355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » О чудесном (сборник) » Текст книги (страница 9)
О чудесном (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:25

Текст книги "О чудесном (сборник)"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)

– Да ведь ты, Петя, – идиот, – проговорила наконец Нэля Семеновна, обглядывая его, – как же ты мог быть Спинозою?

Петр Никитич прямо-таки взвился: выгнувшись, как ученая гадюка, он подскочил к кровати, тусклые глаза его светились.

– А про нравственную гармонию забыла, про закон справедливости, – пробормотал он. – В прошлой жизни я был Спиноза, а теперь – идиот… Для нравственного равновесия, для гуманности. Не слишком было бы жирно, если б я и теперь стал Спинозою? Зато тогдашний какой-нибудь кретин сейчас небось… эдакий… как его… Жан Поль Сартр…

Нэля расхохоталась. Пугливо-дегенеративное лицо Петра Никитича повернулось в угол.

– Откуда ты все это знаешь? – колыхаясь телом, изумилась Нэля Семеновна. – Вот уж не подумаешь… Хотя в тебе действительно есть что-то подозрительное. Ну иди, иди ко мне, мой Спиноза! – и она протянула к нему свои пухлые, потные руки.

Вечер прошел благополучно.

На следующий день за завтраком, прожевывая здорового сочного кролика, чье мясо удивительно напоминало человечье, Нэля после долгого молчания проговорила, плотоядно ворча над костью:

– Ты что, действительно веришь, что в мире есть справедливость? А как же этот кролик? Может быть, ты скажешь, что он тоже когда-нибудь станет Спинозою?

Лицо Петра Никитича вдруг нахмурилось и приняло умственно-загадочное выражение.

– Я был, конечно, односторонен тогда, Нэля, – просто сказал он. – Но не думай, что я, как все эти верующие, понимаю только нравственность, забывая о познании. Наоборот, я убежден, что именно в познании ключ к нравственности. Когда мы действительно познаем потустороннее, когда спадет пелена и мы увидим, в каком конкретном отношении находится наша земная жизнь – эта малая часть великого – ко всему остальному, то, естественно, все наши представления изменятся, и мы увидим, что зло – это иллюзия, и на самом деле мир по-настоящему справедлив… Да, да… И этот самый кролик, которого ты так сладко пережевываешь… Да, да… Не смейся… И его существование будет оправдано… Ведь на самом деле он не просто кролик… И кто знает… Может быть, он когда-нибудь и будет этаким – даже Платоном.

Петр Никитич поперхнулся. Кусок кролика застрял у него в горле, и он долго откашливался, пока кусок не прошел в желудок. Нэля утробно рассмеялась: эти речи в устах такого идиота, как Петя, поражали ее, словно чудо.

– И все-таки ты печешься о нравственном законе, – начала она, – пусть и путем познания, а не этой слабоумной… любви. Но почему ты уверен, что, когда спадет пелена, все окажется таким уж благополучным? Допустим даже, что земное зло – кстати, очень наивное, – как-то разъяснится, но зато может открыться новое зло, более глубокое и страшное… Неужто уж тебе не приходило в голову, что добро и зло – второстепенные моменты в мире, сопутствующие проблемы, а высшая цель – совсем в другом, более глубоком… Эта цель связана с расширением самобытия, самосознания…

Нэля встала, вдохновленная своей речью. Глаза Пети горели, как у факира, и Нэля мельком подумала, что, может быть, Петя действительно был в свое время Спинозой. Это еще больше распалило ее. Она продолжала:

– И даже если проблема добра и зла разрешится в пользу добра, то с точки зрения мирового процесса это совершенно второстепенно… Неужели ты думаешь, что у высших сил нет более глубокой цели, чем счастье всех этих тварей? Неужели мы должны судить о высшем по себе, вернее, по явном в нас?..

В конце этой тирады Нэля вдруг заметила, что Петя опять подурел. Его взгляд потух, лицо приняло придурковатое, выдуманное выражение; он начал хихикать, пускать слюни… и наконец запел популярные песни. Нэля еще не могла прийти в себя от выглядывания в Петре Никитиче эдакого духовного существа, как он уже полез ее лапать.

День закончился полусумасшедшим путешествием в кино.

А следующие дни пошли как в поэме: весело, придурочно и неадекватно. Петя совсем позабыл о санатории.

Обрызганный своими эмоциями, как мочой, он скакал по комнате, пел песни и все время упирал на нравственную гармонию, что-де хотя сейчас он идиот, но зато раньше был Спинозою и наверняка еще им будет. Это очень умиляло его, и часто Петя, усевшись на кровати, спустив ноги, бренчал по этому поводу на гитаре.

Нэле он нравился именно как идиот.

Для умиления и для грозности она – во время врачебных обходов – брала с собой Петра Никитича к домашним больным. Тем более что Петя всем своим видом и нелепыми высказываниями вселял в больных уверенность в устойчивость загробного мира.

Один мужичок даже выбросил из окна все религиозные предметы, заявив, что у него теперь только один Бог – Петр Никитич. Другой радовался Пете, как отцу, и хотел как бы влезть в его существование. Даже умирающее дите ласково улыбалось Петру Никитичу и радостно подмигивало ему глазком, особенно когда Петя, дикий и нечесаный, стоял и мутно глядел в одну точку. Только одну старушку-соседку Петя не мог ни в чем убедить; старушка уже помирала, но вместо того, чтобы молиться, держала перед собою старое зеркальце, в которое ежеминутно плевала.

– Вот тебе, вот тебе, – приговаривала она, глядя на собственное отражение. – Тьфу ты… Хоть бы тебя совсем не было.

Оказывается, старушка вознегодовала на себя за то, что она – как и все остальные – подвержена смерти.

Умерла она самым нечеловеческим образом. Задыхаясь, приподнявшись из последних сил, она гнойно, отрывая от себя язык, харкнула в свое отражение, харкнула – упала на подушки – и умерла…

А Нэля не могла нарадоваться на такие сцены, ее сознание пело вокруг ее головы, употребляя выражение теософов; она позабыла обо всем на свете, даже о своем экзистенциальном чревоугодии.

А отходящих вдруг выдалось видимо-невидимо: в районе, в котором лечила Нэля Семеновна, люди стали умирать друг за дружкой, точно согласованные. Раскрасневшаяся, с разбросанными волосами, Нэля Семеновна с бурной радостью в глазах носилась по своим домишкам, как ожиревшая бабочка. Последнее время уже одна, чтобы ни с кем не делиться своим счастьем.

У нее даже появилась привычка щипать умирающих или дергать их за руку, якобы для лечения.

А нравственно – после этих посещений – она все вырастала и вырастала… но куда, неизвестно… Во всяком случае – внешне – она стала писать стихи, очень сдержанные, по-латыни.

Но одна страшная история напугала ее. Петр Никитич исчез.

На столе лежала записка: «Уехал в Голландию».

«Прозевала, прозевала, – мучительно подумала Нэля Семеновна. – Из-за моего увлечения умирающими… Он не вынес равнодушия к себе. Ушел».

И она осталась одна – наедине со смертью.

Дневник молодого человека

Это был молодой человек лет двадцати пяти, уже окончивший институт и работавший в проектном бюро. Но вид он имел пугающе-дегенеративный. Впрочем, заметно это было только нервным, повышенно-чутким людям, а большинство считало его своим. Для первых он скорее даже походил на галлюцинацию. Но галлюцинацию злостную, с ощеренными зубками, и упорно не исчезающую. Бледностью лица он походил на поэта, но глазки его были воспалены злобою и как бы вздрагивали от катаклизма блуждающего, судорожного воображения. Ручки он все время складывал на животике, так и ходил бочком, прячась в свою дрожь и тихость. Иной раз очень ласковый бывал, но после приветливого слова часто вдруг хохотал.

Вот его записи.

11-е сентября. Дневничок, дневничок, дневничок… Люблю все склизкое, потайное. Особенно свои записи. Ведь я так одинок. Храню их под матрасом в мешке, часто поглаживаю тетрадочку.

Больше всего я ненавижу удачников и человеков счастливых. Я бы их всех удавил. Когда я вижу, что человеку везет: купил машину или хорошенькую женщину, написал книгу или сделал ученое открытие – первая моя мысль: застрелить. Руки сами собой так и тянутся к автомату.

В своих самых радостных снах я видел себя в ситуациях, когда я могу всех безнаказанно убивать. Прямо так, мимоходом – идешь по улице, не понравилось тебе лицо – и бац из пистолета, как свинью, закурил и пошел дальше как ни в чем не бывало. А милиция тебе только честь отдает.

Приятные сны. Я от них всегда потный от счастья вставал. Дневничок, дневничок, дневничок.

Но в одном каюсь – на самом деле никого еще я не убивал и даже не подготовлялся. Труслив я, конечно, и слишком здрав рассудком, чтобы рисковать. Но не только в этом дело. Я ведь – между прочим – очень религиозный человек. Даже Бердяева втихомолку по уборным читал.

Греха-то я, вообще говоря, не очень боюсь: грех это, по-моему, просто выдумка, но вот от прямого душегубства я почему-то воздерживаюсь. Есть у меня от моей религиозности такая слабость. Уж очень жуткая, иррациональная вещь – человекоубийство; как это так: жил человек, мыслил, переживал, и вдруг его нет – и все по твоей вине; а задницей своей – большой, отекшей и в белых пятнах – я, потея, чувствую, что за убийство на том свете или где-нибудь еще обязательно возмездие будет. Именно за прямое убийство, помаленьку мы все друг друга убиваем. И этой расплаты я больше всего боюсь, не как реальности – не очень-то я этому в конце концов верю, – а как мысли. От одного представления о неснимаемых муках икать хочется, и водочку, в уголке, у помойки лакать… Пока жив, прости, Господи… Так что убийство не подходит для моего характера. Зато как я судьбу благодарю, когда она кого-нибудь умерщвляет. Особенно ежели молодых да по пакостной, мучительной болезни… И самое главное: не по моей вине, не по моей вине… Я тут ни при чем, с меня не спросится, я только в сторонке стою, ручки потираю и злорадствую… Хорошо, знаете, быть смертным, земным человеком, безответным таким, тихеньким. Сало кушать, Бога хвалить, путешествовать. С дурачка и спроса нет.

12-е. Разболтался я вчера, а о делах ни полслова. Очень люблю я все мелочное, гаденькое. Мелочью и суетой человека совсем сбить с толку можно: он даже о бессмертии своей души позабудет. Одна старушка помирала, так я ее заговорил: то да се, пятое и десятое… Сколько галок на ветке, почем гроб стоит, да как бы не обмочиться. Она только напоследок, минуты за три, спохватилась: «Конец». А я говорю – какой же конец, бабуля, а бессмертие души?! Она ахнула: «Ах ты, Господи, а я и позабыла… Совсем запамятовала».

С этими словами и ушла.

Дневничок, дневничок, дневничок… Хи-хи… Я и для себя мелочное люблю: это, по-моему, особый вид бессмертия, паучий, и в мелкой, мелкой такой сетке, так что даже собственного лица не увидишь… И хорошо… А то от заглядывания в самого себя – и получаются все ужасы.

Но любовь моя к мелкому – это одна сторона; другая сторона – в удовольствии.

Есть в моей душе такое темное, сырое дно, и оно от радости, как болото, шевелится и пар до мозгов испускает, когда удовлетворяю я свою потребность в несуществовании, несуществовании, разумеется, других людей. Не убийство. А так – обиходное, пакостное, вонючее и страшно веселое, как длинный, бесконечный ряд бутылок.

Прежде всего я толкать люблю; в любом месте – на улице, в метро.

Доцент биологических наук Тупорылов, упившись со мной кориандровой водки, на ушко мне сообщил, что, по его подсчетам, каждый толчок, пусть суетливый, ненароком, но даже вполне здоровому гражданину убавляет жизнь на 10–20 секунд. А ежели товарищ больной, то мимоходом даже на многие годы сократить можно.

Толкать я наловчился, как бес, но в этом деле пропорция нужна – не всех подряд сшибать, а то за хулиганство примут.

Делаю я обычный вид, что спешу, особенно удобно это на станциях, на перекрестках, где скопление. Выбираю я в основном старушек или инвалидов: так больше вреда. Толкаю сильно, но не слишком и поэтому всегда умею обойтись, что нечаянно. Есть толчок особо злостный, в самые больные места – я во все детали вошел; есть толчок с психологией – это когда человек стоит глубоко задумавшись, уйдя в себя; очень приятно мне таких толкать: не уйдешь в себя, дружочек, вот тебе кулак от суровой, трезвой действительности. А такой срыв – уж я в этом уверен! – в 10–20 секунд не обойдется.

Можно просто наступить на ногу или пятку (я специально очень здоровые, увесистые башмаки ношу), здесь соль – в резкой, пронизывающей боли, выбираю я для этого дам или детей: они наиболее чувствительны.

Но в целом все эти нюансы сочетаются: ни без психологии, ни без боли в нашем деле не обойдешься. Важную роль играет неожиданность. С легкой дрожью, внутренне повизгивая, я разбегаюсь как бы спеша (маска всегда нужна) и – бац; очень сладка мне первая ошеломляющая судорога от неожиданного удара; и ведь интересно – кричат вслед с такой ненавистью и отчаянием, как будто ребенка у них убили, нервы все горят от срыва, – хорошо ломать внутреннюю психику людей. Убегаю я быстро, с деловым видом, как будто страшно занят. Портфель всегда при мне. И всегда проходило. Но важна цепная реакция. В душонке моей ликование и упоенность. Потом, когда все укладывается, нового нахожу, затем еще, и так все время купаешься в наслаждении и отмщении. Это ведь закон: если человек не может быть сам счастливым (а большинство к этому органически не способно – в этом я уверен), то единственное, чем можно себя компенсировать, – сделать несчастными других. В этом я и вижу свою специальность и смысл жизни.

…А годка два назад – записную книжечку завел: все свои толчки отмечаю. Количественно и некоторые индивидуально. Это тех, про которых считаю, что много жизни отнял.

Общий подсчет получился феноменальный – аж сердце екает

– десятки лет я у граждан отобрал.

15-е. Есть у меня удовлетворения полегче, позабавней – не все со смертью в кошки-мышки играть.

К примеру, люблю я, когда меня спрашивают (особенно иногородние), как проехать, отвечаю, обстоятельно, подробно. И указать, разумеется, лживый, точнее сказать, противоположный адрес. Иной раз руку пожму. По себе знаю, как человек нервничает, если не может найти то, что нужно. Казалось бы, пустяк, а может довести до кровоизлияния.

26-е. Мы очень многое упускаем из виду. У меня глаз острый, наметливый: сколько есть мелочей, которые приводят к инфаркту. «Надо все использовать», – говорил Наполеон.

Товарищи спрашивают меня: почему ты, Виктор, не женишься?

Им я не могу сказать. А дневнику скажу. К слову: почему я веду дневник?! Потому что он – мой единственный друг.

А почему единственный друг? Очень просто. Да оттого, что только ему я не в силах причинить подлость, нельзя же сделать больно бумаге или собственным мыслям. А если б живое было – я бы обязательно сподличал, а какая же дружба при подлости.

Итак, о жене. Выберу я себе в подруги только такую же тварь, как и я. В этом и загвоздка… Такие ведь человечки о себе не кричат на каждом перекрестке, а где-нибудь под столом дневники ведут.

Любить я ее буду до безумия. Мне кажется, она должна быть крупна телом, очень прожорлива; одета помято, даже грязно; кожа нежная, сальная, волосы слегка всклокочены от грез; глаза глубокие и затаенные.

…Живет она в уголку, постелька пышная, мягкая, она тонет в ней. На подоконнике обязательно цветочки. Где-нибудь на тумбочке – олицетворение кошмара, идол…

Да разве такую найдешь. Познакомился я тут с одной застаревшей доносчицей. Но не то. Для пробы дал я ей дневничок почитать. А с ней истерика… Я ей говорю: «Ишь, сколько людей загубила, а мыслей – пугаешься». А она отвечает: «Так я думала, что гублю для блага; а в мыслях я всегда была чистая»…

17-е. Брр! Как радуется душа чужому несчастью.

18-е. Мои соседи напоминают мне хорьков. У меня всегда такое впечатление, что у них два зада; лишний – сама голова.

Есть, правда, две злобные, как столетние крысы, старушки, и к тому же враждуют между собой. Но злоба настолько уродливо въелась в них, что превратилась в самомучительство. Она преследует их день и ночь, они грызут себе руки…

Началось все с того, что одна из старушек долго не могла достать пшена, обходила все магазины, простояла в очереди, и пшено как раз кончилось у нее перед носом. С горя она заболела. И услышала, что другая старушка страшно этому обрадовалась. А обрадовалась-то она не по злости, а просто, чтоб себя утешить: она также весь день простояла в очереди за импортным гусем и не достала.

Но с этого момента заболевшая старушка стала мстить, и все шло у них в таком духе: кто друг дружку переживет. Каждое утро старушки норовили встать одна раньше другой, чтоб показать, что живы. Подглядывали в щелку, когда приходил врач. Когда «пшенная» чем-то отравилась, другая напилась и пустилась в пляс. Я месячишко-другой жил этой ссорой. Я понимал, что переживу их, и играл роль третьего, насмешника, затаенно радуясь, что они не видят своего главного врага. Я всячески натравливал их друг на дружку, умиляясь при мысли, что от неполноценной злобы они скорее подохнут.

Один раз я распустил сплетню, что Петровна совсем плоха. Так пришлось взять свои слова обратно, ибо Петровна настояла, чтоб я при другой старушке опроверг домыслы. И показала ей язык. Я плюнул и не стал принимать в их смерти большого участия. Но знаю – момент придет сам собой.

20-е. Утром удалось харкнуть в кастрюлю соседа.

22-е. Вчера звонил по телефону матери сослуживца. Приглушенным, измененным голосом сообщил, то есть наврал, что ее сын попал под машину и лежит в морге больницы Склифосовского.

Сегодня сослуживец не вышел на работу – наверное, с матерью было плохо.

24-е. Сильно толкнул на платформе старика. Убегая, подглядел, что старик долго держался за сердце.

26-е. Шепнул маленькой девочке, идущей из школы, что ее папа отдавил себе ногу.

27-е. Тусклый и скучный день.

Толкал очень неудачно. Кто-то обругал матом.

После работы ничего не лезло в голову, так отупел, что не нашел ничего более гадкого, чем пошло звонить по телефону, через каждые две минуты, какому-то идиоту.

Ужинал. Побродил. И с горя зашел в кино.

28-е. Приятная новость: неподалеку молодая женщина болеет, безнадежно, раком. Но от нее тщательно скрывают. Она убеждена, что выздоровеет, что у нее язва. Сегодня написал ей анонимку, очень убедительную, что у нее рак и жить ей осталось недолго.

30-е. Обмочил ботинок соседа.

2-е октября. Подхватил легкий гриппок, чихал на кухне в чужие сковородки.

4-е. Опять неудачно толкал. Нудный день. Видел одного человека, показавшегося мне счастливым. От этого целый день выло в башке. Ничего не получалось. По злобе я чуть себя не открыл. Ночью, бредя по коридору в сортир, заорал благим матом, чтоб перепугать соседей. Кто выскочил, кто на крючок заперся. Я сказал, что увидел мышку.

Сегодня испортилось настроение оттого, что сосед купил машину. Моя бы воля – я б его подстрелил.

В душе – смурно, смурно, но радостно от постоянных мелочей, ничего за ними не видишь; то пожрать – в очереди стой; то за колбасой – на автобусе съездишь; то пуговку надо зашить; то просто – мыслей нет. И мелких пакостей можно творить видимо-невидимо. Правда, тут тайком прослышал, что один старичок только что вылез из больницы после инфаркта. Хочу его крепко толкнуть. Если наука права – эффект будет брызжущий, может быть, смерть.

Но без мелочей, без въедливых – все не то. Ожерелье должно быть. Дневничок, дневничок, дневничок… Память у меня, невидимый, ослабла… Списочек надо мелочей составлять. Как толкану старика, в этот же день – нужно: 1) удавить котенка Лебедевых, 2) плюнуть в чужую кастрюлю, 3) испугать старушку, 4) подглядеть в щелку, 5) пустить по квартире две сплетни, 6) написать анонимку Брюхову, 7)…

Изнанка Гогена

Молодому, но уже известному в научных кругах математику Вадиму Любимову пришла телеграмма из одного глухого местечка: умирал отец. Любимов, потускнев от тоски, решился поехать, взяв с собой жену – Ирину. В поезде он много курил и обдумывал геометрическое решение одной запутанной проблемы.

Сошли на станции тихим летним вечером; их встречала истерзанная от слез и ожидания семнадцатилетняя сестра Любимова Наташа, – отец в этом городе жил одиноко, только с дочкой. Сухо поцеловав сестру, Вадим вошел вместе с ней и женой в невзрачный, маленький автобус. Городок был обыкновенный: низенькие дома, ряд «коробочек», дальние гудки, лай собак.

Люди прятались по щелям. Но в автобусе до Вадима долетела ругань. Ругались одинокие, шатающиеся по мостовой фигуры. Несколько женщин неподвижно стояли на тротуаре спиной к ним.

Вскоре подъехали к скучному, запустелому домику.

Ирина была недовольна: успела промочить ноги. Наташа ввела «гостей» в низенькие комнаты.

Опившийся, отекший врач сидел у больного. Увидев вошедших, он тут же собрался уходить.

– Что возможно, я сделал. Следите за ним, – махнул он рукой.

Матвей Николаевич – так звали умирающего – был почти в беспамятстве.

– Ему еще нет и шестидесяти, – сказал Вадим. Ирина плохо знала свекра, ее напугала его вздымающаяся полнота и странный, очень живой, поросячий хрип, как будто этот человек не умирал, а рождался.

– Отец, я приехал, – сказал Вадим. Руки его дрожали, и он сел рядом. Но отец плохо понимал его.

– Наташенька… Наташенька… молодец, ухаживала, – хрипел он.

– Ты, как мужчина, будешь спать с отцом в одной комнате, – заявила Ирина.

Вадим первый раз пожалел, что он мужчина. Ночью Матвей не раз приподнимался и, голый, сидел на постели. Он так дышал, всем телом, что казалось, впитывал в себя весь воздух. Он действительно раздулся и с какой-то обязательной страстью хлопал себя по большому животу; делал он это медленно, тяжело, видно, ему трудно было приподнимать руку; часто слезы текли по его лицу, но он уже ничего не соображал.

Наконец Матвей Николаевич грузно плюхнулся на бок, и вдруг Вадим услышал, что он запел, запел как-то без сознания, вернее, заныл, застонал что-то свое, похожее на визг раненой свиньи. Но только не с предсмертной истерикой, а с небесными оттенками; в этом поющем визге чудилось даже что-то баховское.

Вадим встал посмотреть, в чем дело, но, когда подошел, отец был уже мертв.

Везде стало тихо. Наутро Ирина сказала про себя: «Быстро отделались». Наташенька плакала.

– Останемся здесь на несколько дней, – решил Вадим. – Успокоим сестру. Может быть, удастся взять ее в Москву.

Похороны прошли быстро, бесшумно, как полет летучей мыши. Земля на могиле была красная, мокрая и такая, точно ее месили галошами.

В доме Матвея Николаевича стало еще проще, одна Наташенька рыдала; Вадим, слегка напрягая волю, уже занимался своими вычислениями и про себя очень гордился этим. А Ирина даже на похоронах вязала кофту.

Так прошло три дня.

А поздно ночью в комнату, где спала Наташенька, кто-то постучал; дверь приоткрылась, и вошел Матвей Николаевич, ее отец.

Когда Наташенька очнулась от обморока, он сидел на кровати и гладил ее белой рукой по голове.

– Я жив, дочка, – сказал он, глядя прямо на нее отсутствующими глазами. – Это был просто летаргический сон. Видишь, я только сильно похудел.

– Папочка, как же ты вышел из могилы, – еле выговорила она.

– Сразу же выкопали, дочка, выкопали. Произошла ошибка. Я был в больнице, – каким-то механическим голосом произнес Матвей Николаевич. – Ты не бойся. Вот я и похожу.

И он, приподнявшись, неуверенно, как будто глядя на невидимое, прошелся по комнате, но как-то нечеловечески прямо, никуда не сворачивая.

– Я Вадю разбужу, пап, – пискнула Наташа.

– Разбуди, доченька, разбуди, – спокойно ответил старик.

– Вадя, папа пришел, – улыбнувшись, проговорила Наташа, вбежав в комнату Вадима. Ирина крепко спала.

– Ты что, рехнулась, Наташ, – произнес Вадим, спокойно позевывая.

– Пойди посмотри. Видишь, я сейчас заплачу.

– Э, да тебя трясет. Придется лекарство дать.

Вадим, поискав спички, чтобы закурить, пошел через коридор в Наташину комнату. Сестренка за ним.

Матвей Николаевич стоял у окна и ничего не делал, не двигался с места, как статуя.

– Папа… ты!!. – заорал Вадим, и у него начались судороги. Он не верил даже в существование галлюцинаций, поэтому он видел то, что – по его мнению – невозможно увидеть, это был почти шок.

Стало выводить его из этого состояния неоднократно повторенное объяснение, которое ровным ледяным голосом давал отец.

– У меня был летаргический сон. Произошла ошибка. Меня сразу же откопали, – повторил он.

Слова «летаргический сон», употребляющиеся в науке, оказали почти магическое воздействие на Вадима, он приходил в себя; лишь щека подергивалась.

– Ну, мы так рады за тебя, папа, – проговорил он наконец, словно опоминаясь. – Пойдемте к столу… Наташа, надо бы выпить за папино выздоровление.

Наташа быстро вышла в сад, где погреб, за вином.

Вадим, смущенный, стоял у стола, отец был рядом, лунный свет падал на него.

– Это так неожиданно, – теребя сам не соображая что, бормотал Вадим. – Признаюсь, я ничего не смыслю в медицине… Тебя так глубоко закопали… Я математик… Кривизна поверхности…

– Подойди ко мне, сынок, – перебил его старик, правда, без интонации. – Мне было так страшно… Дай я тебя поцелую.

…Наташенька, взяв из погреба вино, уже подходила к двери своей комнаты, когда вдруг услышала дикий вопль. Сомнамбулически, уронив вино, Наташа бросилась в комнату.

Вадим валялся на полу, а старика нигде не было; Наташенька подбежала к брату, лицо его исказилось, и он прижимался к сестриным ногам, рука металась.

– Он укусил меня, – прошептал Вадим.

Сквозь сон и непонимание Наташа различила, что отец приник, как будто целуя, к голому плечу Вадима, но потом разом впился и укусил его, злобно и непонятно; Вадим от необъяснимости всего этого заорал и стал дергаться, а старик вдруг выпрыгнул в окно.

– Это не он, отец ведь никогда не прыгал в окна, – бормотал Вадим, – тут что-то дикое, странно, не то…

Они пошли будить Ирину. В том, что произошло нечто из ряда вон выходящее, Ирину убедило только глупое и истерическое лицо Вадима. Таким она его никогда не видела.

– Вадя, летаргический сон – это чушь, – взволнованно-напряженно проговорила она, внимательно глядя на Вадима. – Все равно он быстро бы задохнулся в гробу. Как ты на это не обратил внимания. Просто вы оба перенервничали, отсюда сры… Галлюцинации… они же бывают осязательными…

– А ранка?

– Она могла появиться от нервного потрясения… Вспомни стигмы…

Вадим утешился: все, что произошло, получало научное объяснение. Но тут же побледнел: неужели он сходит с ума?

Весь следующий день прошел подавленно.

– Все это временно, – говорила Ирина, озадаченная, а сама думала: «Если бы это произошло с этой слезливой дурой Наташенькой – одно дело, ей могло и присниться, но Вадим… с его сухостью, практичностью… Кроме того, ведь Вадим очень здраво любил отца: он почти не переживал на похоронах и потом все время был спокоен… Это не нервы… Уж не сошел ли он с ума по-настоящему».

Обдумывая все это, Ирина гуляла по садику и, подкармливаясь пирожками с луком, уже строила планы, как ей проще и выгодней бросить Вадима, если он действительно сошел с ума.

Наташенька плакала, пригревшись на кроватке, иногда читала стихи. Она охотно верила, что на нервной почве можно и на луну улететь.

Вадим же был совершенно уничтожен, он чувствовал себя в беспомощности и неразрешимости, и это была совсем не та неразрешимость, с какой он сталкивался раньше, простая и скучная неразрешимость математических задач; он надеялся только на время, которое вынесет его из этого положения… Он просто ждал, пытаясь ни о чем не думать.

Спать легли все вместе, втроем, в одной комнате: Наташа долго не могла успокоиться, но потом, измученная, по-детски крепко заснула.

Под утро, почуяв шорох, Вадим проснулся.

Матвей Николаевич, босой, стоял, наклонившись над спящей дочерью, лицо его застыло совсем около Наташиной груди; Вадиму послышалось, что он очень смрадно и хрипло причмокивает.

Тогда молодой ученый вдруг начал произносить про себя математические формулы, ему – в дрогнувшем уме – показалось, что от их устойчивой реальности Матвей Николаевич пройдет, можно сказать, испарится. Но старик не исчезал, даже совсем напротив.

Как приговоренный, Вадим толкнул Ирину. Увидев свекра, она завизжала. На визг отец обернулся, и они увидели его тяжелый, пухлый лик. Матвей Николаевич как-то отсутствующе рванулся и исчез в окне.

Ирина теперь и не обращала внимания на стоны Наташи. Она поглотилась одной мыслью: все они, втроем, заболели массовым помешательством, но самое главное – заболела она.

Наутро они не решились обратиться к врачу. Решено было по возможности скорее ехать в Москву лечиться в «центре».

Вадим стал похож скорее на лешего, чем на ученого, и больше всего боялся потерять свои математические способности.

Но, как ни странно, больше всего перетрусила Ирина; она лежала в саду на траве и гладила свои жирные ляжки; страх перед помешательством пригвоздил ее к земле, но и в ужасе она проявляла здравый смысл: эта история сбила ее планы, и теперь она уже и думать боялась уходить от Вадима. «Кому я такая буду нужна», – мутилось в ее нежной голове… Даже травку она испуганно-утробно принимала за галлюцинацию.

…После того как Матвей Николаевич умер, очнулся он у себя в могиле, под сырой и тяжкой землей. И первое, что старик заметил: он может каким-то странным, непривычно-трудным, но возможным усилием выйти из гроба и этой земли. Словно и он сам, и гроб, и земля стали уже не тем, чем были раньше, до его смерти. Старик пошевельнулся, но ничего не ощутил. Даже когда он вышел из могилы и сел на соседнюю плиту, то почти ничего не почувствовал: его движения стали неподвижны.

Все вокруг изменилось и в то же время оставалось прежним, две звезды мерцали прямо на него сквозь пелену пространства, но были ли это звезды?! Вероятно, это был уже не совсем тот мир, и не совсем те звезды!

Но ничто не удивляло старика. Что-то замкнулось в нем раз и навсегда для человеческих чувств.

Он мог думать, но как-то формально.

А огромное поле сознания вообще ушло от него, исчезли многие понятия, особенно такие, как Бог, мир, жизнь, другие он помнил, например, «люди», «родные», но отдаленно, их значение было стерто и совсем не задевало души.

Все прежние, но еще сохранившиеся в нем слова стали как исчезающие символы.

Старик побрел мимо кладбища. Он видел все прежние деревья, ряды и хаос могил, дальние дома, но все это приобрело вымороченный, странный вид, как будто в миру появились какие-то новые свойства, которых не было при его жизни.

Как труп, брел он по опустошенному и выхолощенному миру. По пути ему попались два одиноких прохожих, которые посмотрели на него и прошли мимо… Старик равнодушно отметил, что люди, наверное, видят его так, как будто бы он был человеком, но он видит и понимает их совсем по-другому.

Он не чувствовал никакой, хотя бы просто логической связи между собой и оставшимися людьми, они казались ему существами из другого мира, более далекими, чем раньше – при жизни – казались бы ему марсиане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю