355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » О чудесном (сборник) » Текст книги (страница 1)
О чудесном (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:25

Текст книги "О чудесном (сборник)"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)

Юрий Мамлеев
О чудесном

Ранние рассказы

Счастье

Деревушка Блюднево затерялась на окраине Подмосковья между запутанными шоссе, железной дорогой и заводскими городишками. Народец здесь живет богато, по-серьезному: в каждом доме пропасть еды, подушки, чарки и телевизор. Некоторые покупают даже толстые книги. Жизнь идет спокойная, размеренная, как мысли восточных деспотов. Иногда только для увеселения молодежь колотит кого попало или увлекается мотоциклами.

Все земные блага сошли на Блюднево, потому что обитателям, учитывая местную древнюю традицию, разрешено заниматься художественным промыслом: делать и продавать замысловатых деревянных бабок, лошадей, волков. Кроме того, есть возможность поворовывать.

Жизнь здесь настолько сыта и успокоена, что некоторые жители даже спят после обеда. Часа в два-три дня деревенька до того притихает, как будто весь народец уходит на время передохнуть на тот свет. Порой, правда, по улице прошмыгнет какой-нибудь козлик или ретивый мальчишка, играющий сам с собой.

Лишь у ветхого одинокого ларечка, где продаются конфеты, водка и сапоги, за низеньким, дощатым столиком, рядом с Божьей травкой, сидят за пивом непонятного приготовления двое дружков: один по прозвищу Михаило – толстый, здоровый мужик, необычайно любящий танцевать, особенно с малыми детьми; другой Гриша – лохматый мужчина, с очень отвислой, мамонтовой челюстью и маленькими печально-вопросительными глазками. После очередного запоя они лечатся пивом, и выражение их лиц трезвое, смиренное.

– Что есть счастье? – вдруг громко спрашивает Гриша. Михайло смотрит на него, и вся физиономия его расплывается, как от сна. Всего полчаса назад он, отобрав четырех малышей шестилетнего возраста, лихо отплясывал с ними в хороводе, покуда не упал, чуть не раздавив одного из них.

Не получив ответа, Гриша жадно макает свою кудрявую голову в пиво, потом нагибается к Михайле, хлопает его по колену и хрипло говорит:

– Слышь, браток… Почему ты счастлив… Скажи… Корову подарю…

Михайло важно снимает огромную Гришину ручищу с колен и отвечает:

– Ты меня не трожь.

Гриша вздыхает.

– Ведь все вроде у меня есть, что у тебя… Корова, четыре бабы, хата с крышей, пчелы… Подумаю так: чево мне яще желать? Ничевошеньки. А автомобиля: «ЗИЛ» там или грузовик – мне и задаром не нужно: тише едешь, дальше будешь… Все у меня есть, – заключает Гриша.

Михайло молчит, утонув в пиве.

– Только мелочное все это, что у меня есть, – продолжает Гриша. – Не по размерам, а просто так, по душе… Мелочное, потому что мысли у меня есть. Оттого и страшно.

– Иди ты, – отвечает Михайло.

– Тоскливо мне чего-то жить, Мишук, – бормочет Гриша, опустив свою квадратную челюсть на стол.

– А чево?

– Да так… Тяжело все… Люди везде, комары… Опять же ночи… Облака… Очень скушно мне вставать по утрам… Руки… Сердце…

– Плохое это, – мычит Михайло.

Напившись пива, он становится разговорчивей, но так и не поднимая полностью завесы над своей великой тайной – тайной счастья. Лишь жирное, прыщеватое лицо его сияет как масленое солнышко.

– К бабе, к примеру, подход нужен, – поучает он, накрошив хлеба в рот. – Баба, она не корова, хоть и пузо у нее мягкое… Ее с замыслом выбирать нужно… К примеру, у меня есть девки на все случаи: одна, с которой я сплю завсегда после грозы, другая лунная (при луне, значит), с третьей – я только после баньки… Вот так.

Михайло совсем растаял от счастья и опять утонул в пиве.

– А меня все это не шевелит, – рассуждает Гриша. – Я и сам все это знаю.

– Счастье – это довольство… И чтоб никаких мыслей, – наконец проговаривается Михайло.

– Вот мыслей-то я и боюсь, – обрадовался Гриша. – Завсегда они у меня скачут. Удержу нет. И откуда только они появляются. Намедни совсем веселый был. Хотя и дочка кипятком обварилась. Шел себе просто по дороге, свистел. И увидал елочку, махонькую такую, облеванную… И так чего-то пужливо мне стало, пужливо… Или вот когда просто мысль появляется… Все ничего, ничего, пусто, и вдруг – бац! – мысль… Боязно очень. Особенно о себе боюсь думать.

– Ишь ты… О себе – оно иной раз бывает самое приятное думать, – скалится Михайло, поглаживая себя по животу.

В деревушке, как в лесу, не слышно ни единого непристойного звука. Все спит. Лишь вдали, поводя бедрами, выходит посмотреть на тучки упитанная дева, Тамарочка.

– В секту пойду, – бросив волосы на нос, произносит Гриша.

Михайло возмущается.

– Не по-научному так, – увещевает он. – Не по-научному. Ты в Москву поезжай. Или за границу. Там, говорят, профессора мозги кастрируют.

– Ух ты, – цепенеет Гриша.

– Ножами, <-> важничает Михайло. – В городах таких, как ты, много. У которых – мысли. Так им, по их прошению, почти все мозги вырезают. Профессора. Так, говорят, люди к этим профессорам валом валят. Очереди. Давка. Мордобой. Ты на всякий случай свинины прихвати. Для взятки.

– Ишь до чего дошло, – мечтательно умиляется Гриша. – Прогресс.

– То-то. Это тебе не секта, – строго повторяет Михайло. Гриша задумывается. Его глазки совсем растапливаются от печали, и он вдруг начинает по-слоновьи подсюсюкивать что-то полублатное, полудетское.

– Все-таки нехорошо так, по-научному. Ножами, – говорит он. – Лучше в секту пойду. Благообразнее как-то. По-духовному. Михайло машет рукой и отворачивается от него.

Висельник

Николай Савельич Ублюдов, впечатлительный толстозадый мужчина с бегающе-замученным взглядом, решил повеситься. К этому решению он пришел после того, как жена отказала ему в четвертинке. Матерясь, расшвыривая тарелки и кастрюльки, он полез на стол, чтобы приделать петлю. Кончать в полном смысле этого слова он не хотел: цель была лишь припугнуть жену.

Закрепив веревку к своему воротнику, повернувшись лицом к двери и чуть запрятав ножки за самовар, он сделал видимость самоубийства, как бы повиснув над столом. Глазки свои Николай Савельич умиленно прикрыл, ручки сложил на животике и принялся мечтать. От жалости к себе он даже немножко помочился в штаны. Часто нервно вздрагивая и открывая глазки: а вдруг он на самом деле повесился?

Летний зной гудел в комнате, было очень жарко, и Николай Савельич иной раз приподнимал рубашку, дабы отереть пот с жирных боков. Ждать нужно было неопределенно: жена могла прийти из магазина вот-вот, могла и застрять часика на два-три. Николай Савельич, мысленно фыркая, иногда доставал из кармана брюк бутылку пивка, чтобы промочить горло. Под конец он немножко даже вздремнул.

Во время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это стекают с головы его мысли. И еще ему казалось, что у него, толстого и здорового мужчины, очень слабое и женственное сердце.

Очнулся Николай Савельич оттого, что ему взгрустнулось. Как раз в эту минуту, еле успел Николай Савельич замереть, в комнату всунулась физиономия соседа – Севрюгина.

Севрюгин был существо с очень грустным выражением челюсти и тупым взглядом. Первое, что пришло ему в голову, когда он увидел повешенного Ублюдова, – надо красть. Он одним движением юркнул в комнату, прикрыл дверь и полез в шкаф. Вид же «мертвог» Ублюдова его не удивил. «Мало ли чего в жизни бывает», – подумал он.

Простыню и два пододеяльника Севрюгин запихал себе в штаны. «Не всякий знает, что у меня тощий зад», – уверенно промычал он про себя. Работал Севрюгин деловито, уверенно, как рубят дрова; раскидывал скатерти, рубашки, пробираясь своими огромными железными ручищами к чему-нибудь маленькому, ценному. Изредка он матерился, но матерился здраво, обрывисто, без лишних слов.

Николай Савельич струхнул. «Лучше смолчу, а то прибьет, – подумал он. – Ишь какая он горилла и небось по ножу в кармане». Все происходящее показалось ему кошмаром.

«Хотел повеситься, а вон-те куда зашло, – опасливо размышлял он, осторожно переминаясь с ноги на ногу. – Только бы по заду ножом не тяпнул и убирался бы поскорей, придурошный… Как хорошо все-таки, что я не повесился, – умилился Николай Савельич. – Ишь сердце екает… Хорошо… Сейчас бы четвертинку». В это время Севрюгин, набив себя барахлом, подошел к Ублюдову. «Небось уже гниет», – тупо подумал он, оскалив зубы. Ублюдов притих и боялся задрожать. Обычно грязно-тупые глаза Севрюгина искрились тяжелым веселием. Он осматривал Николая Савельича. «Ишь, пивко!» – вдруг гаркнул Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова бутылку.

Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой врага… Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов дико завизжал, и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка. Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.

– Помилуй, Николай Савельич, не казни! – заорал он.

Ублюдов между тем упал на пол, желая улизнуть, полез сам не зная куда. «Только бы тело мое жирное не унес, – вертелось у него в голове. – А с простынями, черт с ними».

На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин совсем обомлел.

– Швыряются! – кричал он, размахивая большими руками. – Пужают… Симулянт!.. По морде бьет… Вешается.

Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:

– Не матерись… Людоед… Хайло… Ножи-то куда запрятал?!

Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.

Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой. Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку. Между тем вернулась жена Ублюдова.

– Засудят твово мужика, засудят, – орала на нее толстая соседка. – Ишь шуму наделал!

– К психиватру ево, к психиватру, – галдели вокруг.

– Пошли вон. Я сам себе психиатр! – гаркнул Ублюдов. Ему стало страшно жаль себя, и он чуть не расплакался. Его утешило только то, что огромный живот его был такой же довольный, как и прежде.

Ублюдова присудили – условно – к одному году исправительно-трудовых работ за нарушение общественного порядка и хулиганство. Но только жене он открыл свою душу.

– Врешь ты все, обормот, – ответила она ему. – Так я и поверила, что ты из-за четвертинки… Цельных десять лет пил… И вдруг… На девок небось заглядываться стал, дубина… Оттого и в петлю.

Душевнобольные будущего

В кабинете психиатрической клиники 500 года от нашего с вами рождения, читатель, стоял довольно полный, лысенький субъект лет 35-ти с умеренным, геометричным брюшком. По тому восторженному жужжанию, которое издавала кучка врачей, окружавшая человека, было видно, что последний не совсем обычный фрукт.

– Безнадежен… Мы тут бессильны, – махнул рукой один старичок-врач и выпрыгнул в окошко.

– Скажите, больной, – томно обратилась к Горрилову (такова была фамилия пациента) молодая, сверхизнеженная девица-врач. – Вы что, действительно никогда не были в бреду?

– Никогда, – трусливо оглядываясь на врачей, пробормотал Горрилов.

– Больной, вы думаете или нет, когда отвечаете? – в упор сверляще-пронизывающим взглядом смотрел на него другой, несколько суровый психиатр.

– Не был, ни разу не был… Все равно пропадать… – твердил Горрилов.

– Какой ужас! Этот человек ни разу не был в бреду! Вы слышали что-либо подобное?! – заголосили вокруг.

После таких слов Горрилов почувствовал себя совершенно ненормальным и отрешенным от людей.

«И ведь действительно я ни разу не бредил; даже ни разу не воображал себя пастушком, как все нормальные люди, – подумал он и вытер ладонью пот. – Боже, какой же я выродок и как я одинок!»

– Больной, – высунулась опять сверхизнеженная девица-врач, – скажите, но на самоубийства-то вы, надеюсь, хоть раз пять покушались?..

– Нет, и мыслей даже таких не было. Шорох ужаса прошел по психиатрам. Кто-то даже сочувственно всплакнул.

– Один вопрос, – вмешался вдруг толстый, погрязший в солидность и, видимо, много передумавший врач. – Это-то у вас непременно должно быть… Вы же человек все-таки, черт вас возьми… Скажите, по ночам после вихря полового акта у вас не возникло желание слизнуть глаза своей партнерше? – и доктор хитро подмигнул Горрилову.

Горрилов напряг свою память, выпучил глаза и с ужасом выпустил из себя одну и ту же стереотипную фразу:

– Нет!

– Ну все ясно, мои тихие коллеги, – проговорил врач, – Горрилов абсолютно невменяем. Надо его изолировать.

– Одну минуту, – влез, пыхтя от нетерпения, еще один доктор. – Уж больно интересный психоз, – добавил он, оглядывая больного, как подопытного шимпанзе, добрыми глазами ученого-экспериментатора. – Горрилов, опишите снова подробней свое хроническое состояние невменяемости.

– Пожалуйста. Встаю утром, точно в 9 часов, умываюсь, ем, стихи не читаю и никогда не читал; потом тянет работать; работаю, потому что есть в этом потребность и хочется заработать побольше; прихожу с работы, обедаю, покупаю какую-нибудь вещь и иду с женой – танцевать… Сплю. Вот и все.

В воздухе раздавались возбужденные крики…

– И вы подумайте, ни одного бредового нюанса… Никаких стремлений на тот свет… Какое тяжелое помешательство… Вы слышали, этот тип никогда не читал стихов… Уберите его, он нас доведет!

Но дюжие санитары-роботы уже выволакивали сопротивляющегося Горрилова.

– Ах, он сегодня мне приснится, – рыдала сверхизнеженная девица-врач. – Какой кошмар… Мне и так каждую ночь кажется, что меня загоняют в XX век!

– Ужас, ужас… Сенсанционно, – проносились голоса по дальним призрачным коридорам.

А Горрилова между тем уносил далеко не похожий на наши автомобиль новой эры. Он мчал его к сумасшедшему дому. Сквозь то, что мы назвали бы окном, Горрилов мрачно смотрел на окружающие виды. Автомобиль катился относительно медленно, чтобы Горрилов мог видеть окружающий нормальный мир и впитывать естественные впечатления.

На высоких деревьях покачивались скрюченные люди: то были наркоманы. Они приняли особые вещества, вызывающие эрото-космические потоки бреда. Единственным минусом этих наркотиков являлось то, что они вызывали неудержимое желание вскочить куда-нибудь повыше… Горрилов видел чудесные, бредущие, светящиеся голубым фигуры людей. По их виду было понятно, что они разговаривают сами с собой в солипсическом экстазе. Собаки и те были вполне инфернальны – чуждались даже кошек.

«Только мне недоступно все это, – злобно думал Горрилов. – Какое это несчастье быть нормальным». Он прослезился от жалости к себе. «Да и слезы у меня какие-то соленые, грубые, как в пещерные времена, – тупо сопя, подумал он, – не то что у той девицы-врача… У нее они какие-то небесно-голубые, эстетные, как светлячки… И тело у меня дефективное, с мускулами», – и он посмотрел в окно. У обычных людей были изнеженные тела, глубокие глаза поэтов и лбы мудрецов. «Хорошо бы выспаться, – наконец решил Горрилов. – Потом поработать, смастерить чего-нибудь, купить костюм». Но тут же капельки пота выступили на его круглом энергичном лице:

«Боже, о чем я думаю… Я опять схожу с ума».

Он посмотрел на своего водителя: «Даже он бредит». Водитель действительно разговаривал с духом своего далекого предка – Льва Толстого – и укорял его за неразвитость. Горрилову страстно захотелось совершить какой-нибудь нормальный, оправданный поступок. Но, кроме того, чтобы снять штаны, он ничего не мог придумать. «Какое я все-таки ничтожество», – устыдился он самого себя.

Они проехали мимо тюрьмы, где помещались те, кого в XX веке называли техническими интеллигентами. Эти бездушные, тупые существа, не знающие, как заправская электронная машина, ничего, кроме формальных схем, сохранялись только для работы на благо изнеженных духовидцев, эстетов и мечтателей.

Наконец автомобиль подъехал к известному почти во все времена зданию. Горрилова изолировали в довольно мрачную неприглядную комнату. Ее стены были увешаны абстрактно-шизофреническими картинами, чтобы способствовать излечению больного. Но напротив была комната еще хлеще: она была оцеплена токами и скорее походила на камеру.

Там находился последний человек, утверждающий, что дважды два четыре. До такого не докатился даже Горрилов.

Только бы выжить

Домишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора снести, ан нет – он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие «Войны и мира», но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.

Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка – Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так, что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.

– Не пужайте, мамаша, обернитесь, – сказал ей тогда громадный лысый инвалид-сосед.

Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:

– А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.

И опять спряталась.

С тех пор на долгие годы она замолкла перед соседями и во все общественные места входила пятясь задом к окружающему люду.

Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо, только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей.

Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка – единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.

– Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, – часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. – Я вам не Наташа Ростова… Запахами тут издеваться…

Огромный лысый инвалид успокаивает ее, лапая своими чудовищными руками. Вскоре вылезает и его молодая увесистая жена. От томительных, многолетних злоупотреблений половой жизнью у нее мертвая пустота под глазами и голодный, опустошенный взгляд, как у облученной кошки. Оба они с мужем эротоманы. И врачи в один голос говорят, что это кончится только с их смертью.

Последним на кухню втискивается Кузьма Ануфриевич Пугаев, солидный отец семейства, в составе равнодушной, хлопающей себя по лбу жены и жирной, откормленной тринадцатилетней дочки. О его-то состоянии сегодня и пойдет речь. Суть в том, что месяц назад в мозг Кузьмы Ануфриевича засела стойкая, богатая, с метастазами мысль: «Только бы выжить». Это пришло ему в голову после того, как он увидел на улице, что широкий, с окно, лист стекла, упавший с пятого этажа, разрезал пополам дюжего дядю с орденами.

Пугаев тогда страшно затерялся, струсил и бегом, оглядываясь на облачка, пустился к первому попавшемуся трамваю. С течением времени эта идея «только бы выжить» разрослась у него и нашла применение ко всему миру в целом, во всех его деталях и нюансах. Сначала он даже испугал свою равнодушную, вечно хлопающую себя по лбу жену тем, что часто ни к селу ни к городу стал повторять: «Только бы выжить!» Пойдет в уборную, обернется и скажет, трусливо так, переморщенно: «Только бы выжить!»

Все окружающее у него стало поводом к этой идее. Обволок он ею и свою дочку. Насильно кормил ее мясом, салом и щупал, раздулся ли у нее живот.

– То-то, дочка, – приговаривал он, – самое главное – выжить… Бойся мальчишек, двора и воздуха. Лучше всего бывает под одеялом.

Дочка надувается его мыслями, как молоком, и уже часто не ходит, а пробегает мимо людей на улице. Но жена мало реагирует на его духовные поиски. За это он иной раз бьет ее, но от инертного умиления, оставшегося от первых лет любви, считает все же, что она понимает его… Сегодня Пугаев вышел на кухню голый, в одних трусиках. Это от озабоченности. Ведь дочка уезжает в санаторий.

Сонечка вспыхивает и выкатывается к себе, запершись на ключ. Из-за тонких стен доносится ее голос: «Хулиганье!.. Толстого надо читать. Толстозадый!» Лысый инвалид удивляется про себя, почему живот у голого мужчины бывает так похож на женский. «Пощупать бы его», – медленно думает он, опустив чайник на пол.

Только Пантелеевна, кряхтя, пробирается мимо всех, задевая задницей живот Пугаева…

Наконец Кузьма Ануфриевич, одетый, выводит дочку за руку во двор. Все смотрят на него из окон.

Он положил свою тяжелую руку на голову девочки и тихо внушает: «Едешь ты, дочка, в санаторий… И запомни: живьем не давайся. Чуть что – бей в морду… Или жалуйся. Потому что самое главное – выжить».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю