Текст книги "О чудесном (сборник)"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
Петрова
– Семен Кузьмич сегодня умер.
– Как, опять?!
В ответ всплеснули руками. Этот разговор происходил между двумя темными, еле видимыми полусуществами в подворотне московского дворика.
N.N. со своей дамой подходил к огромному зданию загса. Дама была как будто бы как дама: в синем стандартном пальто, в точеных сапожках. Однако ж вместо лица у нее была задница, впрочем уютно прикрытая женственным пуховым платочком. Две ягодицы чуть выдавались, как щечки. То, что соответствовало рту, носу, глазам и в некотором смысле душе, было скрыто в черном заднепроходном отверстии.
N.N. взял свою даму под руку, и они вошли в парадную дверь загса.
В залах, несмотря на ослепляющий свет и помпезность, почти никого не было. N.N. наклонился и что-то шепнул своей невесте. Первой, кто их по-настоящему увидел, была толстая, поражающая своей обычностью секретарша, сидевшая у столика в коридоре.
Увидев даму N.N., она упала на пол и умерла.
Жених и невеста между тем продолжали свой путь. Угрюмо сидящие на скамейках редкие посетители не замечали их.
Правда, когда они прошли, один из посетителей встал, выпил воды и сказал, что уезжает.
В одной из комнатушек надо было выполнить предварительные формальности, в другой, просторной, в цветах и в портретах, происходила официальная церемония.
N.N. с дамой вошли в первую. Позади них между прочим шли совершенно незаметные субъекты: свидетели. Гражданин Васильев, который почти один управлял всеми этими делами, взглянул на них.
Взглянул и не смог оторвать взгляда.
Молчание продолжалось очень долго.
– Ну что, когда это наконец кончится? – спросил N.N.
Васильев кашлянул и попросил подойти поближе. Так нужно было чисто формально. Он действовал автоматически.
Но в душе его царил абсолютный страх. Он протягивался к нему даже из окон. Не только мадам вызывала страх, но и весь мир через нее тоже вызывал страх.
«Не надо шевелиться, не надо задавать глупых вопросов, иначе конец, – подумал Васильев. – А у меня дети».
– Фамилия?! – для бодрости нарочито громко выкрикнул он.
– Калашников, Петр Сергеевич, – ответил N.N. Его дама издала из заднего прохода какой-то свист, в котором различимы были слова: «Петрова Нелли Ивановна». Васильев похолодел; тело замораживалось, но душа вспоминала, что мир ужасен. «Так-так», – мысленно стучал зубами Васильев и никак не мог разыскать карточки новобрачных. Искал и не мог найти.
– Это кончится когда-нибудь? – холодно повторил N.N.
Васильев все же нашел, что нужно: предварительное заявление, подписи свидетелей и т. д.
– Вы не разлюбили друг друга с тех пор? – взяв себя в руки, спросил Васильев.
– Нет, – холодно ответил N.N.
– Тогда прошу в эту комнату, к Клименту Сергеичу.
N.N. с Петровой двинулись.
– Товарищи! – опрокинув стул, вдруг выкрикнул Васильев. – А ваши паспорта!
– Нелли, покажи ему, – сказал N.N.
Петрова повернулась и медленно пошла навстречу Васильеву. Подойдя поближе, она сунула руку себе на грудь, во внутренний карман, и вынула паспорта. Мутно взглянув на нее, Васильев почувствовал, что еще несколько минут – и он уже не он.
Впрочем, паспорта были действительные. И даже на фотокарточке Петровой вместо лица была задница. Со штампом.
…Когда N.N. с дамой скрылись за дверью кабинета Климента Сергеича, Васильев рухнул в кресло – и вдруг навзрыд, по-огромному, истерически разрыдался.
Он вспомнил, что его дочь скоро умрет от цирроза печени и что, когда он родился, стояло – по рассказам – ясное, свежее, небесное утро, а он так кричал, как будто уже давно, тысячелетия или секунду назад, жил в каком-то мире, связанном с этим, но в котором лучше тоже не появляться. А его как мячик выталкивали из одного мира в другой…
…Между тем Климент Сергеич, одиноко скучающий в своем кабинете, взглянул на N.N. и его даму. «Ничего не произошло», – тотчас подумал он, закрывши глазки. Потом опять открыл. Повторив эти шуры-муры раз семь-десять, Климент Сергеич вдруг убедил себя, что задницы нет. Нет, и все. Нету.
– Дорогие друзья! – подскочил он со своего кресла с распростертыми объятиями. – Как я рад видеть искренне влюбленных! Милости прошу к нашему шалашу.
Климент Сергеич все же явственно видел зад в пуховом платочке, но умственно считал, что на самом деле это не задница.
Чтобы еще больше убедить себя, он резво подскочил к Петровой и громко чмокнул ее в ягодицу. Климента Сергеича несколько сконфузил только хорошо знакомый, неприятный запах. Запах был настолько мертвенен, как будто был с предполагаемого того света.
– Итак, друзья, – продолжал Климент Сергеич, – продолжим красочную часть.
Он даже всплеснул ручками в потолочные небеса.
– Петр Сергеич, – расфамильярничался он, обращаясь к N.N., – вы по-прежнему любите Нелли Ивановну?
– Очень, – сухо ответил тот.
– Я так и думал, так и думал, – расхохотался Климент Сергеич, которому вдруг стало не по себе. – А вы, Нелли Ивановна? Как, не амурничаете? – И он весело подмигнул ей.
Не стоит говорить, что при других обстоятельствах Климент Сергеич никогда не позволил бы себе такое нелепое поведение. N.N. неожиданно, почти сверхъестественно, оживился и сел на стол прямо против Климента Сергеича.
– Она у меня девственница, скромница такая… знаете… хе-хе, – дребезжаще просмеялся он.
– Вы знаете, – разоткровенничался в ответ Климент Сергеич, пытаясь завязнуть в каком-то бессмысленном разговоре, – у меня жена тоже была скромница. И представьте, сейчас наоборот…
– Ладно, хватит, – грубо оборвал его N.N., слегка ударив по кисти руки. – Оформляйте документы… Климент Сергеич…
– Товарищи, я за… – спохватился последний. Очень быстро провернули официальную церемонию в зале. N.N. со своей супругой и свидетелями проделали обратный путь, к выходу. В руках у Петровой был большой букет цветов.
Тем временем, как только супруги вышли, в кабинете Климента Сергеича зазвонил телефон и кто-то резким, металлическим голосом сказал ему, что он – то есть Климент Сергеич – умер. N.N. с Петровой были уже на улице.
– Я так и знала, что ничего не получится, – свистяще произнесла она.
N.N. пожал плечами. Петрова внезапно остановилась, огляделась кругом и вдруг, словно подумав, мгновенно исчезла, растворилась в пустоте.
N.N., закурив, быстро, по-деловому пошел вперед, к трамвайной остановке.
Выпадение
На окраине Москвы среди изрезанных улочек с маленькими домишками и длинными бараками посреди моря уборных стоит огромное желтое шестиэтажное здание, похожее на тюрьму. Это институт и общежитие для студентов. С трех сторон к нему подходят извилистые, грязные, уходящие в пропасть бараков дороги. Три деревца, как чахлые, слабоумные невесты с венком птиц на голове, окружили здание. А в небе постоянными были только черные крики метущихся в разные стороны ворон.
Все обитатели здесь делились на местных и студентов. Студенты казались местным злыми, учеными и нахальными. «Мы никогда не будем так хорошо жить, как они», – говорили про студентов. Местные же казались студентам лохматыми, придурошными и страшными, от которых надо бежать. Особенно пугали их черные дыры бараков и дети. Дети купались в ведрах воды, снимали друг с друга штанишки. Студенты учили книги, сидя на заборах, прыгали по крышам сараев. Обе стороны шарахались друг от друга как от непонятного.
Однажды весной в один из домишек около общежития въехала семья. Почти никто не обратил на это внимания, просто вместо одной семьи стала размахивать руками и находиться перед глазами всех другая семья.
Тем более не бросился в глаза младший член этой семьи семнадцатилетний полоумненький, каким его считали, Ваня. Иногда только смеялись над ним.
Это был длинно-тонкий юноша с мягкой, нежной головой и осторожными ушами. Походка тихая, крадущаяся. Даже в уборную он входил, как в античный храм.
Вполне полоумненьким его назвать было нельзя – скорее «не замечающим». Он действительно «не замечал» многое из того, что происходит вокруг. Он мог позабыть покушать, позабыть осмотреться кругом. Но зато хорошо вырезал бабок из дерева. Учился Ваня плохо, но не то чтобы по глупости, а по равнодушию; из предметов же обожал зоологию, особливо анатомию мелкокостных. Людское общество любил, но только молчком. Постоит, постоит где-нибудь около кучки ребят – и тихо уйдет, как будто его и не было.
Никто не знал, чем жил Ваня. А кроме самосозерцания, он жил вот чем. Каждый вечер, когда темнота поглощала окрестности, как брошенную комнату, Ваня пробирался к институту. Ловкий и жизнестойкий, он по трубам и остаткам лестницы влезал на карниз четвертого этажа. Там до поздней ночи светилось окно: то было женское общежитие.
Ваня пристраивался на широком карнизе, удобно прижавшись к трубе, и долго, часами смотрел внутрь. Он даже не испытывал оргазма при этом: половое влечение у него было мутное, широкое, непонятное для него самого и всеобъемлющее. Ему хватало того, чтобы просто смотреть.
Странные мысли роились в его голове. Все девочки, особенно раздетые, казались ему необычайно интеллигентными. Несмотря на то что они всего лишь ходили или лежали, ему казалось, что они вечно пляшут.
«Откуда такое кружение?» – недоумевал он.
У него было несколько состояний; это зависело от мыслей, приходивших ему в голову, пока он лез по трубе к девочкам.
Часто ему внутри себя слышалось пение; иногда странно болело сердце из-за того, что он не знал, чем кончится то, что происходит внутри, за окном.
«Миленькие вы мои», – часто называл он их, прослезившись.
Он не выделял ни одну из них, любя всех вместе. Правда, он выделял их качества, скорее даже любил эти качества, а не их самих. В одной ему нравилось, как она ела: изогнуто, выпятив бочок и обреченно сложив ручку. «Все равно как мочится или отвечает урок», – думал он. Другая нравилась ему, когда спит. «Как зародыш», – говорил он себе.
Но особенно нравилось Ване, как кто-нибудь из них читал. Он тогда вглядывался в лоб этой девушки и начинал любить ее мысли. «Небось о том свете думает», – теплело у него в уме. Уставал он только сосредотачиваться на одной. Поэтому очень легко ему было, когда они все ходили. Вся душа его тогда расплескивалась, пела, он любил их всех сразу и в такт своему состоянию тихонько выстукивал задом по карнизу.
«Ну хватит. Побаловался» – так говорил он себе под конец и спускался вниз. Дважды его вечера были несколько необычны: он чувствовал в душе какую-то странность, воздушность и зов; еле-еле забирался вверх; и нравились ему уже не тела девочек, а их длинные, шарахающиеся тени; подолгу он любовался ими, иногда зажмуривая глаза.
Так продолжалось годы. И эти годы были как один день. Иногда только мать поколачивала его.
Однажды Ваня полез, как обычно, на четвертый этаж к своим девочкам.
Все было как прежде: он, как всегда, слегка поцарапался о железку на третьем этаже, так же пристроился на карнизе, у окна общежития. Только теперь ему стало казаться, что он женат на этих девочках. Но он так же прослезился, когда маленькая студентка в углу уснула, как зародыш.
И вдруг окна не стало. Не стало и милых, гуманных девочек. «Точно я опять на этот свет рождаюсь», – подумал он… Часов в одиннадцать вечера жирно-крикливый парень, назначивший свидание во дворе трем бабам, услышал за углом ухнувшее, тяжелое падение. Он подумал, что упал мешок с песком, и просто так пошел посмотреть. На асфальте лежало скомканное, как поломанный стул, человеческое тело. Парень признал Ваню, полоумненького. Он был мертв.
Удовлетворюсь!
«Что может быть непонятнее и вместе с тем комичнее смерти?! Посудите сами: с одной стороны, есть теории, по которым загробная жизнь расписана как по нотам; нет ничего легче, согласно этим теориям, как предсказать даже дальнейшую, на целые эпохи, эволюцию человеческого сознания, как будто речь идет о предсказании погоды; так что же говорить о несчастной загробной жизни – здесь же все ясно, как на кладбище; с этой точки зрения – смерть вообще иллюзия, некая шутка природы и обращать на нее внимание так же нелепо, как суетиться при переходе из одной комнаты в другую… Но, с другой стороны, существует прямо противоположное мнение: после смерти – тотальная и бездонная неизвестность; „смерть есть конец всякого опыта“, а предыдущие гипотезы – лишь увеселения земного ума; жить в смерти – это значит жить в отказе от всего, что наполняет сознание. Смерть – не шутка природы, а, напротив, необычайно глубокое явление, требующее серьезной и всепоглощающей прикованности.
Как совместить, как примирить эти крайности?! Ведь положительно можно сойти с ума, бегая между ними! То туда, то сюда.
Ну что ж, обратимся к внутреннему опыту. И вот что интересно: опыт как будто подтверждает обе теории, каждая из них по-своему истинна. С одной стороны, смерть – необычайно серьезна: сами чувствуете по себе, нечего вдаваться в подробности. Иногда кажется, что это действительно непостижимая бездна. Но напротив, напротив! Если приглядеться вдумчивей, то нельзя не заметить в смерти весьма дикую анекдотичность.
Ну, во-первых, сама быстрота свершения и ничтожность причин, ее вызвавших. Посудите сами, можно ли всерьез относиться к явлению, причинами которого были укус вши или обида от плевка в лицо? А мгновенность, мгновенность! Иные ведь умирают и совокупиться напоследок не успев!! Для крупного события такая быстрота просто неприлична.
Добавлю еще патологическую случайность и анекдотичность обстановки! Мой сосед, например, умер, объевшись холодцом.
Нет, что ни говорите, а великие события так не совершаются. Словно здесь иллюзия, шуточка, некое механическое сбрасывание видимой оболочки, вроде шубы, с невидимого здесь существа – и ничего больше. Но все же ведь чувствуется: и трагизм, и бездна – посмотрите на лицо мертвеца; потом, отсутствие памяти и т. д. Почему нельзя предположить, что тут связаны две крайности… Ведь от великого до смешного один шаг».
Эти строки из своего дневника читал низенький, одухотворенный человек в глубине притемненной комнаты. По углам стояла тишина. А вокруг человечка, его звали Толя, сгрудилось несколько полувзъерошенных, внимательно слушающих его молодых людей. Одна девица лежала на полу. Видно, это чтение – лишь продолжение долгого и истерического радения о смерти. Обстановка была до сверхреальности тяжела и напряженна, словно все демоны подсознания сорвались с цепи, сбросив земные оковы. Казалось, невозможное даже в мыслях вдруг воплощалось и приобретало тотальное значение. И от этого нельзя было уйти.
– Удовлетворюсь, удовлетворюсь! – вдруг взвизгнул один худенький, с как бы даже думающей задницей слушатель. Его глаза были в слезах. – Не могу я больше!
Слушателя звали Аполлон. А дело происходило на даче, в глуши, ранним утром. Аполлон еще раз, точно уносясь вдаль, взвизгнул и, опрокинув бутылку с водкой, выбежал из комнаты. Откуда-то донесся его вопль: «Не могу ждать, не могу ждать!!!..Что же там будет?!. Не могу терпеть… Хуже всего неизвестность!»
– Повесился! – завопила его подруга Люда, которая после недолгого ауканья вошла туда, куда забежал Апоша.
Все переполошились, как перед фактом. Толя спрятал дневник, чтобы его не разорвали. Мистик – Конецкий – встал на четвереньки.
Ребята ходили вокруг трупа Аполлона, как трансцендентные коты вокруг непонятно-земной кучки кала. Владимир захохотал. Совершать адекватные действия было как-то ни к чему. Все молчали, охлажденные. Анатолий отворил окно в открытый мир. Труп, снятый, лежал на полу.
«Вот она, анекдотичность, – думал вставший с четверенек Конецкий. – Но где же непостижимость?!»
В это время раздалось ласково-приглушенное хихиканье: это тонко-белотелая девочка Лиза, самая юная любительница смерти, поползла к трупу. У Лизы ясное, в смысле непонятности, лицо, оскаленные зубки, словно не ее, и глаза, которые останавливались на созерцании тумбочки, как на себе.
Нервно подергиваясь всем телом, точно совокупляясь с полом, ставшим личностью, она подползла совсем близко к Аполлону.
«Сейчас Аполлон закричит, – подумал Конецкий, – ведь он так не любил Лизу».
Но Лизонька, вместо того чтобы укусить труп, как предполагали мистики, вдруг перевернулась и легла на покойного, как на некий тюфяк, спиной вниз и повернув лицо в окно, в бездонную глубь неба, заулыбалась, точно увидела там Сатану. Люда вскрикнула.
Делать было положительно нечего, но в уме мрак сгущался. Толя перепрятал дневник. Владимир принес водку, и все расселись вокруг трупа, как вокруг костра.
«Не забуду Аполлона», – подумала Люда. Но мысли расстраивались, словно были точками в раскинутом по всему пространству напряженном ожидании.
Лизонька, лежа на покойном, поигрывала белыми пальчиками.
– Уж не хочешь ли ты отдаться на нем? – спросил откуда-то появившийся Иннокентий.
Но Лизонька была не из отдающихся. Она отдавалась только трупам, существующим в ее уме.
По полу пробежал ручной ежик. Все разлили водку. Лизонька вдруг встала.
– Я знаю, что делать: надо идти до конца, – вдруг сказала она, посмотрев в стену так, будто та упиралась ей в лоб.
– До конца, до конца, ребята, – заплакала Люда. – Лучше нам всем повеситься… Надо сейчас, сейчас, вместе с Аполлоном, перейти грань… Чего тянуть кота за хвост?!. Пусть будет, что будет: лишь бы ощутить эту неизвестность… Ведь нужно только одно движение, одно движение… слабой руки…
– Мало ты смыслишь в мистике, – сурово оборвал ее Иннокентий, которого все любили за его теплое отношение к аду.
Он медленно поглядел в сторону Лизы, и глаза его почему-то налились сухой кровью. Затем, пошептавшись с Сухаревым, самым плотным парнишем, он, улыбаясь, вывел всех, кроме Сухарева и Лизы, из комнаты трупа.
И тут началось что-то несусветное. Точно ожидание разрядилось в новую, еще более чудовищную форму ожидания. Лизонька то и дело выскакивала из трупной комнаты к ребятам, всех целовала и хихикала в плечо Конецкому. А остальные, сгрудившись в маленькой комнатушке, бредили, вдруг почувствовав, что все кончено и теперь можно обнажиться до конца. Они точно целовали свою будущую смерть, выпятив залитые потом глаза и чмокая таинственную пустоту. Пыльная девица Таня упала на пол.
Иннокентий тоже выходил к приятелям; он надел почему-то кухонный фартук и, с бородой на длинно-скуластом, как у нездешних убийц, лице, выглядел пугающе и наставительно.
Толстяк Сухарев неопределенно вертелся в трупной комнате. Лизонька что-то нашептывала ему в ухо, точно к чему-то подготовляя. А Иннокентий создал такую атмосферу, в которой умы всех нацелились не на их собственную смерть, а на какой-то другой конец. Поэтому мольба Людочки о тотальном повешенье как бы повисла в воздухе. Только Таня принесла из чулана, сама поймав, испачкавшись в одержимости, крысу и повесила за хвост перед окном в сад. Все истомились от непонятности. Но в трупной комнате шло какое-то упорное приготовление. Хлопали дверьми, чем-то пахло. Надо было как-то разрядиться. Несколько раз Людочку вынимали из петли.
Но скоро ребята, благодаря тщательной воле улыбающегося Иннокентия, стали понемногу понимать, в чем дело. Точно среди общей одержимости и безумия мыслей, упирающихся в неизвестность, стали появляться какие-то обратные, рациональные ходы, возвращающие к земной действительности, но уже на мистически-юродивом уровне.
Все бегали, надрывно думая о будущем после смерти, и истерически старались представить себе ее; от этого вены вздувались, а в глазах вместо секса было вращение душ.
– Завтрак готов! – громогласно объявил Иннокентий, распахнув дверь.
Его шизофренно-потустороннее лицо сияло доброй и освежающей улыбкой. Домашний фартук был весь в крови, а нож обращен в пол. Его друзья и так были приведены к такому исходу. Кто-то облегченно вздохнул: не надо вешаться. И тут же заикал, подумав о смерти. Танечка облобызала Иннокентия в ощеренный рот.
– Ты наш спаситель, Инна, – пробормотала она. Лизонька была королева завтрака. Лицо ее прояснилось, словно сквозь непонятность проглядывали удавы; вся в пятнах – глаза в слезно-возвышенной моче – она колдовала вокруг нескольких огромных сковородок, где было изжарено отчлененное мясо Аполлона.
«Сколько добра», – тупо подумал Владимир. Все хихикали, чуть не прыгая на стены. Именно такой им представлялась загробная жизнь. Они уже чувствовали себя наполовину на том свете.
Первый кусок должна была проглотить Лизонька. Поюлив вокруг сковородки, как вокруг интимного зеркала, она вилкой оголенно-радостно взяла кусок. Иннокентий остановил ее, подняв руку, чтобы произнести речь. Кусок, на вилке в руке, так и остановился около дамски-нервного полураскрытого ротика Лизоньки.
– Прежде чем начать есть, подумайте о том свете, – сурово проговорил Иннокентий. – Подумайте напряженно, когда будете пережевывать. И не забывайте о душе Аполлона.
– Да, да, – вдруг сразу войдя в положение, заюлил Конецкий, – от мыслей, направленных в непостижимое, душа будет выходить вон, а Апошино мясо в животе будет смрадно впитываться… Произойдет раздвоение.
– Tсc! – перебили его.
Лизонька, прикрыв глазки, пережевывала мясцо. Пухлые щечки ее вздувались, она ела с таким аппетитом, точно всасывала высшие слезы. Румянец нежного ада горел на ее липе. А в глазах пылал неслыханный интеллектуализм. Поцеловав свое обнаженное колено, она вдруг с жадностью набросилась на оставшуюся еду.
Скоро, несмотря на тихий восход солнца и трепет утренних трав, все пожирали Аполлоново тело. Мясцо хрустело в зубах, и все усиленно думали, так что от остановившихся на непостижимом мыслях стоял неслышно-потусторонний треск. Казалось, весь загробный мир навис над комнатой и над жующими людьми. Сухарев даже не мог пощекотать оголенную Танину ляжку. Толя припал к сковородке, лежа на полу.
Вдруг во дворе закукарекал неизвестно откуда взявшийся дикий петух.