Текст книги "Ссыльный (СИ)"
Автор книги: Юрий Уленгов
Соавторы: Алекс Хай
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Я сделал свои дела и вернулся. Ерофеич возился за занавеской, горестно вздыхая, я же прошёл в хозяйскую спальню за печью, которую староста с женой любезно предоставили высокому гостю. Задул свечу и заворочался на слегка сырой перине, пытаясь устроиться поудобнее.
Ночь была полна звуков. Скрип дерева, шорох ветра в соломенной крыше, далёкий, едва различимый вой – собака? Волк? Что-то похуже? За стеной изредка раздавались шаги – кто-то ходил по деревне. Живой? Нет?
Я нашарил рукоять пистоля, который положил рядом с лавкой. Проверил – заряжен. Положил рядом саблю.
Две недели назад, в далёкой городской жизни, я засыпал под звуки столичных улиц: стук колёс по мостовой, смех подвыпивших гуляк, далёкая музыка из ресторации. А теперь – под завывание ветра над заброшенными полями да под скрежет мертвяцких когтей по гнилому частоколу…
Ничего, переживём. Куда деваться-то.
Сон пришёл неожиданно быстро – сказались дорога, баня и Ерофеичево зелье. Последнее, что я подумал, проваливаясь в темноту – что завтра нужно будет осмотреть частокол. И барский дом. И мельницу. И заводик. И…
Я уснул, не додумав мысль…
Ещё не зная, что спать мне доведётся ой как недолго…
Глава 3
Я проснулся от заполошного колокольного звона.
Вскочил, приложился макушкой о низкий потолок, и, шипя от боли, уселся обратно на кровать, пытаясь понять, где нахожусь.
Темнота, сырая перина, запах сена и кислой капусты – ничего общего с моей петербургской квартирой. Колокол бил часто, надрывно, захлёбываясь, и в промежутках между ударами до меня доносилось что-то ещё.
Крики. Рычание. Визг.
Я широко распахнул глаза, и реальность вернулась разом, как пощёчина. Деревня. Ссылка. Мертвяки.
Мертвяки!
Рука нашарила рукоять сабли, потом – пистоль. Двухзарядный дорожный терцероль, верный спутник последних дней. В горнице загрохотало, и в спальню ворвался Ерофеич – без армяка, в одной рубахе, босой, с перекошенным от ужаса лицом и свечой в трясущейся руке.
– Беда! Беда, барин! Мертвяк пришёл! Мертвяки! В деревню залезли!
– Слышу, – рявкнул я, натягивая сапоги на босу ногу. Одеваться было некогда. В неверном свете свечи я заметил своё отражение в зеркале напротив. Всклокоченная шевелюра, рубаха на голое тело, кальсоны, сапоги… В одной руке – сабля, в другой – пистоль. Истинный барин. Картина, достойная кисти живописца. – Вперёд!
– Куда⁈ – Ерофеич загородил собой дверь, раскинув руки. – Барин, не пущу! Христом богом прошу! Пожрут!
– С дороги, голова соломенная!
– Не пущу! Вы что ж это, в исподнем, с одной саблей, на мертвяков⁈ Да они ж вас на куски…
Я отпихнул Ерофеича плечом, и он отлетел к стене, выронив свечу. Та погасла, и стало совсем темно. На ощупь выбравшись в сени, я ткнулся в запертые двери. Чтоб тебя! Шагнув назад, я пнул засов. Раз. Другой. С третьего удара засов поддался, дверь распахнулась, и ночь бросилась мне в лицо – вместе с холодным воздухом, запахом крови и криками.
Хаос.
Вот что я увидел, вылетев на крыльцо Ерофеичевой избы. Хаос – во всех его проявлениях.
Луна, полная и яркая, заливала деревню мертвенным светом – и в этом свете разворачивалась картина, от которой у меня на мгновение перехватило дыхание. В дальнем конце частокола зияла прореха – брёвна выломаны, вывернуты, раскиданы, и через пролом в деревню лезли мертвяки. Сколько – я не мог сосчитать. Пять, десять, больше? Фигуры, залитые лунным светом, двигались неровно, дёргано, но быстро – куда быстрее, чем тот полудохлый бедолага в канаве.
Эти были не полудохлые. Эти были голодные.
Где-то справа, в загоне, дико орала скотина. Крик её оборвался мокрым хрипом, и я понял, что в деревне стало на одну корову меньше. Слева хлопнула дверь избы, на улицу выскочила баба с ребёнком на руках, босая, в одной рубахе, увидела мертвяка, заорала и метнулась обратно. Мертвяк – здоровый, в лохмотьях, с разбитой мордой – развернулся на крик и полез за ней. Баба успела захлопнуть дверь, и мертвяк ткнулся рылом в доски, заскрёб по ним ногтями. Ладно, этот пока подождёт. Дверь крепкая, выдержит.
Потому что напротив было хуже.
Изба через улицу. Окно – уже высажено. Ставни разбиты в щепу. Изнутри – женский визг, захлёбывающийся, отчаянный, и детский плач. И два мертвяка, лезущих через оконный проём внутрь.
Туда. Сейчас!
Я перемахнул через низкий заборчик между дворами и побежал. Грязь чавкала под сапогами, лунный свет бил в глаза, и весь мир сузился до одного оконного проёма, из которого торчали две мертвяцкие спины.
На полпути из-за угла вывернулся мертвяк. Выскочил прямо передо мной, будто караулил. Свежий, крепкий, в бурых лохмотьях, которые ещё недавно были крестьянской одеждой. Остекленевшие мутные глаза, оскаленные зубы, из горла – то ли рык, то ли бульканье.
Не замедляя бега, я вскинул пистоль и выстрелил ему в голову.
Верхний ствол окутался дымом и пламенем, грохнул выстрел, завоняло порохом. Череп разлетелся, мертвяк рухнул мне под ноги, я перепрыгнул через него и побежал дальше.
У избы с выбитым окном – второй. Этот обернулся на звук выстрела – пасть ощерена, из горла вырывался клокочущий рык. Быстрый, зараза такая. Неожиданно быстрый. Мертвяк метнулся ко мне, я выстрелил – и промазал. Пуля ушла в брёвна стены, выбив щепу. Второй ствол. Пустой. Всё.
Я отшвырнул бесполезный пистоль и перехватил саблю.
Мертвяк прыгнул.
Я ушёл в сторону, пропуская адскую тварь мимо, и рубанул по шее. Клинок вошёл глубоко, но не до конца – застрял в позвонках. Мертвяк завертелся, захрипел, пытаясь достать меня скрюченными пальцами, сабля рванулась из рук. Я упёрся сапогом ему в грудь, выдернул клинок и ударил снова. На этот раз – чисто. Голова отлетела в сторону, тело повалилось на землю.
Готов.
Из окна избы торчал третий. Непокоец успел влезть уже наполовину – ноги ещё торчали наружу, а руки и голова были внутри. Изнутри кто-то бил его чем-то тяжёлым – ухватом? кочергой? – но мертвяк не обращал внимания и продолжал с утробным рыком протискиваться внутрь.
Я подскочил, схватил его за щиколотки и рванул наружу. Мертвяк выскочил из проёма, как пробка из бутылки, я отступил и рубанул сверху вниз, разваливая череп. Что-то брызнуло, окатив меня с ног до головы. Кальсоны, и без того уже где-то испачканные, окончательно утратили товарный вид.
– Живые есть⁈ – крикнул я в оконный проём.
Изнутри доносились всхлипы, бормотание, детский плач.
– Живые! – прохрипел женский голос. – Барин, миленький, там ещё один! С той стороны ломится!
– Окно загороди чем-нибудь! – крикнул я и рванул в обход.
Я обогнул избу. Мертвяк – грузный, в каких-то лохмотьях – бился в дверь. Доски трещали, петли выворачивались. Ещё немного – и выбьет. Я подбежал сзади. Мертвяк меня не слышал, ну или ему было плевать. Я размахнулся и одним ударом снёс ему полчерепа. Тот осел на землю. Из-под двери робко высунулась рука с ухватом.
– Убрался? – спросил голос.
Можно и так сказать.
– Убрался, – хрипло ответил я.
– Господи Иисусе… Спаси и помилуй…
Колокол продолжал звонить. Кто в него бил, я не видел, но человек этот явно заслуживал награды. Звон разносился над деревней, перекрывая крики и рычание, и в нём было что-то первобытное, отчаянное – набат, зовущий живых на бой с мёртвыми.
Я огляделся. Тот мертвяк, что ломился в дверь к бабе с ребёнком – всё ещё скрёбся. Я примерился, рубанул точнее. Готов. Баба за дверью снова заголосила – на этот раз от облегчения.
Крик – теперь уже с другого конца улицы. Мужской, хриплый, оборвавшийся. Потом ещё один – тоньше, моложе. Кто-то звал на помощь.
Да что ж это, кроме меня здесь нет никого, что ли?
Где-то позади в грязи зашлёпали босые ноги, и раздался голос Ерофеича – визгливый, срывающийся. Староста голосил на всю деревню, перекрывая даже колокольный набат.
– Барин! Барин бьётся! Мужики, ироды, вставайте! Барин один бьётся, помогайте!
Ну, хоть не за печкой спрятался, и то дело.
Впереди показались три фигуры. Непокойцы. Двое, стоящие на четвереньках, с урчанием рвали неподвижное тело на земле, третий повернулся ко мне. Оскалившись, мертвяк бросился мне навстречу.
Я широко размахнулся и ускорился.
Того, что метнулся ко мне, я ударил саблей наискось, от плеча. Развалил глубоко, тот рухнул, но продолжал шевелиться – голова-то целая. Повернувшись на каблуке, я добил его коротким ударом. Второй оторвался от жуткой трапезы, повернулся ко мне окровавленной рожей – и тут же получил сапогом в зубы. Воспользовавшись тем, что мертвяк завалился на спину, я подскочил и рубанул по шее. Раз, другой… Готов.
Третий успел обойти меня сбоку.
Я уловил движение краем глаза, попытался развернуться – но не успел. Холодная рука стиснула моё плечо. Хватка была чудовищная – пальцы впились в мышцу, будто железные крючья, и я понял, что в этой мёртвой руке силы больше, чем в двух живых. Меня дёрнуло назад, я потерял равновесие, поехал каблуком по грязи…
Заблокировав руку с саблей, мертвяк рывком притянул меня к себе. Пахнуло холодом и смрадом разложения. В последний момент я дёрнул головой, и зубы мертвяка клацнули у самой шеи по воздуху. Зар-р-раза! Новый рывок. Я почувствовал, что падаю, и…
– Ах ты ж паскуда такая! Получай, тварюга!
Удар. Хруст. Хватка на плече ослабла, и я немыслимым усилием рванулся вперёд, высвобождаясь из объятий непокойца.
Позади стоял Ерофеич. Мой староста, суетливый, причитающий Ерофеич, босой, в рубахе до колен, и с вилами-тройчаткой в руках. На вилах, как бабочка на булавке, трепыхался мертвяк. Дёргался, скрёб ногами по земле, щёлкал зубами, но слезть с трёх железных зубьев, пробивших его насквозь, не мог.
На физиономии Ерофеича было написано выражение яростного, почти восторженного ужаса – так, наверное, выглядит человек, который впервые в жизни совершил нечто отчаянно храброе и теперь не вполне понимает, как быть дальше.
– Ерофеич, – сказал я. – Голову держи.
– Чего?
– Голову ему держи! Прижимай!
Ерофеич навалился на черенок, прижимая мертвяка к земле. Я размахнулся и снёс голову. Тело обмякло.
Ерофеич выдернул вилы, посмотрел на них, потом на мертвяка, и перевёл ошарашенный взгляд на меня.
– Ну вот, – сказал он чуть дрожащим голосом. – А вы говорите – оскотинились. Видали, как я его, барин? Видали?
– Видал. Спасибо, Ерофеич.
– Дак не за что, барин. Своих не бросаем. Мы ж тут, чай, не звери.
С другого конца деревни снова донеслись крики – но уже не панические, а яростные. Кто-то орал «бей его, бей, сукиного сына!», кто-то матерился так, что даже мне, дуэлянту и завсегдатаю офицерских попоек, стало интересно… Мужики всё-таки вылезли из изб. Кто с топором, кто с дрекольем, кто с вилами. То ли осмелели, то ли устыдились. А может, и то и другое разом.
Я побежал на крики. Ерофеич – за мной, с вилами наперевес. По дороге подтянулись ещё трое – тощий жилистый дядька с колуном, парень с косой и дед с огромной рогатиной, крывший на ходу таким трёхэтажным, что я аж поневоле заслушался. Умеет, дед! Так, во главе этого сводного отряда ополчения я и прибыл к источнику криков.
У пролома в частоколе шла свалка. Через дыру лезли отставшие от основной массы мертвяки. Мужики, добравшиеся раньше нас, пытались оттеснить их, но получалось скверно. Один лежал на земле, зажимая руку, по пальцам текла кровь. Другой отмахивался оглоблей – с тем же успехом, с каким можно отмахнуться от волка подушкой.
Я врубился в свалку. Ерофеич – следом, с боевым кличем, состоявшим исключительно из непечатных выражений. Мужики, воодушевлённые подкреплением, поднажали. Одного мертвяка зарубили топорами – не сразу, но справились. Второго я достал саблей. Третий, последний, отпрянул от пролома, присел, ощерился – готовился прыгнуть.
Грохнул выстрел.
Голова мертвяка разлетелась. Тело постояло секунду и мешком рухнуло в грязь.
Я обернулся.
В отдалении, шагах в тридцати, стоял человек. Здоровенный – на полголовы выше меня, а был я не из мелких. Широкий в плечах, бородатый, в тулупе, накинутом на голое тело, и в валенках на босу ногу. В руках – длинноствольное ружьё, из дула ещё вился дымок.
Человек невозмутимо посмотрел на результат своего выстрела, потом перевёл взгляд на меня. Кивнул – коротко, без улыбки, развернулся и ушёл в темноту.
Кто это был таков, я не знал. Спросить было не у кого: Ерофеич уже убежал к раненому мужику, остальные затыкали пролом чем придётся, а незнакомый стрелок растворился в ночи, словно его и не было.
Ладно. Потом разберёмся.
* * *
Колокол замолчал. В наступившей тишине особенно громко стали слышны стоны, всхлипы и причитания. Деревня приходила в себя – медленно, как человек после обморока.
Рассвет наползал нехотя, словно и сам не хотел видеть того, что натворила ночь.
Я стоял посреди улицы и считал.
Мертвяков набили без малого полторы дюжины. Тела валялись по всей деревне: у изб, у частокола, посреди дороги. Рубленые, колотые, с размозжёнными головами. Вонь стояла такая, что дышать можно было только ртом, и то с трудом.
У нас без потерь тоже не обошлось.
Первым сожрали мужика, который кинулся спасать корову. Не спас ни себя, ни её.
Старуха из крайней избы, у самого частокола. Звали её, как сказал мне Ерофеич, Пелагея Ниловна. Жила одна – дети разъехались кто куда ещё до мора. Мертвяки выломали дверь, добрались до старухи, ну и… Марфа прикрыла тело рогожей и увела оттуда баб – смотреть было не на что.
А ещё у нас был раненый.
Мужик у пролома, которому мертвяк прокусил руку до кости. Рана рваная, грязная. Укушенный сидел бледный, зажимая руку тряпкой, и старался не смотреть ни на кого. Все знали, чем кончаются укусы. Он тоже знал. Жена стояла рядом – не плакала, просто держала его за здоровую руку и молчала.
Мужики стояли кучкой поодаль, переминались с ноги на ногу, курили самосад и не смотрели друг другу в глаза. Дети жались к матерям. Вся деревня, все полсотни душ, сгрудились на улице, и в воздухе висело то особое молчание, которое бывает, когда сказать нечего, а молчать – невыносимо.
И только коза, которую, кажется, так и забыли на ночь загнать в сарай, стояла на том же месте и меланхолично жевала тряпку.
Я смотрел на свои руки, кальсоны и саблю – всё в тёмной мертвяцкой крови, смотрел на жену укушенного мужика, которая сидела в грязи рядом с приговорённым мужем, на детей, жавшихся к матерям, на мужиков, которые не знали, куда деть глаза. И чувствовал…
Не жалость. Не страх. Не отвращение.
Я чувствовал злость. Чистую, холодную и трезвую.
Это всё – мои люди. Со всеми их соломенными крышами, гнилыми заборами, козой, жующей тряпку, и ведром за занавеской. Теперь – мои. Не потому, что я этого хотел. Не потому, что заслуживал. А потому что больше защитить их некому.
И будь я проклят, если позволю сожрать ещё хоть одного.
Глава 4
Утром, едва проснувшись, я наскоро позавтракал и отправил Ерофеича созывать «обсчество», как он выразился, на общее собрание. Ночные события наглядно показали, что так, как есть, продолжаться больше не может – если, конечно, я не хочу одним прекрасным вечером проснуться от того, что меня доедает мертвяк. Нужно что-то менять. И я уже примерно представлял, что именно.
Народ собирался неохотно.
Ерофеич носился по деревне, колотил кулаком в двери и орал так, что, наверное, мертвяки за забором вздрагивали. Мужики вылезали из изб, щурились на солнце и плелись к церквушке с видом людей, которых оторвали от чрезвычайно важного дела – хотя, положа руку на сердце, важных дел у них не было уже несколько лет. Бабы шли охотнее – любопытство пересиливало. Подтянулись старики, приковыляла старуха с клюкой, ребятишки, само собой, прибежали первыми и тут же полезли на церковную ограду, чтобы видеть поверх голов.
Кто-то бурчал: «и так дел невпроворот, ещё дурью маяться», – но бурчал тихо, себе под нос.
Когда я подошёл, народ разом притих. Ночная история с мертвяками, видимо, произвела впечатление. Вчера на меня смотрели как на приблудного чужака, городского выскочку, которому приблазнилось приехать пожить сельской жизнью. Сегодня – как на чужака, который, может быть, и не совсем бесполезен. В деревнях репутация строится быстро: достаточно один раз выскочить в кальсонах на улицу и нарубить дюжину мертвяков.
Я встал перед собравшимися и оглядел свою паству. В Петербурге мои речи адресовались карточным партнёрам, кредиторам и дамам сомнительной добродетели. Здешняя аудитория, прямо скажем, отличалась.
Поймав на себе чей-то долгий взгляд, я быстро повернул голову и успел отметить, как давешняя черноволосая девка быстро отступила в тень яблони. Её подружки, стоявшие поодаль, зашушукались и рассмеялись в кулачки.
Ерофеич откашлялся и выступил вперёд. Армяк для торжественности он затянул потуже поясом, и даже бороду пригладил.
– Значится, так, – начал он. – Ежели кто, по скудоумию или по недомыслию до сих пор не в курсе – барин наш, Ляксандр Ляксеич, вернулся. И ночью, когда мертвяк полез, барин не стал сидеть за печкой, как некоторые, – тут Ерофеич обвёл толпу выразительным взглядом, – а в одних подштанниках выскочил на двор и давай их рубать саблей. И порубал! – Ерофеич приосанился. – Почти один. А теперь барин слово сказать хочет. Слушайте. Вот.
Он отступил назад, чуть не сшиб какую-то бабу, и уставился на меня с видом церемониймейстера, представившего государя. М-да. Речь – хоть на бумагу переноси для потомков. После такой как-то даже стыдно со своим образованием второго кадетского вылезать. Но – попробуем.
– Скажу прямо, – начал я. – Я неприятно удивлён тем, что увидел.
Обвёл взглядом лица. Мужики прятали глаза. Бабы смотрели настороженно. Ребятишки на заборе затихли.
– Грязь, запустение, каждый сам по себе. Все по избам сидят, запершись, носа на улицу не кажут. Сосед слышит, как другого соседа жрут, – и что делает? Запирается покрепче. Авось мимо пронесёт. Авось не ко мне. Так?
Тишина. Кто-то шмыгнул носом. Кто-то уставился себе под ноги.
– Вот вам результат, – продолжил я. – Ночью мертвяки проломили частокол и залезли в деревню. Полчаса хозяйничали – полчаса, не минуту. Сколько народу выскочило помогать?
Пауза.
– Я вам скажу сколько. Я. Ерофеич с вилами. И ещё четыре человека. Остальные – сидели по избам и слушали, как на улице людей жрут.
Мужики переглядывались. Один – тощий, жилистый Степан – скривился и отвернулся, будто ему по лицу дали.
– Архип, – сказал я, вспомнив имя первого покойного, которое утром мне доложил Ерофеич. – Сам, без зова чьего-то выскочил. Побежал корову спасать – чужую, между прочим. Никто не помог. Ни один человек. Его сожрали. – Я помолчал. – Пелагея Ниловна. Жила одна, в крайней избе, у самого частокола. Все знали, что её изба – на самом опасном месте. И что? Кто-нибудь догадался забрать её к себе? Переселить? Нет. Сидела одна. Какой итог? Её тоже сожрали.
– Двое мёртвых, – сказал я. – И оба – потому что каждый был сам по себе.
О Николае, мужике, которого укусили при попытке заделать частокол, я говорить не стал. Во-первых – чтоб не бередить душу бабе его, которая с мокрыми глазами стояла в толпе, во-вторых… Самому тошно было. От взгляда, с каким он на супругу смотрел. От обречённости, с которой он молча развернулся и вышел за ворота. По-хорошему, ему последнюю честь оказать надо было, но он сам выбрал уйти. А поперёк воли пойти рука не поднялась. Не поднаторел я в делах таких – ещё живого человека в спину стрелять, чтоб мертвяком не вернулся.
В толпе кто-то всхлипнул.
– Мертвяку плевать, кто ты, – продолжил я. – Мужик, баба, старик, ребёнок – ему всё едино. Он жрёт всех подряд. И единственное, что может его остановить – это когда люди стоят друг за друга. Не каждый за себя, а все за всех.
Я обвёл взглядом толпу. Лица – серые, усталые, испуганные. Но слушали, и слушали внимательно.
– Ночью, когда мужики, наконец, вылезли и взялись за топоры – мертвяков перебили за четверть часа. Вдесятером, с вилами да кольями. А до этого они полчаса бесчинствовали, потому что каждый сидел в своей избе и надеялся, что пронесёт. Чуете разницу?
Разницу, судя по лицам, чуяли.
– С сегодняшнего дня, – сказал я, – живём иначе. По ночам – караулы. Двое на воротах, двое обходят забор, меняться каждые четыре часа. Увидел мертвяка – бьёшь в набат. Все выскакивают. Не один, не двое – всё. Бабы с детьми – в укрытие, мужики – за оружие.
Помолчал. Дал переварить.
– Тех, кто живёт один, – стариков, вдов, – переселить к соседям. Не спорить, не кочевряжиться. Чтоб ни одна живая душа не оставалась ночью в избе одна. Пелагею Ниловну уже не спасёшь. Но можно сделать так, чтоб больше таких Пелагей не было.
Бабы зашептались. Одна закивала, другая утёрла глаза рукавом.
– Но всё это – полумеры, пока у нас гнилой забор, – сказал я. – Частокол нужно восстановить. Я ночью весь его обошёл. Треть брёвен сгнила насквозь – ткни пальцем и развалится. Удивляюсь, как вы вообще до сих пор живы.
– Так мы б и рады укрепить – нечем! – выкрикнул мужик с жиденькой бородёнкой. Выкрикнул и тут же втянул голову в плечи.
– А лес вам на что? – спросил я. – Или топор в руках держать разучились?
– А в лес идти дурных нема! – подал голос кто-то сзади, из-за спин. – Здесь непокойцы хоть токмо ночью шастают, а там и днём запросто нарвёшься!
– Ну, нарвёшься, – сказал я спокойно. – И что? Здоровые мужики. Четверо рубят, двое сторожат. В чём проблема?
– Вам, барин, легко говорить! – это уже Степан. – Вы-то в лес с нами не потащитесь. А у нас бабы, дети!
Я пожал плечами.
– С чего не потащусь? Потащусь. Вас одних отпускать нельзя, я ночью уже видел, какие вы вояки.
Вот тут стало тихо. По-настоящему тихо – так, что слышно было, как за околицей потрескивает костёр, на котором догорали тела мертвяков. Мужики переглядывались, бабы разинули рты. Один из ребятишек на ограде от удивления свалился и шлёпнулся в грязь, но даже не заревел – так и сидел, таращась.
Барин – сам – в лес – с мужиками – рубить деревья. Такого тут, полагаю, ещё не видали.
– Всё, – сказал я. – Толковище окончено. Некогда разговоры разговаривать, дела делать надо. Выберите четверых, кто пойдёт со мной. Телега нужна, лошади есть?
– Дак… пара осталась… – промямлил кто-то из задних рядов.
– Запрягайте. Два часа на всё про всё. Не выберете добровольцев – выберу сам. Расходимся.
Толпа зашевелилась и потекла в стороны – медленно, нехотя, переваривая услышанное. Бабы загомонили. Мужики жались кучками по двое-трое и бросали на меня взгляды, в которых настороженность мешалась с чем-то ещё. Не уважение – рано. Но тень интереса присутствовала. Дескать – а ну как и правда чего выйдет?
Посмотрим. Может, и правда выйдет…
* * *
Я отвёл Ерофеича за церквушку, подальше от лишних ушей. Утреннее солнце пригревало, на покосившемся кресте сидела ворона и с философским безразличием наблюдала за нашей вознёй. Из-за околицы тянуло палёным – мертвяцкие тела дожигали, и запах стоял такой, что ворона, пожалуй, была единственным существом, которому он не мешал.
– Что по оружию в деревне? – спросил я.
Ерофеич замахал руками, будто отгонял этот самый запах.
– Да какое оружие, барин! Три ружья ежели на всю деревню наберётся – и то хорошо. У Степана фузея, ей при царе Горохе стреляли. У Тимохи мушкет дедовский, ржавый весь, из него теперь разве что ворон пугать. Патронов – шиш. Пороху – на три заряда от силы. Вон, у Гришки разве что…
– В который раз Гришку поминаешь, – перебил я. – Кто таков?
– Да промысловик наш, охотник. Живёт на отшибе, за крайними избами, считай, за околицей уже. Бирюк, каких поискать, – ни с кем не водится, слова лишнего не скажет, зайдёшь к нему – зыркнет, как волк, и молчит. Но мужик – кремень. Почитай, благодаря ему мы голод-то и пережили. Зверя бьёт и деревню кормит – зайцы, птица, а случается, и кабана завалит. Молча принесёт, молча сунет, молча уйдёт. Спасибо скажешь – буркнет что-то и дверью хлопнет. – Ерофеич понизил голос. – Да вы его видели ночью, барин. Это он мертвяка-то последнего застрелил. С тридцати шагов, в темноте, в башку. Одним выстрелом.
Я вспомнил здоровенную фигуру в тулупе и валенках. Ну да. Серьёзный мужчина, судя по всему. Надо с ним потолковать.
– Приведи его ко мне. И вот ещё что – у деда ружья должны были быть, в барском доме. Батюшка рассказывал, коллекция охотничья у него была, дюжина стволов. Где они?
Ерофеич сморщился, как от зубной боли.
– Дак если управляющий не пропил – там и лежат, в доме. Только, барин… не ходили б вы туда. Нечисто там.
– Опять двадцать пять. «Нечисто»… Что за чушь, Ерофеич?
– Не чушь, вашбродь. Ей-богу, не чушь, – Ерофеич оглянулся через плечо и понизил голос, хотя рядом, кроме вороны, никого не было. – Охает там, ухает. Двери хлопают, хоть ветра нет, окна сами отворяются. Пелагея, экономка покойная, она до последнего там жила – рассказывала, мол, по ночам ходит кто-то. Шаги слышно – по лестнице, по коридорам, – а выглянешь – никого. А уж после того, как экономку-то мертвяк пожрал, и вовсе худо стало. По ночам плач оттуда доносится.
– Какой плач?
– Бабий, барин. Рыдает кто-то. Горько так, надрывно. А рыдать-то некому – пустой дом, ни души. Нехорошее место. Его и батюшка наш покойный десятой дорогой обходил.
– Ерофеич, – сказал я устало. – У тебя мёртвые живых жрут, а ты все сказки баешь, да сквозняков боишься. Ладно, с домом я сам разберусь. Скажи лучше вот что – кто ночью в колокол звонил? Если б не звонарь этот, жертв было бы куда больше. Хочу поблагодарить человека.
Ерофеич посмотрел на меня как-то странно. Так смотрят, когда знают, что ответ собеседнику не понравится, а соврать совесть не позволяет.
– Дак он и звонил, – сказал тихо.
– Кто – он?
– Батюшка.
Я помолчал.
– Ты же сказал, что он помер.
– Помер, барин. Как есть помер. – Ерофеич развёл руками с видом человека, которому не верят, но который знает, что прав. – Только слышат его. То заутреню читает в церквушке, то в колокол бьёт, как давеча. Не каждую ночь – а когда беда идёт. Я уж, грешным делом, привык. Слышу колокол – значит, мертвяк лезет. Не слышу – значит, спать спокойно можно. Вернее любого караула, прости Господи.
Глаза у Ерофеича были совершенно трезвые и совершенно серьёзные. И вот это, признаться, настораживало куда больше, чем если бы он был пьян.
– Ерофеич, – сказал я. – Ты, никак, с утра на грудь принял уже?
– Да Господь с вами, барин! – тот аж отшатнулся. – С утра-то⁈ Как можно! Ещё ж даже не полдень!
– А если б полдень – можно?
Ерофеич побагровел и уставился себе под ноги. Я вздохнул.
– Ладно. Хрен с тобой и с батюшкой твоим покойным. Сказочник. Веди Гришку, проследи за мужиками. И мертвяков чтоб дожгли – эту вонь до вечера нюхать нет никакого желания. Через два часа выходим.
Ерофеич кивнул и рысцой убежал. Я посмотрел на ворону. Ворона посмотрела на меня. Мёртвый батюшка, звонящий в колокол. Бабий плач в пустом доме. Чем дольше я здесь находился, тем больше мне казалось, что мертвяки – самое обычное дело из всех, что происходят в Малом Днище.
Не деревня, а чёрт знает что, ей-богу.
* * *
В избе я закрыл дверь, сдвинул в сторону миску с кашей, которую Марфа оставила на столе, расстелил чистую тряпицу и принялся раскладывать свой арсенал.
Есть такое состояние, когда соображать лучше начинаешь, только если руки заняты.
Дядька Фома, батюшкин денщик, бывало, говаривал: «Руки при деле – башка свободна, барчук. Оружие чистишь – думаешь. Думаешь – решаешь. Решил – действуешь». Дядька Фома, старый кавказский волк с простреленным плечом и тремя пальцами на левой руке, был, пожалуй, единственным человеком, вложившим в мою непутёвую голову что-то путное. Стрелять, ездить верхом, чистить оружие и не паниковать, когда вокруг всё летит к чертям, я научился ещё до того, как во Второй кадетский попал. И всё его молитвами.
Жив ли ещё, старый чёрт? Или с батюшкой вместе сгинул? Совестно как, я ведь даже и не озаботился узнать, как об отце услышал. Скотина наблагодарная…
Первой на стол легла сабля.
Я провёл пальцем вдоль клинка – осторожно, по плоскости. Полосовая сталь, чуть изогнутая, с долом, заточенная так, что при желании можно бриться. Штучная работа, заказная – мастер подгонял баланс под мою руку, дважды перековывал гарду и ругался при этом так, что даже я, человек бывалый, узнал пару новых выражений. Гарда в итоге вышла ладная, серебром вскрытая, рукоять – акульей кожей обтянута. Куда без этого в Петербурге? Столичный дворянин без сабли с изюминкой – всё равно что гусар без усов: вроде и человек, а чего-то не хватает.
Да и службу она мне добрую не раз служила. Всё, правда, больше от недоумия, но вот вчера и на дело благое сгодилась. Серебро уже чуть потускнело, акулья кожа потёрлась, но клинок не подвёл: дюжина ударов по костям и позвонкам, а на лезвии – ни зазубрины. Буду в Петербурге – надо будет зайти ещё раз к мастеру, спасибо сказать. Да только когда я теперь в том Петербурге буду? Вложив саблю в ножны, я положил её на край стола.
Рядом лёг терцероль – пистоль дорожный, он же жилетный. Двухзарядный, капсюльный – по последней моде и слову техники. Рукоять ухватистая, стволы укорочённые – штука, сделанная для одного: стрелять в упор. Никаких украшений, никакого шику. Это штука не из тех, что на виду таскают да перед дружками бахвалятся. Оружие последнего шанса, так сказать. О таком где попало не треплются. Терцероль я вычистил и перезарядил ещё ночью, прежде чем ложиться спать. Пистоль дорожный меня тоже не раз выручал – и от людей лихих, и от мертвяков вчера вот… Я привык его всегда держать под рукой и в надлежащем порядке. Позаботишься об оружии – и оно тебе тем же ответит.
Потом я щёлкнул замками кожаного футляра.
Крышка откинулась, и в бархатных гнёздах тускло блеснули два изукрашенных резьбой да серебром дуэльных пистолета Лепажа. Я, в который раз, невольно залюбовался оружием.
Сам бы я такие себе ни в жисть позволить не смог бы – слишком уж дорогая игрушка. Капсюльные, нарезные, ореховые ложи с серебряными накладками – штучная работа парижской мастерской. Подарок одного из столичных покровителей, который, решил, что молодому повесе надлежит стреляться с надлежащим шиком. После того, правда, как на мне немало серебра заработал – в самом начале, пока за мной ещё не тянулось славы бывалого дуэлянта, против молодого наглеца охотно затевали пари. Теперь уже не поставят. Дураков нет.
Что ж, шик удался.
Я достал один из пистолетов, взвесил в руке. Пальцы обхватили рукоять – привычно, как со старым знакомым поздоровался. Ствол тускло блеснул воронением, поймав луч из окна.
Именно из этого пистолета я прострелил голову графу Завадскому на Чёрной речке, туманным петербургским утром, которое, кажется, было совсем в другой жизни. Кажется, в последнюю секунду граф понял, что допустил ошибку, вызвав меня на дуэль, но было поздно. Секунданты потом шептались, что я стрелял раньше положенного. Неправда. Я стрелял по команде. Просто был быстрее. Как и всегда, впрочем…








