Текст книги "О чудесном (сборник)"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Люди могил
Человечек я уже совершенно погибший, даже до исступления. Мира я не понимаю, Бога тоже, так что же после всего этого остается на мою долю?
О, теперь я понимаю, что осталось на мою долю: одни могилы.
И я хорошо помню, с чего все началось. Собственно, началось именно с моего рождения: ибо точно с этого момента я перестал понимать и мир, и Бога, и это продолжается до сих пор.
Но начну все по порядку. Отца и мать своих я не помню. Я даже не уверен, были они у меня или нет. Говорят ведь, что можно рождаться по-всякому, еще Платон, грек такой, об этом писал.
Где я родился, я тоже не помню. И даже не хочу знать. От этих знаний вся и беда. Но очнулся я, когда уже жил в одном из наших южных городов. Половину своего детства я пребывал в сиротском доме, другую половину у старушки, которая называла себя моей бабушкой (хотя я считал ее своей прабабушкой). Она-то однажды ночью, распивая чай, сказала мне, что моя мать похоронена недалеко, на невероятном по размеру кладбище, где нашли покой все: и славяне, и местные восточные люди, и многие другие… Кладбище это оказалось всего в получасе езды от нас на трамвае…
Я сначала ей не поверил (ведь мне было тогда всего одиннадцать лет, несмышленышу), но, плюхнувшись лицом в комод, отыскала она мне засаленную бумажку, где обозначалось имя, по ее словам, моей матери и картинка, как ее найти, в смысле могилы. Я сунул бумажку в свои ободранные коротенькие штанишки.
Бабушка, однако, сказала, что моя мама – это не ее дочь.
Я и не возражал: я ведь и сам не знал, чей я сын, чего ж мне было судить о моей бабушке. Я, возможно бы, и забыл о могиле, если б мне не подбили глаз. Били три здоровенные девочки лет по шестнадцати. Я тогда и решил пожаловаться маме. Глаз распух. Кровь текла, сопли мешались с нею. Я достал чертеж и поехал к маме. Копейки у меня нашлись.
Был уже вечер. Солнце, которое, как говорят, является виновником жизни, уже заходило. Я пролез в дыру в заборе и порыскал часа два среди могил. Солнце, однако же, еще светило, словно не хотело исчезать.
Я нашел мамулю. Могила была плохая: без креста, без мусульманских знаков и вообще без ничего.
Я заплакал: что дальше?
Сижу, гляжу в могилу и думаю. И вдруг – хвать, какая-то холодная рука (клещи скорее) схватила меня сзади за голую ногу.
Я замер и взглянул на солнце. Где оно? Солнца уже почти не было, оставались только косые лучи на бездонном небе. Почему я не заорал сразу? Да потому, что от ужаса голос ушел внутрь, в утробу. А взглянул я на солнце, потому что хотел туда улететь. Но только голос стал восставать из утробы ужаса, чую ногой: отпустило. Тогда глянул: Боже мой, Создатель мира сего, то была жаба!
Огромная, склизкая, она облапила мою голую детскую ногу, взяла свое и отпала. Я помню ее большие, нечеловеческие глаза—и разум мой охолодел от ее величины. Никогда потом, прожив многолетнюю беспокойную жизнь, я не видел таких жаб: и по величине, и по выражению. Словно она выскочила изо рта бедных покойников.
Я не стал больше плакать над мамой и ушел. На следующую ночь мне снились непомерные водянистые глаза этой жабы, но они были в слезах, почти человечьих. Но, может быть, то была просто могильная вода?
Второй раз в своей причудливой жизни я был на этом кладбище с девочкой, было мне уже лет четырнадцать и ей тоже, и это была первая, абсолютно невинная любовь.
Я хотел быть с ней один на один. Потому и затащил ее в этот памятный вечер на кладбище.
Мы шли и шли. Кругом мелькали имена, кресты, звезды, полумесяцы, как будто эти люди находились уже не в земле, а на небе. Огромные кусты заслоняли нас от их трупов. Над нашими детскими головами было бездонное звездное небо, глубинное, как сам Бог.
Мы примостились между двумя могилами: одна мусульманская, другая христианская, хотя вообще это кладбище было поделено на части как раз между нами. То ли это была граница, то ли здесь все смешалось. Слава Богу, возле нас не было могилы атеиста (но об этом я подумал уже потом, спустя десять лет)…
Мы улеглись в траву на наши мягкие животики. Она положила головку на свою ручку (тоненькую, но уже в жирке), а я стал просто ласкать светлые волосы девчонки, думая о ее головке, в которой гнездились сны обо мне.
Мы жили внутри себя молчанием. И наконец ей стало так нежно, что она заснула.
Тревожное и бессмысленное блаженство овладело мной.
«Лишь бы ее не убили», – подумал я.
И вдруг всей своей махонькой, детской спинкой я почувствовал взгляд. На нас смотрели.
Повлажнел я, а сердце билось. Девочка спала. Я обернулся. Два глаза, с могилу величиной (так мне показалось), глядели на меня из кустов, как шары небытия.
Что-то ударило мне в ум, свет возник в нем, я схватил камень, сам не зная почему… Два глаза метнулись в сторону (увидев не камень, а свет, я понял это потом), и жуткая туша огромной кошки прыгнула на соседнюю могилу. Обернулась, шары небытия стали зелеными, кошачьими… существо мяукнуло и скрылось в тьме близлежащих могил…
Моя милая подруга (кстати, она давно уже погребена на этом кладбище) ничего не слышала, она спала ангельским сном.
Я проводил ее, сбереженную, домой, а на следующее утро потянуло меня к воротам этого парка мертвых. И тогда я увидел этого старика. Он сидел, седой, тихо себе и таинственно на камушке. Вдали виднелась церковь у ворот в христианскую часть. Я, как младенческий искатель, трижды обошел вокруг старика, в которого сразу поверил. А потому присел на землю и спросил его:
– Я вчера ночью у могилы Хасана Сулейманова видел кошку с глазами как шары.
Старичок вынул из своего нищенского мешка кусочек хлебушка и накормил меня.
– Дурачок ты с ноготок, – сказал он и погладил меня по кудрявой головке. (Я и вправду был мал.) – Оборотень то был, а не кот… Но не боись, в твоих глазах свет, оттого он и не съел тебя. У их тоже свой предел есть. – Старичок уважительно развел руками.
– А я еще некрещеный, дедушка, – я вдруг заплакал. – И сирота…
– Так ты крестишься, когда Бог даст. А свет в тебе все равно есть. Для Бога-то преград нет…
– Я к маме хочу.
– Смирися, сынок, – лизнул мою голову дедушка. – Добро-то ведь на свете еще осталось.
Я почему-то хихикнул в ответ. Подошла бабуся (не моя бабушка, а другая) и тоже накормила меня черным хлебцем.
Верочке, моей любимой девочке, я ничего обо всем этом не рассказал. Только потом, когда в этом добром мире прогремели гигантские войны, я пред смертным одром Веры поведал ей о том случае.
– Ты и похорони меня на этом кладбище. Я уже ничего не боюсь, – прошептала она.
Но самое поразительное – по крайней мере на этом кладбище – произошло раньше, когда мне было двадцать лет.
Я тогда часто норовил петь, например, такую песню:
…Но я могилы не убоюся,
Кого люблю, и с тем помру.
Однажды осенним днем подходил я к кладбищу и пел свою песню, и тогда из ворот кладбища вдруг вышли они. Старичок мой тоже был на месте, но в стороне. Я как-то сразу почувствовал (замогильный холод прошел от спины вниз), что они не совсем люди, было их несколько, как бы нищих, в основном старых людей, но около одного из них шла девочка (может быть, лет тринадцати). Но недетская это была девочка совсем. Меня поднесло к ней поближе, и я заглянул в ее глаза: не буду имя Создателя употреблять, ибо даже его именем нельзя выразить то, что я увидел…
Нищие обычно жмутся к церкви – кто ж еще может сейчас подать, кроме Бога? Но эти церковь обходили стороной, как несуществующее. Но, однако, не по-сатанински обходили, а совсем по-другому, без значения. Потом люди эти встали ровной струйкой около ограды, точно просили милостыню. Так и закаменели как будто. Я тоже, по существу, закаменел, глядя на них. Смотрю, обычные люди обходят их стороной, но некоторые подают, но как-то напряженно-осторожно, не касаясь их рук, как бы издалека.
Через некоторое время я решил подойти к ним. Подошел и спросил девочку (эту недетскую, черную такую, как черный огонь):
– Откуда ты родом?
Она молчит, словно и не слышит ничего.
– Хочешь, пойдем ко мне?
Нет ответа.
– Тогда, может быть, пойдем к тебе?
Опять одно молчание.
И вдруг словно осветило мой разум тогда: да ведь за все время, что я на них смотрю, с того момента, как увидел их впервые, ни одного звука не было ими произнесено. Ни одного звука. Лишь бесконечное молчание.
Как только я это понял, то сразу отошел от них. Взглянул опять: по сравнению с ними даже совы разговорчивы. Мне захотелось закричать, громко так, на весь мир! Чтобы не только Господь, но и мышка какая-нибудь поганая, на Луне или там на Марсе или на другой планете живущая, и то услышала бы меня! Но сразу познал: эти не услышат. А если услышат, то никогда ничего не ответят. Никому.
Еще три-четыре минуты я, обалделый, пытался поймать взгляд девочки, но не мог. Странно, люди эти совершенно не обращали внимания на мое вполне нелепое поведение.
Тогда я закрылся душою. Повернулся и пошел к моему старику, который почему-то скрылся за углом. Только клюка его виднелась со стороны.
Я приплелся за угол. Напротив – пивная, наша, расейская, родная и безобразная.
– Дедусь, – говорю старику. Мы ведь с ним были уже знакомыми. – Кто это?
Старик мой на этот раз смотрел на меня неласково, враждебно даже.
– Что ты все хочешь знать? – угрюмо спросил он, перекрестясь. – Жаб да оборотней тебе мало. Иди-ка ты своей дорогой.
Я и ушел. Запил дня на три, на четыре. Все глаз этой девочки не мог забыть. Жгли они меня даже во сне – и во сне особенно. Я собак, свирепых и огромных, отродясь не любил, но теперь я, после тех глаз, даже таких собак полюбил по-настоящему. Мол, все-таки твари; значит, Создатель к ним руку приложил и прочее. А глаз девочки полюбить не мог – какая уж там любовь, просто приковали они меня к себе своей черной пустотой. И никак я не мог понять: эта девочка – дитя человеческое или потустороннее. Но по виду была девочка как девочка.
Пил я в эти дни по-черному, стараясь заглушить взгляд из Тьмы. Две бутылки за день были для меня ничто. О вечере я уже не говорю. Пил я с бродячею собакою: она тоже пила. Лохматая такая дворняга. И выла потом.
Дня четыре я опохмелялся, отходил… Немецкие стихи для дурости читал.
Потом двинулся на кладбище. «Их» уже, конечно, не было. Даже намеков. Я три дня хожу, четыре. Ничего. Но потом слышу среди верующих шепоток: «Ушли они… исчезли… Но скоро опять придут. Без кладбища они не могут». Я сразу понял, о ком речь. Другой раз слышу: «Живут они по тыщу лет… по тыщу лет… но живут ли? Не по-нашему, наверное, живут».
Стал я вечерами по этому кладбищу шляться. Все-таки мать здесь похоронена. И в сердце кольнуло: они ведь здесь бывают, и раз мать моя тут лежит, то и я, наверное, тоже буду лежать здесь. Значит, надо про них все узнать.
И вот – вечеров через семь – вижу я их цепь на могилах. То ли тени, то ли живые идут – нет, нет, живые они, совсем живые, но не по-нашему. Видел я их издалека и девочку мою видел (зрение у меня, правда, после этого немного попортилось, умственно). Прошли они цепью и остановились возле одной обширной могилы. Видно, целое семейство там похоронено. Я, крадучись, скрываясь, подошел поближе, и словно стоны мне из могилы той почудились. А люди те присели возле могилы, образовав круг.
Я тогда закричал – но внутрь себя закричал, тихо так и потаенно. Потом вскочил и, не оглядываясь, чувствуя на своей спине их слепые взгляды, побежал…
На следующий день пришел к своему старикану. Взял буханку черного хлеба и четвертинку.
– Дедуль, расскажи, видел я их.
Присели.
Старик посмотрел на меня ласково так, с сожалением:
– Ну чево ты свой нос не в свои дела суешь? Неужели ты не знаешь о людях могил? Они живут группами-племенами на больших кладбищах – у нас, на Юге, и на Востоке, в исламских странах, в Индии. Не человечество уже они. Мы их стороной обходим. Прикасаться к ним нельзя. Как они живут – никто не знает. Они то появляются, то исчезают, а куда – непонятно. И говорить они уже давно перестали. А чего говорить-то? О чем? Что они знают – о том не скажешь. Мир наш для них – смешон.
Я посмотрел на старикана, на окна, на дерево.
«Да, и взаправду смешон», – подумал я.
– А как они существуют? – вслух спросил.
– Иногда милостыню просят. Когда у нас, у живых, а когда и у мертвых. Те ведь тоже подают, но свое. А иные еще говорят, что договор они заключили: не то с мертвыми, не то еще с кем… Так и живут… Хе-хе.
Не посветлело у меня на душе от таких объяснений.
– А что тебе в них, парень? – глядя вдаль, спросил у этой дали старик.
Я помрачнел, ничего не ответил и скоро ушел к себе, в конуру.
Человечество это могильное я, может быть, и смог бы позабыть, но ту девочку – никогда. Или нет – ни людей могил, ни девочку (законную, ихнюю) не мог бы забыть. Всех вместе. Но девочку – особенно.
Через месяц совсем меня тоска взяла – и не наша, не расейская, а другая, могильная. Звала она меня к себе, наверное. От этого мой ум даже изменяться стал. Все меньше я мог думать, особенно о смерти, точно сам ум мой становился смертью. Словно возник в нем черный луч, и я этим лучом нащупывал невидимое, и вел он меня в какие-то немыслимые подвалы Вселенной, где жила моя девочка. Хорошо жила, сама ни в каких Вселенных не участвуя. Как будто жила без грез, и без жизни и смерти, и безо всего, что наполняет душу. Ибо душа у нее уже была другая, если это была душа. Даже хохота у нее не было.
И вот я ее встретил. У булочной, что около кладбища. Просила она молча, глазами. Да как родилась она? – одно не пойму. Они ведь уже не как мы. Может, она от мертвецов рождалась или из гробов? Подошел я к ней. И вдруг заговорил! А на каком языке – не знаю! Не человечий это был язык и не животных. Далекий такой, далекий, и звуков в нем почти не было. А о чем я говорил – не мог познать, только луч во мне черный все расширялся и расширялся, заполняя ставшее мертвым сознание.
А потом внезапно девочка посмотрела в мои глаза. Взгляд этот был тяжелый, несоизмеримый бытию. И она коснулась меня рукой. Прожгло меня черным светом изнутри, и, влекомый им, я пошел. Девочка за мной. Понял я – ничего во мне не осталось, только где-то в глубине прежнее «Я» содрогалось, а внутри – полоса иного мира постепенно возрастала. Больше я ничего не помню, кроме того, что я шел, а девочка следом, упорно и не по-детски. Идем и идем. И ни улыбки от нее, ни смеха, одно бесконечное молчание. Но верность какая-то в ней появилась. Только верность не мне, а тому миру, который поднимался со дна моей души.
Вышли на помойку. Вдруг вдали я увидел светящийся шар.
«Вот оно, "антиспасение"», – холодно подумало мое прежнее «Я», еще остававшееся во мне. Что это был за шар? Проекция моей тайной внутренней религии? Тень посланного ангела или монстра?
Шар все возгорался и возгорался.
И я пошел туда – возможно, к своему будущему «Я», которое настанет после многих и многих смертей. Я уже ничего не понимал. Смутно вспыхивало в сознании, что я, кажется, катался по земле и хохотал, нечеловечески хохотал, словно в меня вселились раздирающие меня в разные стороны силы. Маму видел во сне, но почему-то в смешном виде.
Очнулся я у дерева на помойке – ни девочки, ни шара. Прошла, видимо, ночь, и наступило раннее утро. Глупо лаяла собака. И еще более глупо восходило солнце на горизонте.
Сознание и ум были при мне. Встал я помятый и, извиняясь перед собой, словно с похмелья, пошел вперед. Дворничиха приняла меня за полупьяного и пожалела. А я понял, что вернулся в прежнее, обычное состояние. Не увела та девочка с тяжелым взглядом меня – а то бы и увела, далеко-далеко, куда и мертвым нет пути. Но, видно, перебежал ей кто-то эту дорогу. И решилась, таким образом, моя судьба без меня самого. Какие же мы после этого творцы?
Больше я уже эту девочку никогда не видел. И людей с могил тоже.
Институт окончил. Пить стал, есть, петь.
А через много-много лет, даже десятилетий, оказался я вдали от своей Родины, от своей страны в большом городе на Западе, в шумном мире, среди машин. Весь этот Запад я изъездил и познал его.
И вот однажды, бредя по широкому проспекту с рекламами, с огнями и с бесконечным потоком людей, вспомнил я вдруг мое человечество могил, и мою девочку, и мой ранний опыт. Вспомнил – и стал вглядываться в лица людей, идущих мне навстречу. О, как хорошо я знал эти лица людей Запада, и что поражало меня – это отсутствие света в этих глазах. Словно они стеклянные, но с умом.
И вот, вспомнив о человечестве могил и взглянув на лица прохожих, вдруг почувствовал: а ведь я среди трупов нахожусь, духовных трупов, и их бесчисленное количество здесь, сотни миллионов, почти все.
Так чего же я боялся человечества могил? Вмиг понял я, что на самом деле те, с могил, были живыми, пусть по-особому, а эти вот, которые нескончаемым ужасающим потоком маскообразных лиц идут на меня, и есть мертвые, по-настоящему, вечно мертвые. И не осознают сами, что перешли уже навсегда ту грань, которая отделяет мир, предназначенный к жизни, и мир, медленно и верно опускающийся на дно тьмы, где уже не будет никогда ничего и откуда нет возврата.
И вся их автоматическая жадность, слабое мелькание похоти в глазах, мрачное и рациональное слабоумие (как будто высшего ума уже не существовало) – не что иное, как медленный поток смерти.
И не от человечества могил мне нужно бежать, а от этих – с их машинами, роботами и румянцем на щеках.
А ведь дунут когда-нибудь на них или затопят – и мир станет совсем другим. Пусть даже люди с могил останутся. Восток есть Восток, и он не скоро перестанет быть Востоком. А вдруг перестанет? Ну что ж! Пора, пора… Тогда уж закрывать надо будет – высшим-то – эту смешную планетку… Но нет, нет, нет!
Потому что остается – Россия. И хотя я сам не знаю, где и когда я родился, но Россия останется для меня тайной навсегда. Все ведь она включает: и человечество, и Восток, и священные чары, и даже идиотизм западный, и раздолье метафизическое, и монастыри, и трепет трав, и гнозис – но самое высшее в ней ускользает от человечьего взгляда и от ума. Значит, ведет это русское высшее в нечто такое…
В одном я уверен: пора нам с нашим человечеством, точнее, с современной цивилизацией кончать. Ведь от нее одно только название осталось. А название это – труп, огромный и жадный. Зачем же с таким названием дело иметь? Только в преисподнюю и угодишь.
Может быть, было бы лучше – пусть и невозможно это пока – нам на свою планету перейти, и назвать эту планету – Россия, и жить бы на ней одним, без этого так называемого человечества. И сотворить окончательно наш мир, собственный, непостижимый, дальний, захватывающий всю душу, чтоб песня русская сверхглубинная, как музыка сфер, звучала… Вселенную расейскую сотворить… И чтоб рядом со звездами одни тайные наши березки сияли… А то ведь пропасть можно на этой теперешней планетке. Не годится она никуда.
Дорога в бездну
– Старичка Питонова, который помер, знаешь? – спросил во тьме глухой голос. – Так вот к нему и идем.
Двое двигались по кладбищу, к глубине. Уже заходило солнце.
– Большой богохульник был, – раздался тот же глухой голос. – Я его историю через одного человека как бы изнутри знаю. Но главное – людей притягивать к себе его труп стал.
– Экая планета, – пробормотал другой, поменьше ростом, почти невидимый, и споткнулся.
– Я вот знаю: его друзья совсем дошли от его трупа, особенно старушки, – оргию тут устроили месяц назад, тело разрыли тайком…
– Каково тело-то?
– В себя впилось. Руки прижаты к груди, и голова свесилась, точно лижет их. А посредине – черная дыра.
– И что друзья?
– Глаз не могли отвести. Выли, плясали, пели, а реализовать связь свою с трупом не смогли. Звал их этот вцепившийся в себя труп куда-то, а куда – понять не могли… Может быть, мы поймем. Пойдешь?
– Я с тобой, Сережа, хоть куда пойду, – ответил который поменьше, звали его Витя Филимонов. – Если застукает начальство – в тюрьму пойду, если туда, – и он махнул рукой по направлению к звездам, – так пусть…
– Начальство куплено, – успокоил тот, кого назвали Сережей. – Среди друзей старичка важный чин был. А лопаты в лопухах. Он неглубоко погребен, нарочно…
Показалась луна, и две мужские фигуры – молодых мужчин лет тридцати с лишком – окончательно прояснились. Шли словно по ночному небу.
Могила Питонова была свежа. Уединенное кладбище это укрылось в самое себя своей заброшенностью. Друзья остановились около надгробья, зажгли карманные фонарики, последний слог «ов» был почему-то стерт, и четко различалось только «Питон».
– Ты его видел при жизни? – спросил Виктор.
– Сумасшедший чуть-чуть был старичок, – кивнул Сергей. – Очень Бога боялся. А себя любил. Потому и спятил перед смертью.
– Так чего ж с него взять? – усомнился Филимонов. Выглядел он старше Сергея, и тело его было внутренне скрючено, только глаза смотрели вдаль.
– Не в нем дело. Это только повод, – ответил Сергей. – Вот видишь эту книгу? Она поможет нам улететь и понять. Улететь с возвратом.
Книга была положена на камень.
– Спокоен ты очень, Сережа, – засуетился Витя, неловко дергаясь на одном месте, – ишь, неугомонный. Все тебя несет и несет… А куда? Здесь ведь тепло… – заскулил, сомневаясь, Филимонов.
– Садись, старик, около камня. Мы сделаем первый шаг. Разрывать ничего не надо. Я все беру на себя, а ты слушайся.
– Ну, сядем, сядем, – трусливо отговаривался Филимонов.
Присели. Вдруг раздался шелест. Сразу из кустов возникло существо, совершенно невнятное, нелепое и вместе с тем уверенное и страшноватое. Выглядел он помято, словно его жевала потусторонняя вселенская челюсть. Глаза светились, но светом другого сознания.
– Ребята, ни-ни, – издал он вполне человеческий звук и приблизился к ним.
Филимонов упал. Но Сережа (фамилия его была Еремеев) только побледнел и впился глазами в существо.
Оно еще больше очеловечилось.
– Нельзя, ребята, – хрипло сказало оно, – не тревожьте… Закурить есть? Зовут меня Коля Климентьев.
И он как-то по-уголовному, по-земному подошел к Сереже, вопрошая. Но тут же ловким и артистическим движением ноги сбросил книгу с камня. Она упала на могилу.
Сережа встал. Был он строен, где-то даже красив, но слишком значителен изнутри, чтобы его внешняя красота ослепляла.
– Есть, – ответил снизу, с земли Филимонов.
Климентьев закурил, тут Еремеев заметил, что на незнакомце короткое пальто, хотя стояло жаркое лето.
– Нам нельзя, а им можно раскапывать? – спросил Сергей, показывая на могилу.
– Друзьям-то его? Они же пустяшные, – хмыкнуло существо. – А вам – ни-ни… Не туда лезете.
– Кто ты? – спросил Еремеев.
Этот вопрос совершенно ошеломил Климентьева. В ответ он вдруг стал подпрыгивать (как бы вокруг себя) и дико хохотать. Он так трясся от хохота, что с него стали падать какие-то насекомые. Лесная мышь сбежала с могилы.
Сергей остолбенел.
Филимонов тем не менее неуклюже поднялся с земли, бормоча:
– Ведь говорил же я, говорил, не бери книгу…
Хохот существа делался все пространнее и пространнее. Казалось, хохотала Луна или сама Вселенная. Ничто не могло его остановить.
Климентьев внезапно оборвал смех.
– Пойдемте со мной, – миролюбиво предложил он. – А этот, – он указал на могилу, – пусть. В глубь пошел, но не в вашу сторону. Не мешайте ему.
Друзья (Филимонов и Еремеев) поплелись с кладбища. Прихватили и книгу. Впереди шел Климентьев.
Тенями выскользнули из ворот.
В стороне, на отшибе, стояло другое существо, по виду женщина. Она просила милостыню – но у кого? – кругом была пустота и ночь. Словно чего-то ждала.
– Лизанька, – улыбнулся Климентьев, – Из моих.
И он помахал ей ручкой.
– Чудные вы, смертные, – верещал по пути Климентьев, словно стал бабою. – Даже самые умные из вас – такими порой бывают глупцами, – сплетничал он. – Недотепы…
Филимонов угрюмой тенью молчал, подавленный, а Сережа бесконечно улыбался. Синие глаза его совсем уплыли.
– Вот и хвартера! – вдруг прокричал Климентьев серьезно. И распахнул калитку в маленький дом. Вокруг был одинокий поселок – безразличный в своей пустоте.
«Затянул он нас», – подумал Сергей.
– Проголодались вы у меня, проголодались, – шутил Климентьев в комнате, сбросив пальто и бегая чуть не по стенам.
А потом вдруг – как бы с потолка – сказал:
– А ведь вот вы не боитесь меня, Сережа. Знаете – вы защищены…
И тут же оказался рядом, за столом, с бутылкой водки в руках. Керосиновая лампа освещала влажно-мрачную теплую комнату с невидимым по углам.
– Варя! – окликнул Климентьев через плечо.
Никто не появлялся. В комнате зияла тишина. Картошка как бы дымилась на столе.
Филимонов тупо уставился на сундук, крышка которого вроде шевелилась…
– Верьте нам, – дружелюбно осклабился Климентьев.
Филимонов как-то угодливо (особенно по отношению к себе) опрокинул стаканчик водяры в нутро, которое потеплело. Филимонов оживился.
– Вот вы какие, – хихикнул он, глядя на Климентьева и расхрабрившись. – Не ожидал, не ожидал…
– Вы, смертные, много чего не ожидаете, – поучительно согласился Климентьев, хрустнув огурцом.
Сережа смотрел на него, пламенея, и что-то шептал.
«Не бес это, даже особый, а труп человека, покойник, ставший божеством», – почему-то подумал он.
– А вот вас я не понимаю, – стукнув вдруг стаканом об угол стола, резко сказал Климентьев, обращаясь к Сереже. – Вы очень русский человек, как и ваш великий друг Андрей. И вы слишком многого хотите для этой маленькой Вселенной. А я устроился хорошо… благополучно!
– Кто ты?!! – закричал Еремеев.
И опять, как в замкнутом круге, раздался нечеловеческий хохот. Водка была выпита, Филимонов снова упал, хохот продолжался, но в нем уже был выход – в какую-то Вселенную за окном.
Сергей неожиданно стал что-то быстро говорить Климентьеву. Тот, хохоча, отвечал, и его хохот был более серьезен, чем ответ. Вся комната наполнилась мраком и смехом. Хохотал даже воздух.
– Ничего, ничего не спрашиваю! – отчаянно выкрикнул Сергей.
И внезапно – или ноги сами пошли – их вынесло на улицу. Существо осталось внутри. Но потом дверь в этот маленький дом отворилась, и появился пляшущий Климентьев, а за ним тень – чья непонятно. Лицо Климентьева было при этом каменно-холодным и даже надменным.
Он прокричал друзьям (Филимонову и Еремееву) на прощанье:
– Питонова забудьте, его сам Бог забыл!
– Бежим отсюда, Витя, – проговорил Сергей. Нервы у него вдруг сдали.
– Куда?! – истерически крикнул Филимонов.
– В Москву. В пивную.
Пивная оказалась не пивной, а живой ночной квартирой, где собирались московские любомудры. Была она особенная, с низким потолком, но вместительная, и скорее напоминала огромную единую, связанную коридорами келью, как в древних русских дворцах, но современную. Встретила Сергея и Виктора хозяйка – Ульяна Родимова – их возраста, с золотистыми волосами.
Круглый стол, за который сели втроем, превратился в единство.
– Не можешь ты, Сереня, не можешь, – говорила Ульяна, – глянь в небо: утонешь умом. И те миры такие же, всего не облетишь, даже с нашей душой.
– Пусть, – ответил Сережа.
– Даже Андрей не может тебя остановить.
Андрей Артемьев был лучший друг Сергея. Мало кто знал его во всей глубине, но, соприкасаясь с ним, многие видели в нем своего Учителя. Проповедовал и практиковал он древнее и традиционное учение (Веданту), возникшее еще в Индии, но прошедшее через его огненный опыт и освещенное им чуть-чуть иначе, в русском пламени.
Учил он, согласно адвайте-Веданте, что абсолютное, высшее начало – вечное и надмирное, его многие называют Богом, – «содержится» внутри нас, а все остальное – страшный сон. Каждый человек может открыть в себе это Высшее «Я», или Бога, отождествить себя с Ним, уничтожив ложное отождествление себя со своим телом, психикой, индивидуальностью и умом, перестав быть, таким образом, «дрожащей тварью». И тогда человек станет тем, кто он есть в действительности: не Николаем Смирновым, например, не человеком даже, а вечной абсолютной реальностью, которая невыразима в терминах индивидуального бытия, времени, числа и пространства и которая существует, даже когда никаких миров и вселенных нет.
Секрет (один из секретов) лежал в формуле «Я есть Я», в особой медитации и созерцании, в проникновении в Божественную Бездну внутри себя, и «технику» всего этого Андрей создал свою. Высшее «Я» – учил он каждого своего последователя – и есть твое вечное, не подверженное смерти «Я», все остальные твои «я» (маленькие «я») – его тени, даже антитени, которые неминуемо исчезнут. Их надо как бы «устранить» еще при жизни путем истинного знания и реализации этого скрытого «Я».
Не нужно никуда стремиться и бежать в потустороннее, как на луну, – главное, вечное, бессмертное рядом и внутри тебя (оно и есть ты), но его нелегко открыть и «осуществить», «реализовать».
Еремеев видел правоту всего этого, но чувствовал: душа его последнее время уходит в какую-то пропасть. Он все больше и больше называл себя «метафизическим путешественником», загробным летуном. А некоторые знания у него уже были.
– Надоела мне эта жизнь, – говорил он Ульянушке. – Она ведь просто насмешка какая-то. А высшее бессмертное Я от меня все равно не уйдет. Куда Оно денется, если Оно было, есть и будет. А я хочу в иную Бездну заглянуть. А если пропаду, так…
– Сереженька, – встрепенулась Ульянушка, волосы ее вдруг разметались, и сама она стала стремительной, – нас-то не покидай. Неужто Россия тебе не бесконечна?!.
Она быстро включила что-то, и потекла невероятная, таинственная, запредельная народно-русская музыка, от которой можно было с ума сойти.
– Ничто истинно ценное не будет потеряно, – ответил Сергей. – Да и вернусь я. Мир мне надоел, а не то, что выходит за границы мира. К тому же видения все время…
– Ой, как бы не пропал ты, Сереженька, не пропал. Гляди: какие мы уютные и вместе с тем бесконечные…
– Все останется, – повторил Сергей. – Ты сама: и хранишь меня, и зовешь в беспредельное… Мы вместе…
Все вдруг соединилось и стало почти космическим в этой комнате. Это почувствовал и Витя, который молчал и плакал, слушая этот разговор…
Сергей, уехав от Улиньки, попал в какой-то загробный запой. Собственно, запоя в буквальном смысле не было – он не брал в рот ни грамма водки, – но были внутренние видения, знаки, символы… Самое существенное и сокровенное происходило в момент между сном и явью, когда он просыпался утром.
Он чувствовал: что-то будет, кто-то придет.
А внешняя жизнь шла своим путем, и он часто оказывался в центре, на пересечении многих странных историй, случавшихся вокруг. Вот одна из них, довольно забавная. Состоялось знакомство с черепом некой дамы – старой профессорши, любившей науку и отрицавшей бессмертие души.
С ее трупом действительно произошло что-то серебряное. Сразу после смерти обнаружилось завещание, по которому ученая отдавала свой скелет и «все, что останется от моей личности», в пользу научных исследований. Одно учреждение почему-то воспользовалось этим, скелет попал в шкаф. Потом он много раз бродил по рукам студенток, пока его не сломал пьяный доцент, уснувший после буянства в шкафу. Остатки решили выбросить, но череп попал на дачу к приятелю Сергея Антону, который взял череп, приговаривая, что «ее душе теперь будет хорошо».