355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » О чудесном (сборник) » Текст книги (страница 8)
О чудесном (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:25

Текст книги "О чудесном (сборник)"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Не те отношения

Милое, красивое существо лет двадцати двух Наденька Воронова никак не могла сдать экзамен по сопромату.

Преподаватель Николай Семенович все отклонял и отклонял.

Наконец, извинившись, просрочив все на свете, Наденька решилась в последний раз. Свидание состоялось в неуютном, полутемном закутке, около аудитории. Взяв билет, Наденька заплакала. Николай Семенович, солидный, женатый мужчина лет около сорока, посмотрел на нее холодным взглядом.

– Вот что, Наденька, приходите ко мне в субботу в восемь часов вечера. Я буду один. Вы меня поняли?

– Да, – как-то неожиданно тупо и даже согласно пролепетала Наденька.

– Запишите мой адрес.

Надя сама не понимала, что делает. Однако же ко всему этому она была фрейдисткой и верила во Фрейда, как в своего отца.

В субботу ровно в восемь часов она была у преподавателя.

– Вы один, Николай Семенович? – жалобно спросила она.

– Да, один. Ни жены, ни детей нет.

– Николай Семенович, – заплакав, ответила Наденька, – я вас понимаю… Что тут можно сделать? – всплеснула она руками. – Вы неудовлетворены женой…

– Ну-те, ну-те! – пробормотал Николай Семенович.

– Но знаете, – робко вставила Наденька, – ведь всем известно, что в этом случае лучше всего помогает огородничество. Огородничество прекрасно компенсирует сексуальную неудовлетворенность.

– У меня все наоборот, – сердито возразил Николай Семенович, – именно, невозможность заняться огородничеством я компенсирую половой жизнью с супругой. Но учтите, что ни огородничество, ни супруга не имеют к нашим отношениям ничего…

– Так что же вы от меня хотите? – вспыхнула Наденька.

– Наши отношения будут более серьезны. И в некоем роде странны…

– Странны?

– Да, – ледяным голосом ответил Николай Семенович. – Но учтите, Надя, ни вашему здоровью, ни вашей психике не будет причинено никакого ущерба. Вы согласны?

– Да… Если так.

– Зачетка при вас?

– Угу.

– Ну так раздевайтесь, милочка.

– Насовсем? – пролепетала Наденька.

– Насовсем, – сухо ответил Николай Семенович.

Наденька разделась.

– Пройдемте в эту комнату. Так, – вдруг как-то непонятно, не глядя на голую Наденьку, проговорил Николай Семенович. – Видите эту кровать? – резко спросил он. – Помогите мне передвинуть ее в центр.

Наденька, опостылев самой себе, стыдясь лунного света, помогала. Николай Семенович, однако ж, был очень строго одет, даже строже, чем бывал на кафедре.

– Кота уберите, – приказал Николай Семенович.

Наденька вынесла кота на кухню.

– Настольную лампу перенесите в угол. И слегка притемните. Вот так. Все стулья вынесите на кухню. И чернила тоже унесите.

«Что-то теперь будет?» – остолбенело подумала Наденька. В душе она была совершенно чиста.

– Ну-те, ну-те, – так встретил ее Николай Семенович, когда она вошла в комнату.

Странно, что он почти совсем не бросал взгляда на ее вполне адекватную фигуру.

– Николай Семенович, ради Бога… – заплакала Наденька.

– Ничего, ничего, милочка… Я же вам сказал, ничего страшного не будет. Только не дрожите так.

– Что мне теперь делать? – трагически воскликнула Наденька.

– Ложитесь на кровать. Так, как есть. И ничем не накрывайтесь.

Наденька тупо легла на огромную, двуспальную постель. Почему-то вспомнила кота, который мяукал в закрытой кухне.

– Ну-с, ну-с. Итак, на меня не обращайте внимания. Лежите на постели и каждую минуту вскрикивайте: «Ой, петух! Ой, петух!»

– Николай Семенович!

– Что «Николай Семенович?!» Делайте, что вам говорят! Лежите и вскрикивайте «Ой, петух!».

– Николай Семенович!

– Надя, – ледяным голосом повторил Николай Семенович. – Я сказал все.

– Ой, петух! – робко, с каким-то даже молитвенным оттенком воскликнула Наденька.

Ответом была гробовая тишина.

– Ой, петух! – повторила Надя, закатывая глаза. Почему-то в стороне ей показался чей-то лик, но опять же вверх тормашками. – Ой, петух! – почти дурашливо выкрикнула она в третий раз.

– Надя, – тяжелым, гипнотическим голосом проговорил где-то сбоку Николай Семенович. – Не кривляйтесь. Говорите четко и спокойно через каждую минуту «Ой, петух!».

Душа Наденьки оледенела. Равнодушная даже к своей груди, она начала выкрикивать эти глупейшие слова. Они звучали в пустоте, как стон святого, отлученного от Бога. Прошло несколько мгновений. Наденька робко взглянула, что же все-таки делает Николай Семенович. Оказалось, Николай Семенович всего-навсего с важным и надутым видом (важнее, пожалуй, он никогда не был) равномерно, строго и чинно, в черном костюме, ходит вокруг кровати. Наденька обомлела. Великолепна же была эта сцена, когда почти профессор, не удостоив даже взглядом голую студентку, сумрачно, как ученый кот, попыхивая трубкой, ходит вокруг постели, без всякого намека на сублимацию, а голая Наденька то и дело выкрикивает в пустоту: «Ой, петух! Ой, петух! Ой, петух!»

Наконец минут через двадцать Николай Семенович глянул на часы так, как будто занавес опустился.

– Ну вот и все, Наденька, – равнодушно проговорил он, даже чуть позевывая. – Одевайтесь.

– Ого! – только и воскликнула Наденька.

Через несколько минут она была на кухне, одетая. Николай Семенович мирно, за бедным столом, попивал чаек с сухарями.

– Ну как? – спросил он воткнув в нее тусклый взгляд.

– Ничего, – испугалась Наденька.

– Ваша зачетка?

– У меня в бюстгальтере, – окончательно запуталась Наденька.

– Угу, – ответил Николай Семенович.

Счастливая, с пятеркой в графе, Наденька, оправляясь, поползла к выходу.

– Одну минуту, Надюша, – мрачно сказал Николай Семенович. – Можно встретиться с вами у памятника Гоголю в среду в 18.00?

– Да, да, – пробормотала она.

– Разговор будет еще более серьезный и глубокий, чем то, что было сегодня.

– Ага, – ответила Наденька.

В среду, ровно в 18.00, почти чиновничья фигура Николая Семеновича чернела у памятника Гоголю. Наденька, верная какому-то непонятному чувству долга, заметила его издалека.

– Вот что, Надя, – сжав трость и даже несколько побелев, выговорил Николай Семенович, когда они уселись на скамью, – можете ли вы раз в полгода и в дальнейшем приходить ко мне и в точности повторять то, что было?

– Но Николай Семенович!

– В чем дело?!

– Николай Семенович! Но почему бы вам не попросить жену совершать это?

– Не те отношения, – сухо ответил Николай Семенович. – Поймите, Надя, – проговорил он потом, и Наденьке показалось, что волосы его поседели, – для меня это вопрос жизни и смерти. Мне неудобно предложить вам плату за этот сеанс, это оскорбило бы вас, меня и вообще все в целом… Прошу вас согласиться только из уважения ко мне… Повторяю, для меня это вопрос жизни и смерти.

– Ну, раз это касается смерти, – вдруг заплакала Наденька, сама не понимая, что говорит, – я согласна.

С тех пор каждые полгода Наденька приходила домой к Николаю Семеновичу, молча раздевалась, передвигала кровать в центр, ложилась на нее и дико выкрикивала «Ой, петух! Ой, петух!»; Николай Семенович же, строгий и подтянутый, без малейшего лишнего движения многозначительно ходил вокруг нее, ничего другого не делая.

Промежду этих контактов они нигде не встречались и вообще не обменивались даже словом по телефону.

Так прошло много лет; большинство ушло в лучший мир; осиротело сознание. Наденька счастливо вышла замуж, родила детей, была вся в хлопотах и жизнерадостности; но «сеансы» не прерывались ни на один раз.

Наконец Наденька стала солидной, высокопоставленной дамой с собственной машиной и выездом на дачу, Николай Семенович же стал старичком, однако ж симбиоз продолжался, история все тянулась и тянулась…

Умилителен же был вид Надюши, когда она, пышнотелая, респектабельная супруга, голенькая, точно молясь сумасшедшему идолу, выкрикивала в пустоту: «Ой, петух! Ой, петух!» Николай Семенович же был по-прежнему невозмутим и, весь в седине, оторопело шагал вокруг кровати, опираясь на палку.

А однажды Николая Семеновича не стало… Наденька повесилась ровно через три дня после того, как случайно узнала об этом, – повесилась у себя дома, в коридоре.

Многоженец (Рассказ отчужденного человека)

Существо я странное, в общем, простое и неприхотливое, но с болезненно-хрустальной, построенной из воображения душой. Живу я в больших опустевших после смерти моих родителей двух комнатах. Мебель и другие внешние предметы в них заброшены и носят отпечаток моего сознания.

Это, наверное, потому, что я прикасаюсь к ним взглядом. Люблю я очень, побродив по комнате, сесть на подоконник и, раскрыв окно, смотреть в город. Мне страшно, что такой гигантский мир восходящего солнца, ослепленных им домов и блистающих крыш – всего лишь создание моей фантазии. Когда это чувство мне надоедает, я занавешиваю окна и опять брожу по комнатам. Ощупываю своими мыслями каждый предмет. Единственно, куда я не люблю заходить, – на кухню. Потому что там много острых запахов. А мне не хочется, чтобы что-то било в меня.

До свидания, вещи!

Около меня есть человек. Да, да – человек. Моя жена.

Самое интересное и чудное в этой истории, что на самом деле у меня несколько жен. Правда, формально они воплощены в одно лицо – лицо моей Иры. Но в действительности их несколько. И главное, я никак не могу протянуть между ними нить. Между ними – одна пустота, провал. Тех, нескольких, я уже хорошо изучил, а между ними провал. Или может быть – пустота тоже одна из разновидностей жены?

Во всяком случае, иногда я никого не вижу, даже если рядом Ира. Она сама это чувствует и поэтому стремится уйти. Один раз я застал ее даже прячущейся на чердаке, между старыми треснутыми горшками. А она ведь любит изысканно одеваться.

Во время ее пустоты я себя хорошо чувствую: конечно, немного опустошенно, нет эдакой возвышенности, парения, но зато и тоски нет. А при всех других женах тоска на меня страшная нападает. Правда, большей частью в соединении с возвышенностью. Даже иной раз не отличишь одно от другого.

Ну так вот.

Поскольку Иры практически не существует, а существуют несколько жен, между которыми общность только в одной документации – паспорте, значит, на имя Иры Смирновской, то я всем этим моим женам дал отличительные имена: 1) Горячая, 2) Холодная, 3) Сонная и 4) Полоумная.

А в перерывах – пустота. Когда ничего нет или Ира на чердаке прячется.

Горячая – это та, которую я люблю, или больше всего люблю. Ласковая такая, нежная, как одуванчик, который мне часто снится по утрам. И глазенки все время на меня смотрят. Скорее даже под сердце, где самое нежное и чувствительное место. И кажется мне она такой близкой, как оторвавшийся от меня островок моей души. А как же тоска?! Я ведь предупреждал, что без тоски у меня ничего не бывает. Но как только я дохожу до самой высшей точки в своем ощущении Горячей как любимой, так точно бес меня в сознание толкает. Просто начинаю я вдруг ни с того ни с сего чувствовать раздражение к Горячей. Негативизм да и только.

Хорошо помню, что это раздражение – абсолютно априорного происхождения, даже страшно становилось, что оно как будто из ниоткуда вырывается. Но чтобы оформиться, так сказать, в жизни, этому раздражению нужно было за что-то уцепиться. И тогда в Горячей, в которой все до этого было мое и ласкало душу, вдруг появляется какая-то отвратительная для меня черта. Она, бедная, ничего и не подозревает. Я все тщательно скрываю, из стыдливости: уж больно совестно: люблю, люблю – и вдруг отвращение. К тому же это ужасно мучительно: ведь я по-прежнему ее люблю и в то же время не могу полностью отдаться чувству из-за копошащейся, извивающейся червивой мысли. А впрочем, может быть, подсознательно она догадывалась. Должна, должна догадываться – черт побери!

Ведь, бывало, целую ее – целую до истерики – ее нежное, родное, как мое сердце, личико, ворошу детские в своей правдивости волосы – и вдруг остановлюсь. Остановлюсь, возьму личико в ладони и так холодно, со змеиным спокойствием и отчуждением загляну в глаза. Она от страха даже не понимает, в чем дело, – ведь только что поцелуи были, поцелуи до истерики. Наверное, безумным считает. А я сам себе в этот момент людоедом кажусь.

Но единственное, что меня искупает: страдания. Ведь ежели я убиваю – а я таким взглядом именно убиваю: ну, представьте себе: посреди ласк и прочих отчаянных нежностей такой взгляд; а он у меня тогда тяжелый, свинцовый, как у бегемота, который пьет мутную воду с мелкими рыбешками, – так вот, ежели я убиваю, так и страдаю, можно даже сказать, что где-то там, за спинным мозгом, взвизгиваю от страданий.

Потому что, повторяю, это ужасное мучительство: любить человека и в то же время отталкиваться от него, думать о нем всякие пакости, подозревать, что он – не такой, каким должен быть тот, которого ты любишь. Как у обезумевшего пустынника, который пьет под жарким, исступляющим зноем соленую воду… Поэтому я и решил, почему я один должен страдать??… Ее, ласковую, судорожно любимую, тоже надо потерзать…

И я бы добил ее, если б Горячая была всегда. Больше всего меня мучило, что в действительности, в реальной жизни никаких поводов для подпольных мыслей не было; они появлялись у меня изнутри, безотносительно реальности, просто как оппозиция чувству любви.

Сумасшедшим меня, наверное, по наивности считала. А до сути дела не добиралась. Ей и невдомек было, что нормальный человек может быть так жесток, что и сумасшедшему не приснится.

После Горячей надолго провалы наступали. Бледное солнце пустоты всходило. Кто-то жил около меня, прятался, иногда чайник кипятил.

Тоска моя проходила, и легко, легко так мне было бродить, опустынив душу… Чаечек с сахарком попью, поскребусь, в кино схожу. Так, глядишь, и время пройдет. Только легкие тревожные укусы пустоты чувствую.

И вот вдруг появлялась Холодная. Это сразу как-то происходило, без предварительных намеков и нюансов. Появлялась, и все. Я сначала молчал. Не знал, как от пустоты к ощущениям перейти. Но Холодная была совсем другая. На меня она даже не смотрела. А глядела куда-нибудь в сторону – в зеркало, в окно. И далекая-далекая такая была от меня, как звезды от уборной… Теперь все мои переживания менялись. Весь мой прежний комплекс любви-злобы пропадал. Я тихий такой становился, как скучающая мышка. А она меня по щекам не била, по крайней мере мысленно. Влюблен я в нее тоже был, но как в мешке, затаясь, и только из мешка этого, из прорези, на нее своими просветленными глазами смотрел.

Она мужиков нагонит, но не по надобности, а просто так; я же у нее на побегушках. В магазин за закуской схожу, посуду вымою… И странно, в глаза и в лицо мои она ни разу не заглядывала; и мне тихо-тихо, болезненно так было: любил я ее не так сильно, но с затаенным мучением.

Какое-то непонятное томление.

Сожмусь в углу и смотрю, что она – хорошая, близкая, хотя бы и наполовину, как Горячая, но потому что далека от меня: – все сглажено. Хоть и больно, но сглажено.

Платочек ей поглажу, полюбовникам редиску порежу. Хи-хи… Пальчик свой окровавлю по неуклюжести чувств… Так и проходили наши дни. Я иной раз в потолок смотрел. Это чтобы от любви переключиться.

…А она ходит, ходит по комнате и хоть бы хны. И даже спала она со мной тоже точно так: не обращая внимания.

Глаз я ее почти совсем не видел: куда они у нее во время этого удовольствия девались, сам не пойму… Словно под подушку она их прятала… И спихивала меня сразу же, прямо на пол. Равнодушно так, глядя на звезды.

Тоскливо мне в конце концов становилось: я ведь не мазохист, себя люблю.

И ей тоже, наверное, страшно было не обращать внимания на человека, с которым рядом, у сердца живешь, который в твою плоть влезает… Смотрит иногда на меня после «любви» такими остекленевшими глазами…

Потом и Холодная пропадала. Пустота наступала. Иногда во время этих перерывов мне Сонная являлась. Во сне.

С ней-то мне особенно сладко становилось и себя жалко. Я ее не в уме видел, а прямо в сердце. Так и плыла она по моему сердцу, как по родному, дрожащему озеру. С Сонной, пожалуй, мне лучше всего было, но, во-первых, она редко приходила. Во-вторых, во сне. А какая во сне жизнь. Так, одно скольжение. Таинственно, правда, и защищенно от всего гнусного мира. И слезы у меня появлялись. Во сне. Но туманно очень. Правда, все-таки какое-то заднее чувство было: осторожный такой, благолепный дьявол во мне за стенкой сознания стоял. И внимательный такой, не потревожит, только дыхание я его чувствовал. Своим нежным спинным мозгом. Дескать, и Сонная – это только так.

Легче всего в смысле тоски мне было с Полоумной. Не то чтобы тоски меньше приходилось – нет, – но тоска была какая-то не слишком уж ирреальная, а более здоровая, феноменально-олигофреническая. Звери, наверное, такую чувствуют, когда им нечего делать.

Полоумная была крикливая и очень похотливая, до похабности. Являлась она ко мне оживленная, наглая, точно с мороза; прямо в упор на меня смотрит и ржет, зубы скалит. От веселья удержу нет. И все лезет ко мне, как баба. И самое удивительное, чем ближе к цели, тем веселье с нее спадало и она тяжелой, серьезной становилась, как зверь.

Пасть, бывало, свою раскроет и дышит в пустоту, как рыба.

А я совсем какой-то чудной делался. Я ее даже за одухотворенность не принимал. И все мне было интересно: кто она, кто? Очень часто я ей в пасть заглядывал, прямо во время любви, влезу глазами в разинутый рот и смотрю: на красные, оглашенные жилки, кровавую слизь, на лошадино-белые зубы. И еще мне хотелось ее остричь. Мне казалось, что тогда она больше на животное походить будет. Кто она на самом деле была, я не знаю, то ли дерево, то ли зверь, а вернее всего – особое существо, которое целиком состояло из наглядной таинственности.

Не раз стучал я ее по голове: «Отзовись! Отзовись!» Развязная она страшно была… И все – давай, давай!

Долго она такой оглашенной жизни не выдерживала… Лежит под конец уже, бывало, такая отяжелевшая, ушедшая в себя, только ногой дрыгает или мух мысленно ловит.

Когда она исчезала, пустота опять возникала. Я уже говорил, что пустота – это одна из форм жены. Долго так продолжалось… Ишь, хитрец, у других одна жена, а у меня несколько… И чередовались они, читатель, по-разному, с любомногообразием… То одна появится, то другая… Хи-хи… А пачпорт – один… И прописка – одна. Только я теперь точку хочу поставить. Хватит, у меня не сумасшедший дом.

За последнее время я их всех прогнал; одна Ира Смирновская, их пустая оболочка, осталась. Да впрочем, оболочка ли? Они и внешне друг от дружки здорово отличались.

Ну, допустим, оболочка. Теперь я с этим видом жены и имею дело: Оболочка. И точку я ставлю тем, что хочу дойти до истины: кто они, кто она?

Очень я этим Ирочку мучаю. Я, бывало, ей ручку стисну (я, читатель, люблю все живое мять) и говорю: отвечай, почему ты мое воображение? И почему это воображение так на меня воздействует, что я и сам, от собственного воображения, меняюсь… Ишь…

Сейчас я смотрю, упоенный, на Ирину. И сквозь эту Оболочку вижу Горячую, в глубине, за ней, как за прозрачной скорлупой, Холодная… И они – разговаривают, разговаривают сами с собой… Да-да, шевелятся… Шепчут. А совсем далеко-далеко, как миленькая куколка, покачивается Сонная… И сжимается сердце, мое сотканное из призраков сердце. Ира, почему ты мое воображение? Почему ты только мое воображение?

Ее глаза мутнеют от боли. Нет, нет я докажу себе, что ты существуешь… Сейчас, сейчас… Вот я целую твою руку, глаза, лоб, вот мы опускаемся на диван… Ах!..Теперь ведь ты существуешь… Это так сильно, так остро… Но что, что такое?.. Тебя все равно нет, нет, нет!!..Есть только мои ощущения – огненные, сладкие, – только мои ощущения; а тебя нет!

…Тебя нет, подо мной пустота… Пропасть, бездна… Я падаю… А-а-а…

Действительно, никого нет! Я очнулся. Одна пустота вокруг. В нее входят: шкаф, стол, тумбочка, кресло и Ира Смирновская, плачущая на диване…

Последний знак Спинозы

Районная поликлиника № 121 грязна, неуютна и точно пропитана трупными выделениями. Обслуживают больных в ней странные, толстозадые люди с тяжелым, бессмысленным взглядом. Иногда только попадаются визгливые сексуальные сестры, словно готовые слизнуть пот с больного. Но у всех – и сестер и врачей – нередко возникают в голове столь нелепые, неадекватные мысли, что они побаиваются себя больше, чем своих самых смрадных клиентов. Один здоровый, откормленный врач – отоларинголог – плюнул в рот больному, когда увидел там мясистую опухоль.

Вообще люди, непосредственно связанные с больными, имеют здесь особенно наглое, развязное воображение. Те же, кто работает с аппаратурой, – рентгенологи, например, – наоборот, чисты и на человека смотрят как на фотографию.

Больной здесь – как и везде – загнан, забит и на мир смотрит зверем. В Бога почти никто не верит. А о бессмертии души вовсе позабыли.

В эдакой-то поликлинике работала врачом – терапевтом ожиревшая от сладострастных дум женщина лет сорока – Нэля Семеновна. Жила она одна в комнате, заставленной жраньем и фотографиями бывших больных – теперь покойников.

Внешних особенностей Нэля Семеновна никаких не имела, если не считать, что нередко среди ночи она высовывала голову из окна, обычно с тупым выражением, точно хотела съесть окружающий ее город.

Вставала рано утром и, потягиваясь, шла на рынок. Иногда ей казалось, что она вылезает из собственной кожи. Тогда она сладостно похлопывала себя по заднице, и это возвращало ей субстанциональность. Окинув рынок мутным, полудиким взглядом, Нэля Семеновна набирала в огромную сумку курей, моркови, картошки, репы. По возвращению с рынка ей всегда хотелось петь.

Пожрав, для начала обычно в клозете, Нэля Семеновна собиралась на работу. Если на душе было добродушно, она шла покачиваясь в самой себе, как думающая булка, и поминутно глядела на витрины; если ж наоборот: душа была в шалости, она шла вперед с трупным, внутренним воем, который, разумеется, никто не слышал.

Если ж наконец какая-нибудь мысль сидела в ее голове гвоздем, надолго и мертвенно – она была покойна тихим, диким спокойствием слона, изучающего стереометрию. В эти минуты она допускала, что ее на самом деле не существует.

Нередко, раскинувшись своей обширной, наверное с тремя сердцами, задницей в мягком кресле, она ворочалась в нем, как в мире.

Больной почему-то лез к ней уже полумертвый, и она, скаля зубы, с радостью ставила смертельный диагноз. Просто от этого было легче на душе, солнце светило расширяюще веселей, и она словно каталась в представлениях о смерти, как кругленький сырок в масле.

Гнойно изучала жизнь смертельного больного, его привязанности. Сколько людей прошло за всю ее жизнь! Бывало, зайдя в свой ярко освещенный, солнечный кабинет, она первым делом выпивала бутылку жирного кефира, чтобы ополоскать внутренности от всех смертей. Затем, похлопывая себя мыслями, принимала больных. Вонючий пот не мешал ей думать.

Особенно доставляли ей удовольствие молодые, дрожащие перед смертью. Их жизнь казалась ей ловушкой. И выстукивая, прослушивая такого больного, она с радостью – своими потными, сладкими пальчиками – ощупывала тело, которое, может быть, уже через несколько дней будет разлагаться в могиле. Вообще почти всю свою жизнь Нэля Семеновна думала только о смерти. Думала об этом во время соития, когда жила с черным, вспухшим от водки мужиком, думала, когда жрала курицу, думала, когда от страха перед раком чесала свое студенистое, жидкое от себялюбия тело. Единственно, о чем она еще могла думать «логично», то только об этом, на все остальное же она смотрела как на галлюцинацию.

Для жизни она была тупа, а для смерти гениальна, как Эйнштейн для теории относительности. «Меня не обманешь», – часто говорила она кошке, пряча свое жирное лицо в подушку.

За многие годы дум о смерти у нее сложилось такое представление. С одной стороны, ей казалось нелепым, что со смертью все кончается. «То, что мы видим труп, – это факт, – нередко повторяла она про себя. – Но это факт такого же значения, как тот, когда люди в древности видели вокруг пространство, разумеется «плоское», и отсюда заключали, что вся земля плоская. Мало ли было таких видений. Ведь то, что мы видим; только жалкая часть всего мира».

С другой стороны – все представления о загробном казались ей высосанными из земной жизни, из теперешнего сознания. Она не верила в то, что будет загробная жизнь, но не верила и в то, что после смерти ничего нет.

Зато она чувствовала, что после смерти будет такое, что не укладывается ни в какие рамки, ни в какие правила или супергипотезы.

«Это» – так она называла то, что будет после смерти, – нельзя назвать загробной жизнью или как-нибудь иначе; «это» – вообще никак нельзя было назвать на человеческом языке; ни существованием, ни небытием; ни до рождения, ни после смерти… То ли ужас перед ничто нагнал на нее эти предположения о «той» жизни и они были лишь отражением этого ужаса; то ли, наоборот, этот ужас пробудил в ней инстинктивное виденье истины, дал толчок интуиции; то ли просто она была очень догадлива – рассудит сама смерть, но это представление о непостижимом после смерти так расшатало ее сознание, что она, и, кстати, совершенно последовательно, стала видеть как неадекватное и обрамление смерти, то есть саму жизнь. (Ведь понимание последней целиком зависит от понимания первой.) Ей даже казалось, что чем бессмысленнее – и вне обычных рамок– она видит мир и себя, тем ближе она к Богу и к истине послесмертного бытия.

Однажды Нэля, совсем очумевшая от мира, который она рассматривала как придаток к смерти, с трудом приплелась к своему врачебному кабинету. В коридоре была уже тьма-тьмущая народу, причем половина из них – полуумирающие. Эти последние были особенно наглы и активны: норовили влезть вне очереди, стучали кулаками по запертой двери, кусали друг друга.

Более здоровые смущенно сторонились по углам. Гаркнув на больных, Нэля с трудом установила очередь. Потом заперлась в кабинете и, чтоб скрасить себе существование, поцеловала свое отражение в зеркале. Только стук больных, вконец потерявших терпение, привел ее в чувство.

Охрипшим голосом Нэля зазвала первого. Это был смрадный, полуразрушенный пожилой человек, переживший раньше двенадцать ножевых ранений в лицо. Запугав его медицинскими терминами, Нэля Семеновна избавилась от больного. Второй была сухонькая старушка с бантиком на голове, пришедшая сюда со скуки. С ней Нэля занималась долго: позевывая, прощупывая сердце, сосуды, упомянула о заднем проходе. Старушка ушла, оставив в качестве гонорара десять копеек. Затем показалась дама с дитем.

– Если вы, мамаша, будете так переживать из-за того, что ваше дите все равно помрет, вы еще раньше его загнетесь, – разнузданно встретила Нэля Семеновна мамашу.

Она знала, кому из клиентов терпимо говорить святую правду-матку.

Мамаша так запуталась в предстоящей смерти своего дитя ив своей собственной, что разрыдалась. Приговоренное дите между тем не среагировало: весело, точно оно уже было на том свете, дите носилось по врачебному кабинету, гоняясь за лучами солнца.

Обалдев, Нэля Семеновна выперла бессмысленных. Заглянула в коридор.

«Батюшки, сколько их!» – ужаснулась она. Полуумирающие лезли друг на друга, надеясь на Нэлю Семеновну, как на эдакое сверхъестественное существо.

Только один, очень начитанный, жался в угол: он был шизофреником и боялся, скончавшись, перенести свое шизофренное сознание на тот свет.

«Только бы не быть там шизофреником», – думал он.

Плюнув на пол, Нэля Семеновна опять восстановила очередность. В кабинет влетел серенький, помятый, плешивый человечек с дегенеративным лицом и оттопыренными ушами.

– Требую к себе внимания! – заорал он, усевшись на стул перед Нэлей Семеновной.

– Почему? – спросила врач.

– Потому что я – Спиноза, – завизжал человечек, вцепившись руками в угол стола. – Да, да, в прошлой жизни я был Спиноза… А теперь у меня почти не работает кишечник… Я требую, чтоб меня отправили в самый лучший санаторий.

«А ну, загляну-ка я ему в горло», – подумала Нэля Семеновна.

– Раскройте-ка рот. Вот так.

И она с интересом заглянула в глубокое горло жалующегося. Когда кончила, больной тупо уставился на нее.

– Я повторяю… Я был Спиноза… Спиноза… Спиноза, – брызжа слюной, закричал человечек.

«А может, и вправду был», – трусливо мелькнуло в уме Нэли Семеновны, и под задницей у нее что-то екнуло. Молча она сняла трубку телефона, набрала номер Центрального Управления санаториями, но сразу договориться было невозможно. В трубку что-то шипели, возражали, убеждали повременить, ссылались на какие-то директивы. Спиноза между тем, тихонько присмирев, сидел в углу.

Нэля Семеновна запарилась, обзванивая различные учреждения. Наконец злобно взглянула на человека.

«Не может быть, чтоб такой идиот был Спинозой, – раздраженно подумала она. – Где, в конце концов, доказательства?!»

Устало она положила трубку. Человечек опять нервно засуетился.

– Вы мне не верите, – с ненавистью выдавил он, глядя на Нэлю. – Все вы такие здесь, на земле, скептики.

Он вдруг вскочил с места и, подойдя к Нэле Семеновне, наклонившись, стал что-то шептать ей в ухо.

– Ни-ни, – проговорила Нэля Семеновна, раскрасневшись. – Ничего не понимаю, – и помотала головой.

– Ах, не понимаете! – злобно вскрикнул человечек, побагровев от негодования. – Ну а это вы, надеюсь, поймете, – он забегал по кабинету и вдруг резко распахнул рубашку.

Вся грудь его была в татуировках, но среди обычных, блатных, вроде «не забуду мать родную», выделялся огромный мрачный портрет Спинозы, причем в парике. Нэле даже показалось, что Спиноза на этом портрете странно вращает глазами.

– Ну что ж, и теперь не верите? – ухмыльнулся человечек, глядя на врача.

– Не верю. Вот переспите со мной, тогда поверю, – вдруг похотливо выговорила Нэля, сразу спохватившись, как такое могло вырваться из ее рта.

Но человечек не выразил удивления.

– Ну что ж, это я могу, – миролюбиво согласился он, наклонив по-бычьи голову. – Только у вас дома.

– Прием окончен, – произнесла Нэля, высунув голову в коридор к больным.

…А через час, мерзко извиваясь мыслями в высоту, она, потная, валялась в постели с голым Петром Никитичем (так по-своему называла она больного, стесняясь окликать его Спинозою. Человечек добродушно согласился, что в этой жизни его можно называть и Петею). На расплывающемся лице Нэли было написано довольство.

– Наглый ты все-таки, Петя, – говорила Нэля Семеновна, – уверяешь, что был Спинозой. В ухо чего-то шепчешь. Тоже мне, доказательство! Или его портрет на грудях нарисовал! Ну и что ж из этого?! Может, ты приблатненных этим пугаешь.

Петя только-только собирался целовать Нэлю Семеновну, но такое недоверие обидело его.

Покраснев, он соскочил с постели и с озлобленным личиком забился в уголок. Он угрюмо молчал, не удостаивая Нэлю возражениями. Последняя, внимательно вглядывалась в его чуть оттененное мыслью, дегенеративное лицо, не понимая, отчего у Петра Никитича такая уверенность: то ли это было просто внутреннее убеждение, то ли он знал какие-то тайны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю