Раиса Федоровна.
«Что я буду делать сегодня, как распределю свой день, – подумала она. – Во-первых, пойду за луком».
Она представила себе, как идет за луком, представила хмурые знакомые улицы, и говорливых таинственных баб, и сосульки с крыш – и ей ужасно захотелось пойти за луком, и на душе стало тепло и интересно.
«А потом я вымою посуду и полежу», – мелькнуло у нее в голове.
– Сына пожалей, – пробормотал ее муж.
Но он очень любил жену и поцеловал ее. На минуту она почувствовала тепло привычных губ.
– Вечно стол не на своем месте, – решила она и подвинула его влево.
Затем она пошла в уборную и слышала только стук своего сердца. Потом, выйдя на улицу, она встретила своего двенадцатилетнего сына; он шел из школы, кричал и не обратил на нее внимания. Раиса Федоровна, зайдя на рынок, медленно закупала продукты, переходя от лавки к лавке. Около нее ловко суетились, толкая друг друга, покупатели, протягивая свои рубли, оглядывая продукты полупомешанным взглядом.
– Вы опять меня обворовали, – услышала Раиса Федоровна голос и почувствовала, как ее тянут за живую кожу пальто. Тянула соседка.
– Препротивная женщина, – тотчас заговорила, оглядывая Раису Федоровну, толстая старуха в пуховом платке. – Скандалистка. Я жила с ней один год и не выдержала. Прямо по морде сковородкой бьет…
– Ужас, – вторила ей другая. – Я в таких случаях всегда доношу в милицию.
«Как же я распределю теперь свои деньги, – думала Раиса Федоровна, возвращаясь домой. – Тридцать рублей я этой дуре отдам… А сегодня пойду в кино».
В переулке, по которому она шла, было светло и оживленно, и люди напоминали грачей. Но ей почему-то представилось, как она будет ложиться спать и посасывать конфетку, лежа под одеялом.
И еще почему-то она увидела море.
Войдя в квартиру, она услышала голос соседки, доносившийся из кухни:
– Помыть посуду надо – раз; в магазин сходить – два; поесть надо – три.
– Мы все ядим, ядим, ядим, – прошамкала живехонькая старушка, юркнувшая с пахучей сковородкой мимо Раисы Федоровны. – Мы все ядим.
– Я уже два часа не ем, – испуганно обернулась к ней белым, призрачным лицом молодая соседка.
– Я Коле говорю, – раздался другой голос, – не целуй ты ее в живот… Опять все у меня кипит.
– Ишь, стерва, – буркнул кто-то вслед Раисе Федоровне.
– Почему, она неплохая женщина.
«… Утопить бы кого-нибудь, – подумала Раиса Федоровна. – Ах, чего же мне все-таки поесть… Утку».
И она почувствовала, что на душе опять стало тепло и интересно, как было давеча, когда она представляла себе, как идет за луком. И опять она увидела море.
В углу комнаты ее муж убирал постель. Повертевшись около него, она опять вдруг захотела в уборную. В животе ее что-то глухо заурчало, и жить стало еще интересней. Она ощутила приятную слабость, особенно в ногах.
«Как непонятна жизнь», – подумала она.
Она посмотрела на красный, давно знакомый ей цветок, нарисованный на ковре. И он показался ей таинственным и необъяснимым.
Раиса Федоровна вышла в коридор и вдруг почувствовала сильную боль в сердце; вся грудь наполнилась каким-то жутким, никуда не выходящим воздухом; тело стало отставать от нее, уходить в какую-то пропасть.
В мозгу забилась, точно тонущее существо, мысль: «Умираю».
– Умираю! – нашла она силы взвизгнуть. В кухне кто-то засмеялся.
– Умираю, умираю! – холодный ужас заставлял ее кричать, срывая пустоту.
В коридор выскочил муж, сын; из кухни высыпали соседи и остановились, с любопытством оглядывая Раису Федоровну. Крик был настолько животен, что во дворе все побросали свои стирки, уборки и подошли к окну.
– Ишь как орет, – пересмеивались в толпе. – Точно ее обсчитали в магазине.
– Да, говорят, умирает, – отвечали другие.
– Если б умирала, так бы не драла глотку, – возразил парень в кепке.
Кто-то даже швырнул в окно камень.
Сынок Раисы Федоровны стоял у другого окна, посматривая на умирающую мать.
«Чего она так кричит, – подумал он. – Ведь теперь меня засмеют во дворе».
…А через несколько дней толстая старуха в пуховом платке, та самая, которая ругала Раису Федоровну на рынке, говорила своей товарке:
– Померла Раиска-то, говорят, так орала, весь двор переполошила.
Борец за счастье
В Москве, среди ровненько-тупых домов-коробочек, в трехсемейной квартирке жил-затерялся холостяк, молодой человек лет двадцати восьми, Сережа Иков. Работал он сонно и хмуро в каком-то административном учреждении бюрократом, то есть подписывал уже подписанные бумаги. Было это существо лохматое, с первого взгляда даже загадочное, вопросительное. Был он страшно деловит, но ничего не делал, очень самолюбив, но безответно.
Самое большее, к чему всю жизнь стремился Иков, что составляло единственный лелеемый предмет его мечтаний, называлось счастьем. За счастье Сережа все был готов отдать. Его странная, не от мира сего, напористость в этом отношении даже отпугивала от него людей. Соседка-старушка, одна из немногих, с кем Сережа делился своими тайнами, в душе считала его слегка ненормальным.
«На кой хрен тебе счастье, – опасливо говорила она ему, кутаясь в платок. – Смотри, Сергунь, как бы беды не было.»
«Счастье – это очень много, – говорил Иков. – Но это также то, что делает меня великим». Но оно как-то плохо ему давалось. Хотел жениться – женился, но через год развелся; хотел стать ученым – но стал бюрократом; хотел совершить подвиг – совершил, но оказалось, что в этом не было счастья. Наконец он на все махнул рукой и стал как бы проходить сквозь события.
«Вроде деловой, а ничего не делает, – пугалась соседка-старушка. – Делает – все себе на уме».
Но прежних своих стремлений к счастью Иков не оставлял. Однако из-за вечности неудач они приобрели некий потусторонний характер. Однажды он повесил в своей комнате огромную репродукцию Шишкина. «Светится она на меня, – подумал он. – Вроде я теперь и велик и счастлив».
Неизвестно, как бы дальше продолжалось его развитие, если бы года три назад не произошел в его жизни переворот. Случайно он открыл ключи к счастью. Произошло это в зимний, январский день. Иков сдавал экзамены в заочном педагогическом институте, на литературном отделении. Сережа готовился долго, истерически прикрывая голову подушками, завывая. Сдал он на «отлично». Отяжелевший от важности доцент пожал ему руку. Выбежал Иков на улицу упоенный, взвинченный, счастливый. Размахивал руками. И тут пришла ему в голову молниеносная радостная мысль: а что, если всю жизнь так? Всю жизнь сдавать одни и те же экзамены и радоваться?
Побледнев, чувствуя, что в нем происходит что-то большое, огромное, Иков для сосредоточенности решил зайти в безлюдную пивную. Там за кружкой пива, лихорадочно пережевывая хлебные палочки, внутренне теряясь, он стал обдумывать детальные планы будущей жизни.
Временами он подозрительно оглядывал случайных людей, как бы опасаясь, что они сопрут ключи счастья.
Иков решил воспользоваться тем, что его дядя – величина в научных кругах.
«Я поступлю так, – броско подумал он, заказав еще одну кружку пива. – В зимнюю сессию и особенно в летнюю буду оставлять много хвостов и в конце приносить справку о болезни. Институт заочный. Меня оставят на второй год, и я опять по положению буду обязан сдавать почти те же экзамены. И так далее. На каждом курсе лет по пять, чтобы растянуть. А там видно будет».
С этого дня Иков зажил новой, сказочной жизнью. Картину Шишкина он убрал. Теперь его жизнь разбилась на две половины.
В первой половине, до сессии, он был тих, как мышка, осмотрителен, так как жизнь теперь имела глубокий смысл, боялся попасть под трамвай. Время он проводил на работе аккуратно, исполнительно и затаенно. Только дома иногда пугал соседку-старушку своим преувеличенным мнением о значении счастья в жизни людей. Зато во второй половине, во время сессии, Иков расцветал.
Сейчас, уже четвертый год, Иков учится не то на первом курсе, не то на втором, неизменно сдавая одни и те же предметы. В деканате махнули на него рукой, но считаются с его дядей.
Каждый раз после сдачи экзаменов его сердце замирает от восторга, когда в синенькую с гербом книжицу властная рука учителя ставит неизменную оценку «отлично». Ему кажется, что вся профессура смотрит на него.»Ишь какой начитанный», – шепчут про него студенты и не сводят завистливых глаз.
Несколько раз Икову после сдачи слышалось пение.
Во дворе все знают, когда он возвращается с экзамена. Веселый, бойкий, поплевывая по сторонам, он входит в ворота. Иногда даже игриво даст щелчка пробегающему малышу.
– Далеко пойдет. Боевой, – шепчутся о нем старушки.