Текст книги "О чудесном (сборник)"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
Рационалист
У хмуренького, невеселого мальчика Вовы родилась сестра. Ну, сестра как сестра – толстенькая, розовая и мокрая, как пот от страха. И на мир она не смотрела, а только дрыгала ножкой. Все живое суетилось вокруг нее: мама забросила бить папу кастрюлей по морде, а папа забросил свою карьеру. А бабушке Федосье перестали сниться ее сны про сумасшедших. Даже котенок Теократ стал почему-то побаиваться мышей.
Но особое изменение произошло у мальчика Вовы. Раньше он ни на что не обращал внимания, а кино считал выдумкой. Но с рождением сестры стал понемногу настораживаться, точно случилось что-то большое, вроде прилета марсиан или венерян.
Ушки его теперь раскраснелись, он подолгу запирался в уборной, что-то вычислял, а когда все взрослые толпились вокруг сестры, забивался в угол и оттуда смотрел, как смотрит, например, собака на электрический двигатель.
– Вова так робок, что боится даже своей сестры-младенца, – говорил по этому поводу папа Кеша своему лечащему психиатру.
Но так как все были заняты своей девочкой Ниночкой, то Вову особенно никто не замечал. Даже котенок Теократ.
А между тем мальчик Вова беседовал со своей сестрой. Когда в комнате ненадолго никого не было, он подбирался к ее колыбельке и урчал.
Девочка Нина глядела на него ясно и доверчиво. Она, наверное, считала его истуканом, пришедшим с того света. И поэтому строила ему глазки. Но мальчик Вова подходил к ней не с добрыми намерениями.
Надо сказать, что колыбелька Ниночки стояла почти на подоконнике, у открытого окна. А этаж был седьмой. Дело происходило летом, и мама Дуся считала: пусть дитя овевает свежий воздух. Она верила в открытый мир.
Однажды все взрослые, обступив Ниночку, верещали: «У, ты моя пуль-пулька, у, ты мой носик, у, ты моя колбаска», – а на Вову даже не поглядели, не говоря уже о том, чтобы сказать ему что-нибудь ласковое. Мальчик Вова так рассердился, что решил тихонько спихнуть Ниночку на улицу, в открытый мир, как только все уйдут. Он возненавидел сестренку за то, что ей все уделяли внимание, а на его долю остался шиш. Но теперь его терпение лопнуло. Особенно уязвило поведение папы Кеши. С давних пор мальчик Вова считал папу Кешу Богом и очень любил, когда Бог его согревал. А когда божество повернулось к нему задницей, мальчик Вова внутренне совсем зарыдал. Только никто не видел его слез, кроме крыс и маленьких домовых, прячущихся в клозете.
И вот когда в комнате никого не осталось, мальчик Вова на цыпочках, оборотившись на свою тень, подкрался к люлечке с Ниночкой. Лю-лю-лю, люлечка. Несомненно, он туг же спихнул бы сестренку в открытый мир, но произошла некоторая заминка. Не успел Вова приложить свои игрушечные нежные ручки, чтоб опрокинуть дитя, как в последний момент вдруг заинтересовался ее личиком. Дитя в этот миг было особенно радостно и прямо улыбалось Бог знает чему, махая ножками.
– Ишь, точно мое отражение в зеркале, – заключил мальчик Вова. – Но в то же время ведь это не я, – успокоился он.
Вовик ухмыльнулся и хотел было уже опрокинуть дитя, но в этот момент вошла улыбающаяся мама Дуся. Мальчик кивнул ей и незаметно отошел в угол.
«Недаром говорят взрослые, что сразу никогда ничего не получается», – подумал Вова, засунув руки в карманы и делая вид, что рассматривает картинки.
Он был рационалист и любил доводить дело до конца.
– Ты надолго ли? – спросил он через несколько минут уходящую маму Дусю.
– За молоком, – ответила та.
На сей раз Вову не отвлекали всякие шалости.
Он ретиво подбежал к люльке и изо всех сил толкнул ее, как буку. Дитя летело вниз как-то рассыпчато, всё в белом белье, только ручонки вроде бы махали из-под одеяла. Вова настороженно наблюдал из окна. «А вдруг не разобьется», – думал он.
Но дитя, шлепнувшись, больше не двигалось. Вовику даже показалось, что лучи солнца непринужденно и разговорчиво играют на этой застывшей кучке. И она – эта кучка – словно веселится в ответ всеми цветами весны и радости. Он, пошалив, погрозил ей пальчиком.
Когда вернулись родители, то, натурально, им стало нехорошо. Даже очень нехорошо. Все было вполне естественно. Мальчика Вову тут же спрягали в другую комнату, чтоб не напугать. Бабушка Федосья ссылалась на свои сумасшедшие сны, папа Кеша – на ветер, а мама Дуся ни на что не ссылалась: она не помнила даже себя.
Но зато потом, через несколько недель, когда все угомонилось и очистилось, родители души не чаяли в Вовике. «Ты наш единственный», – говорили они ему. Жизнь его пошла как в хорошей сказке про детей. Все ухаживали за ним, одевали, давая волю ручкам, закармливали и дарили ласку, нежность и поцелуи. Мальчик рос, как дом. Только иногда он пугался, что кто-то Невидимый спихнет его с седьмого этажа, как он столкнул сестренку. Но ведь невидимое существовало и раньше, до того как он ее спихнул.
«Все равно от невидимого никуда не денешься», – вздыхал мальчик Вова и продолжал наслаждаться своей жизнью.
Отдых
Жара плыла по южному берегу Крыма; от красивости прямо некуда было деваться, и ощущалось даже что-то грозное в этой игрушечной красоте, потому что это была не просто игрушечная красота природы, то есть чего-то не зависящего от воли человека. Людишки, приехавшие сюда из разных мест, хихикали до потери сознания; их больше бесила не красивость, а теплота и воздух, в которые они погружали свои разморенные непослушные тела. Они не понимали, почему на свете может быть так хорошо и красиво, и, тупо выпятив свои безмутные глаза и животы вперед, на море, толпами стекались к берегу.
Весь пляж был усыпан телами, и дальше это месиво продолжалось в море, в нем, плоть от плоти, стояли и бултыхались людишки – некоторые приходили в воду с закуской и, погрузившись по грудь в воду, часами простаивали на месте, переминаясь время от времени, тут же перекусывая, другие ретиво полоскали белье, наиболее юркие и смелые заплывали подальше, куда обыкновенные обыватели не рисковали. На пляже расположились несколько грязных пунктов для еды, два дощатых туалета и неуютный, как ворона, посаженная на палку, крикливый громкоговоритель.
Дальше над людьми величественно-безразлично возвышались горы, а пониже – курортный городишко с белыми хатами, ларьками, венерической больницей и парком культуры и отдыха.
В одном из маленьких домишек-клетушек, целиком забитых приезжим народцем, снимала треть комнаты Наташа Глухова – странное, уже четвертый сезон скуки ради отдыхающее у моря существо. В домике этом у обезумевшей и впавшей в склероз от жадности хозяйки все комнаты-норы были уже до неприличия замусолены отдыхающими. Людишки, оказавшиеся здесь, походили друг на друга прямо до абсурда: не то чтобы они были безличны – нет, но все их изгибы и особенности были странно похожие, во всяком случае одного типа, они даже слегка ошалели, глядя друг на друга. К осени почему-то потянулось и более отклоняющееся от нормы; рядом с Наташей снял, например, гнездо лысо-толстый пожилой человек, который всем говорил, что приехал на юг потому, что страсть как любит здесь испражняться.
– Оттого, что, во-первых, тут ласковый воздух, – загибал палец он. – Во-вторых, я люблю быть во время этого, как тюлень, совсем голым, без единой маечки, а у нас в Питере этого нельзя – простудисся.
Сама Наташа Глухова даже этого типа воспринимала спокойно, без истерики. Она не то что не любила жизнь – и в себе, и в людях, а просто оказывалось, что жизнь сама по себе, а она – сама по себе. Она не жила, а просто ходила по жизни, как ходят по земле, не чувствуя ее. Формально это было двадцатитрехлетнее существо, с непропорциональным, угловато-большим телом и лицом, в котором дико сочеталось что-то старушечье и лошадиное. Лучше всего на свете она выносила работу – спокойную, тихую, как переписка. Немного мучилась вечером после работы. Так и свой отдых в Крыму она воспринимала как продолжение работы нудной, скучной, только здесь еще надо было самой заполнять время.
Поэтому Наташа, несмотря на нежное, пылающее солнце и море, подолгу растягивала обеды, походы за хлебом: из всех столовых и магазинов выбирала те, где очередь подлиннее.
«Постою я, постою, – думала она. – Постою».
Иногда, в состоянии особого транса, она у самого прилавка бросала очередь и становилась снова, в конец.
В очереди было о чем поговорить.
Нравилось ей так же кататься туда-сюда на автобусах. Правда, смотреть в окна она не особенно любила, а больше смотрела в одну точку, чаще на полу. Пешком она ходила медленно, покачиваясь.
Зарплатишка у нее была маленькая, шальная, некоторые собачки больше проедят, но ей хватало; к тому же за четыре сезона в Крыму у нее выработалась меланхолическая старушечья привычка по мелочам воровать у отдыхающих. Это немного скрашивало жизнь. Проделывала она это спокойно, почти не таясь; отдыхающие не думали на нее просто потому, что на нее нельзя было подумать. У одного старичка стянула даже грязный носовой платок из-под подушки. «Во время менструации пригодится», – подумала она.
Как ни странно, Наташа Глухова была уже женщина; наверное потому, что это не составляет большого труда. Но одно дело стать женщиной, другое – держать около себя мужиков, насчет этого Наташа была совсем вареная.
От нее разбегались по двум причинам. Во-первых, от скуки. «Полежим мы, полежим, – казалось, говорил весь ее вид. – Полежим».
– Какая-то ты вся неаккуратная, – сокрушался один парень-свистун. Он почему-то боялся, что она заденет его во время любви своей длинной ногой, заденет просто так, по неумению располагать своим телом.
Во-вторых, многие чуждались ее хохота.
Надо сказать, что Наташе все-таки немного нравилась половая жизнь, поэтому-то она не всегда просто «шагала» по ней, как «шагала» по жизни, а относилась к сексу с небольшим пристрастием. Выражением этого пристрастия и был чудной, подпрыгивающий, точно уходящий ввысь, в никуда, хохот, который часто разбирал ее как раз в тот момент, когда она ложилась на спину и задирала ноги.
Один мужик от испуга прямо сбег с нее, в кусты и домой, через поле.
Некоторые и сами принимались хохотать. Так что половая жизнь Наташи Глуховой была никудышной. Но это не мешало ей здесь, в Крыму, почти всегда понапрасну – под вечер выходить на аллеи любви. Сядет и сидит на скамеечке.
«Половлю я, половлю, – думала она. – Половлю». Ее – по какому-то затылочному чувству – обходили стороной. А она все сидела и сидела, утомленно позевывая. Ветер ласкал ее волосы.
Этот год, наверное, был последним в жизни Глуховой на берегу моря; она просто решила в следующий раз поглядеть другие места.
И все проходило как-то нарочито запутанно; сначала, правда, было, как всегда, весело-пусто и скучно совсем одной. Но потом вдруг примкнулась к жирной, почти сорокалетней бабе Екатерине с двумя детьми, въехавшей в соседнюю комнату. Эта Екатерина оказалась такой блудницей, что темы для разговоров хватило на весь дом.
– Рожу бы ей дегтем вымазать, – от злобы и зависти причитали все: старухи и молодухи.
Но Наташа Глухова к ней привязалась. Как раз в это время тот самый мужик, который ездил на юг испражняться, впал в какое-то жизнерадостное оцепенение и перед каждым заходом в уборную на радостях страшно напивался и, запершись, по часу орал там песни. Это внесло какой-то ненужный, суетливо-мистический оттенок в жизнь Глуховой. Катерина ее полюбила: она не замечала выкинутости Наташи, была довольна, что та ее не осуждает, не может конкурировать с ней, и водила с собой. Наташа с удовольствием прогуливалась с Катериной за хлебом, на базар, в магазин. Часто провожала на полюбовные случки то к одному мужику, то к другому. Провожала почти до самого места и, отойдя немного в сторону, терпеливо и покойно, положив руки на задницу, прогуливалась взад и вперед вокруг кустов. А иногда просто ложилась где-нибудь в стороне поспать.
А Катенька, надо сказать, блудница была шумливая, с кулаком. Долго она выжить на одном месте не могла. Очень быстро совсем разгулялась и стала пускать мужика, а то и поочередно двоих, на ночь прямо к себе в комнатушку, где спали ее детишки.
Один ее полюбовник так обнаглел, что после соития захотел отдохнуть непременно один и стал спихивать дитя с раскладушки. То подняло крик. Наташа Глухова и тут умудрилась помочь Кате – успокоила разревевшееся дитя сказками и тем, что старших надо слушаться.
Но озверевшие от зависти бабы-соседи на следующий день своим гамом и угрозами выгнали Екатерину. Но странно, в этот же день Наташе, которая могла бы очутиться в обычной пустоте, опять подвезло. В домишко приехала из какой-то полукомандировки хозяйская родственница, из местных, Елизавета Сидоровна.
Она оказалась именно тем нелепым существом, которое подходило Наташе. Женщина эта была уже пожилая и до одурения начитанная популярными брошюрами. Каждую брошюру она читала исступленно, с какой-то сухой истерикой и значением. Делала выписки. Мужчин у нее никогда не было, если не считать однодневного греха молодости, да и тип-то оказался сумасшедшим, сбежавшим из ближнего психприюта. Он так и поимел ее в колпаке и сумасшедшем халате. Его в тот же день отправили обратно в дурдом.
С тех пор Елизавета Сидоровна его не видела, хотя у нее и сложилась потом на всю жизнь привычка прогуливаться около сумасшедших домов. Мужиков же она больше не имела, потому что боялась жить с несходными душами.
Полоумно-веселая, но с дикой тоской в глазах, она сразу же захватила в свои объятия Глухову.
На мужчину, который любил испражняться, она тут же написала донос.
А Наташеньку часами не выпускала из своей комнатушки, метаясь вокруг нее и завывая тексты популярных брошюр. Наташеньке было все равно, как скучать, лишь бы скучать.
Правда, когда кончалось чтение, Елизавета Сидоровна в своем отношении к действительности оказывалась интересней.
Огромная, жабообразная, с выпученным вдохновенным лицом, Елизавета Сидоровна носилась по курортным полям, увлекая за собой Наташеньку. Она была очень хозяйственна: когда утром вставала, то записывала по пунктам, что ей нужно сделать. Работала она по бесчисленным общественным линиям. Все ей хотелось переделать, даже на травку и кустики готова была написать донос, что они растут не по-марксистски.
Наташа семенила за ней. Елизавета Сидоровна водила ее как добровольного помощника по разным комсомольским столовым, «друзьям природы», «стрелкам-отличникам».
Ее работа выражалась в разговорах, устных и письменных, Наташа же Глухова все время молчала. Но ни от разговоров Елизаветы Сидоровны, ни от молчания Наташи ничего не менялось.
Жара была неимоверная, море стало теплое, как парное молоко, а Наташа Глухова со своей подругой носились по учреждениям. Елизавета Сидоровна как-то не замечала, что Наташа все время молчит и что ей нравится не общественная работа, а просто времяпрепровождение. Наташа находила тут слабоумный уют: во время общественных разговоров Елизаветы Сидоровны она переминалась с ноги на ногу, осматривала газеты, плакаты, листы, и часто простые слюни текли у нее от ушастого внимания и от такого нудно-хорошего, длинного занятия.
Ей было лень даже ходить мочиться в уборную. Одного дядю она прямо перепугала тем, что рассмеялась посреди разговора. А однажды от индифферентного удовольствия взяла и легла на пол во время собрания… Несмотря на это, Елизавета Сидоровна все больше и больше привязывалась к Наташе, привязывалась, как одинокий прохожий к собаке, которая бежит за ним по длинной пустынной дороге. Глухова же видела, что все эти люди, хотя и казенно-серьезно относятся к словам Елизаветы Сидоровны, на самом деле над ней насмехаются и она страшно одинока. Елизавета Сидоровна тянулась к Наташе. Находя в ней что-то общее, неповоротливое и прислушивающееся к отсутствию… А Наташеньке все было безразлично. Она так же, несмотря на проповеди Елизаветы Сидоровны, поворовывала деньги, так же стояла в очередях и каменно улыбалась своей новой подруге. Последнее время, правда, Наташу стал разбирать хохот, просто так, ни с того ни с сего, но в точности тот самый, который возникал у нее перед соитием, когда она задирала ноги. Подойдет к прилавку, возьмет булку и рассмеется тем самым давешним, пугающим смехом. И бредет себе домой, потихоньку, улыбаясь.
Приближались уже последние дни на юге. Глухова слегка отошла от Елизаветы Сидоровны: просто ей было все равно, где скучать. Напоследок потянуло в море. Она долго, оцепенело плавала в нем, больше вокруг жирно-упитанных мальчиков-подростков. Иногда во время плаванья ее тянуло спать, прямо в воде. Любила она, плавая, слушать громкоговоритель, особенно сельскохозяйственные темы.
Скоро наступил конечный день.
Как раз недавно – по инициативе Елизаветы Сидоровны – на пляже поставили рядом с милицейской точкой портрет. Многие отдыхающие полюбили, под его улыбкой, вблизи, шумно отряхиваться от воды. Другие тут же подолгу обтирались, приплясывая и поглядывая на лицо… А Наташа Глухова по привычке бросила в море пять копеек.
– Я тебя провожу, родная моя, до поезда, – сказала ей взвинченная Елизавета Сидоровна.
Наташе стало легче тащить чемоданы.
Подошли к поезду. Вдруг Наташа вспомнила, что она ни разу за жизнь на юге не смотрела на вечернее, звездное небо. Ей стало грустно, и она пожевала конфетную бумажку. А Елизавета Сидоровна заплакала.
– Прощай, Наташенька, я тебя полюбила больше своей жизни, – сказала она. – Приезжай, новые брошюры почитаем. Глухова махнула рукой. Отдых кончился.
Свидание
Вася Кепчиков очень любил прогуливать работу. Он и сам не понимал, зачем он, двадцатишестилетний, здоровый парень, это делает.
А в этот раз он рассуждал так: «Если б было на что напиться, можно было б идти на работу, а трезвому там делать нечего… Лучше уж по трезвости погуляю».
Был осенний, промозглый день. Мелкий дождик залил все окрестности, умыв их в серо-уютной скуке.
Молчали бараки, пивные, тихо шепталось каплями воды одинокое шоссе.
«Точно все схоронились», – решил Вася.
Он вышел на улицу в галошах и в огромной, нависающей, не по его голове, кепке. Постоял в большой разливочной луже. Покурил.
«Чегой-то у меня в заду щекочет», – подумал он через полчаса.
Потом опять покурил и пошел по шоссе к темнеющему за сеткой дождя лесу. Выпить было не на что.
Мимо Васи проехал большой, самодовлеющий грузовик. Кепчиков не хотел посторониться, но все-таки невольно отошел в сторону от брызг.
«К чему бы это», – подумал он и пошел дальше.
Шел то мечтательно, скованно, то вдруг начинал безразлично пританцовывать и посвистывать, хлюпая по грязнолужам. Плащ его при этом развевался, а из-под галош скучно-неповоротливо вылетали комки грязи.
Не дойдя до лесу метров пятьсот, Вася остановился у столба помочиться.
Он уже давно кончил мочиться, а все стоял и стоял у столба, покачиваясь. Насвистывал и как-то внутренне замирал. Через полчаса пошел вперед.
«Хорошая это штука, жизнь», – подумал Вася Кепчиков, входя в лес.
«В лесу много мухоморов», – опять подумал он.
Погуляв по лесу, от одного дерева к другому, от другого дерева к первому, Вася присел на пенек.
«Посижу я, посижу, – решил он. – Посижу».
Около пня под кустом лежал запачканный, полумокрый клочок газеты. Вася взял его и начал читать предложения.
«Инженеры построили паровоз», – прочел он. Ему стало тепло и уютно. «Это я построил паровоз», – повеселел он.
Так прошло много времени. Васе надуло зад. Оборотившись, он пошел из лесу. Слегка темнело. «Таперича и клуб уже открыт, – решил он. – Можно идтить».
Обратно Вася направился той же дорогой, но больше безразлично пританцовывал.
В слякоти подошел к клубу. В главной комнате клуба, где танцевали, а по углам играли в шашки, было ярко-светло от безвкусного электрического освещения, но людишки тем не менее – их было очень много – казались черными-пречерными. От этой комнаты отходили темные закоулки-коридорчики, где творилось Бог весть что. Везде, даже около клозетов, висели портреты великих писателей, а в каждом углу торчало по милиционеру. Центр залы был неестественно чист, но по краям некуда ступить от окурков и семечек. Вася, полузгав в темноте с полчаса, втесался в зал.
«Пару много», – подумал он.
Потолкавшись вокруг себя под какую-то нелепо-бравурную музыку, он отошел в угол и стал смотреть в окно. Пальто для светскости он распахнул.
В клубе было очень мало парней и добрых две трети – девок.
Вася постоял, постоял, посмотрел в окно и вдруг уцепился взглядом за одну девку. Сердце у него екнуло, и в мозгу стало оживленней. У девки – ее звали Таня – был очень странный, висевший, как две разбухшие кормящие груди, зад. А глаза лучистые-лучистые и очень нежные. Чувствовалось, что ей самой очень нравится ее зад.
Таня от нечего делать подошла к Кепчикову. У Васи потеплел живот.
– Постоим, – сказал он ей.
Они постояли.
Васю очень смущали глаза Тани: они излучали идеальность. От этого у него падала потенция.
«Ты, Вася, брось ей в глаза смотреть, – подбодрил он себя. – Ты ей в задницу смотри».
Он опустил глаза и так говорил, глядя в ее задницу. Прошло еще полчаса. За это время Вася совсем растек и ощутил в груди, у сердца, частичку ее ягодиц. Ему стало так хорошо, что чуть не закружилась голова. Теперь он мог спокойно смотреть на Танино лицо. Лучистость уже не мешала, и он просто ощущал это лицо как продолжение зада.
Глазки его сверкали, и он даже стал притоптывать ножкой.
– Пойдем танцевать, – предложила Таня.
По-своему танцуя, Вася мусолил ее. Наверное, потому, что он расширял смысл ее задницы на все ее тело, он бессознательно оттирал Таню к клозету.
– Давай поженимся, – сказал он ей вдруг, оскалясь.
Таня в ответ дружелюбно засмеялась.
А ему стало так светло и радостно, что он, тупо-ласково хихикнув, сунул ей под нос, как конфетку, мягкую оберточную бумажку. Ему захотелось нежно обмазать этой бумажкой все ее пухленькое личико, и его глазки блестели во тьме своих впадин.
– Поцелуй меня, – попросила Таня.
Прибавилось еще страшно много народу, все толкались, но в душе Васи была тишина.
Угощая в буфете Таню крем-содой, Кепчиков думал о том, как хорошо было бы выйти утром на улицу и постоять вместе с Таней в большой, разливчатой луже. Оживленность вела за собой его скучновялость.
Он представил себе, как потом они выйдут из лужи и пойдут по одинокому шоссе до темного леса, безразлично пританцовывая и останавливаясь около луж или столбов.
Таня чего-то болтала. Вася мало слушал и все коршуном вглядывался в ее черты.
– Жена, жена, – тупо тянул он.
Ему страшно хотелось заглянуть внутрь ее лица, он был уверен, что найдет там самого себя. От замутившей ум родимости черты ее казались ему странными и волшебно-многозначительными, хотелось то постучать пальцем ей по лбу, то провести ладонью по бровям, словно опасаясь, что все это исчезнет, как мираж.
Ему стало спокойней, только когда он представил себя с ней в постельке и почему-то вдрызг пьяных, умильно блюющих друг под дружку, на простынь.
Грянул марш. А вскоре пора уже было расходиться. Милиционеры вышли из углов.
Кепчиков, гогоча, вывел Таню на улицу. Провожать ее не стал, по неумению.
– Встретимся завтра, в шесть вечера около почты, – сказала Таня.
Кепчиков несколько раз громко на всю улицу повторил сказанное и ушел в темноту.
«Идти или не идти?» – думала на следующий день Таня. Она жила одна с матерью, которую била и выгоняла, когда к ним в дом приходили парни. А парней у Тани было не много, но и не очень мало.
Впрочем, иногда ей хотелось замуж. Но Вася ей не очень нравился, все было как-то муторно и неопределенно.
Дело в том, что каждый парень казался ей членом, который она целиком, до самого основания, желала впихнуть себе внутрь. А головы парней почему-то казались ей кончиками членов. Поэтому ее раздражали глаза людей, она терпела еще серые, неприметные, теряющиеся на лице. А у Васи глаза сверкали. Понятно, что как человекочлен он ей не подходил.
Таня не знала, что делать. Почесала затылок. Почитала книжку. Тело распухло, как мягкий арбуз.
«Да ну его, – решила она просто так. – Да ну его».
И не пошла на свидание.
Начался неуютный, как помои, дождь. Вася стремился пойти на свидание. Но часа за два, возвращаясь с работы, он попал под лошадь.
Почему-то под лошадь, а не под машину, хотя машин было много, а лошадь одна.
Его отвезли в больницу с переломом ребра и кровотоками.
В бреду, перед операцией, ему чудился большой, ласковый, туго обтянутый простым платьем зад Тани. Его окаймляли горшочки с комнатными цветами.
Вася думал, что, если он умрет, этот зад превратится в звезду и она будет вечно сиять над его могилою.
А у почты, на том месте, где должно было состояться свидание, никого не было. Только кто-то поставил туда пустое ведро, и оно простояло целый вечер.