Текст книги "Костер в белой ночи"
Автор книги: Юрий Сбитнев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Нет, тут, у чума, лежал уже не Многояров, это был кто-то другой, незнакомый, не живший рядом. Невесть откуда взявшаяся крупная снежинка опустилась на губы Многоярова и застыла на них, не растаяв, не превратившись в капельку, и это больше всего поразило Комлева. И он не мог уже оторвать своего взгляда от этой снежники.
Глохлов не отрываясь глядел на Комлева, сурово сведя брови, стараясь не видеть темного в белой раме бинта лица и все-таки видел его с заострившимся носом, с плотно сжатыми серыми губами, на которые намело мелкой снежной порошки.
Глеб Глебович глядел на реку, подставив лицо ветру, и неуклюже большим пальцем выбирал с глаз слезы…
…Комлев рассказывал неторопливо, обстоятельно и подробно. Он часто прерывал рассказ, припомнив какую-то новую деталь, возвращался к уже рассказанному. На вопросы Глохлова отвечал обдуманно, с той точностью, какая и требовалась для протокола.
Последний вопрос майор задал будто бы и между прочим:
– Что вы можете сказать о том кожаном мешочке? – Глохлов пристально смотрел в лицо Комлеву.
– Матвей Семенович, я не понял вопроса.
– Я говорю о мешочке. Кожаном мешочке, там еще щепотка золота была.
– Не понимаю. О каком золоте вы, Матвей Семенович? Если о шлихах, то они не в мешочках, а в пакетиках! Все у Алексея Николаевича можно проверить по записям.
– Нет, я о том мешочке, что в нужнике ребята нашли.
– Не помню.
«Помнишь, гад, притворяешься…»
– Не помните? Ну хорошо!..
Комлев долго читал протокол допроса. По его ответам получалась совершенно ясная картина происшедшего на Осипом плесе несчастного случая.
Просил он занести еще в протокол и то, «что если бы начальник партии Многояров Алексей Николаевич соблюдал правила ношения и хранения огнестрельного оружия в геологических партиях (обязательные для всех), а карабин (поглядите, пожалуйста, и поставьте номер оружия) выписан был на его имя, и если бы он не передоверил ношения и пользования оружием рабочему Комлеву, то и не произошло бы того случайного выстрела, который и повлек за собой смерть Многоярова Алексея Николаевича».
На следующее утро Глохлов покидал стойбище. Вчетвером (с лодкой на буксире вернулся из Неги Егоров) занесли в лодку тело Многоярова, осторожно опустили его на дно, сняв центральные банки. Привезенным Егоровым брезентом плотно закрыли труп. Во всем этом Комлев принимал самое активное участие, бегал, суетился. И наконец успокоился, сев в носу лодки.
Перед отплытием майор отошел с Глебом Глебовичем в сторону.
– Вижу, Глебыч, что ты на слезу стал спорый; – сказал Глохлов. – Так вот, запомни мое слово: убийцу жалеешь.
– Пережимаешь, Семенович. Ох, пережимаешь! Власть над людьми и тебе голову закружила. Я все скажу, коль спросят меня, ничего покрывать не буду.
– Я не о том. Меня покрывать не надо! Не ожидал от тебя покрывала-то. Обижаешь! Но помни все, как было, по правде помни.
– Что видел, то видел, чо не видел – свое мнение имею.
– И я свое.
– А ты докажь, Семенович! Докажите сперва, Матвей Семенович! Где доказательства ваши?
– Пока нет…
– То-то и оно…
Попрощались. Взревел мотор, разом отпугнув тишину. Поломав прочный, весь в белых пузырьках заберег, лодка метнулась на середину реки, взлетая на волнах, пошла вниз по течению в чернильно-синюю даль таежного предзимья. Комлев помахал рукой оставшимся на берегу, и ему ответил Глеб Глебович. Дарья Федоровна, Степа и Анатолий стояли подле чума, уже собранные в дорогу. Они глядели в широкую спину Глохлова, желая ему вырваться за круг зимы. Круг этот предельно сузился, и они, наверное, знали об этом.
Ночь на 9 октября, село Данилово
Комлев проснулся за полночь от тихого стука в окошко. Приник к стеклу и увидел, как чья-то тень пересекла двор и скользнула к двери. На дворе поднакидало снега. Тучи, не осилив мороза, разрешились снегопадом и ушли за черную кромку лесов. В пустом небе одиноко светила высокая луна. Было морозно. Тот, у дверей, стоял и без стука ждал, пока откроют.
Тишина звенела вокруг, не нарушаемая ровным похрапыванием Глохлова.
Услышав стук, Комлев временил подойти к двери, слушая, как быстро-быстро где-то у самого горла колотится сердце. Тот, у двери, все еще ждал. Слышно было, как тихонечко поскрипывает снег под его ногами.
Так и не поборов страха, весь в холодном поту и ознобе, Комлев подошел к двери и открыл ее.
Белые клубы кинулись в горенку, остудили голые ноги. Почти не соображая, что он делает, прошел сенцами и толкнул от себя наружную дверь. Дверь, скрипнув, откинулась, чуть было не сбив того, кто стоял на крыльце.
Тот прошел мимо.
Отчаянно жгло морозом ступни, и Комлев заспешил в избу, дверь за пришельцем уже захлопнулась. Осторожно зайдя в горницу, Комлев увидел, что пришелец сидит за столом спиной к окну, и, не разглядев его лица, присел напротив, чувствуя, что растаял, улетучился давешний страх.
Таинственно светила в окошко луна, похрапывал Глохлов, и звенел невесть откуда взявшийся сверчок.
– Как ты жил-то? – вдруг спросил пришелец, и Комлев узнал в нем того, взявшего на себя их убийство.
– Это ты, что ли?
– Я. А то забыл, что ли?
– Нет.
– А звать меня как? Забыл?
– Забыл…
– Ишь ты! А ведь надо бы помнить.
– Позабыл…
– Что ж ты, паря. Я твой грех на себя взял. Это ведь ты его молотком по голове-то…
– Нет! Не я! Я только держал!
– Не ври! Ты!
И замолчал. Боясь этой тишины, а заодно того, что голоса разбудят Глохлова, Комлев спросил:
– Ты откуда тут?
– Бежал. Третий год в безлюдье скрываюсь. Гляди, и образ звериный приобрел.
Лунный свет мешал разглядеть лицо, было оно черным. Комлев спросил:
– Меня что, узнал, что ли?
– Узнал. Подглядывал, когда швартовались. В лодке-то твой?
Комлев кивнул.
– Тоже молотком?..
– Нет, из карабина.
– Золото?
Снова кивнул в ответ.
– Концы-то спрятал?!
– Тише, майора взбудишь.
– А? Как жил-то? – спросил снова, с чего начал.
– Обыкновенно.
– Это как же обыкновенно? Тихой сапой, что ли? За чужой счет?
– Зачем, я свою копейку имел…
– Ладно, ладно… Как ты в Москве-то очутился?
– С войны я.
– С войны? С какой это войны-то?
– С Отечественной. С Нюрой я в Москву попал. В апреле 45-го перебросили нас в Германию. Там вот встретил Нюру. Смотреть не на что было, худющая, кожа и кости отдельно, глаза отдельно. Из лагеря освобожденная. Но при всем том фигуру никуда не денешь. Кожа и кости, а фигура есть! Взял к себе. Я тогда хорошо устроился при техснабе. Через два месяца не узнать – гладкая. Волос отрос, под теперешнюю модную прическу. Зарегистрироваться не зарегистрировались, поженились, в общем. Я тогда широко жил. У меня две машины было, десяток часов наручных, карманных, брелков всяких… Молодость! Гулял я, конечно, с умом. Очень даже просто можно было тогда схлопотать трибунал. Но я гулять умел. Нюру на седьмом месяце отправил домой, она москвичка была. Отправил, подумал, что и не встретимся, на фронте чего не бывает, однако судьба свела еще раз. Кольке тогда уже три года было. Представь себе, ждала меня, верила, но не искала. Написала только одно письмо, на которое получила уведомление, что выбыл я из части, с тех пор и не искала, ждала. Один мой друг заскочил к ней, еще Колька не родился, сказал, чтобы писем не ждала, – взят я в снецвойска для особого выполнения задания. Однако в сорок восьмом приняла меня. Записались в загсе. Прожили год. Я тогда никак на место постоянно определиться не мог. Привык к перемене мест. Разбаловала меня война. В сорок девятом поссорился с Нюрой. Сейчас уже и не помню, за что. Взял шинельку, чемоданчик и ушел. С тех пор ее и не видел. И вот странно – опять не искала, на алименты даже не подала. А ходила ведь со вторым. Умахнул я на Север в геологию. Три года из тайги не вылазил. В Москву вернулся после смерти Сталина. Оказалось, что Нюра-то моя тоже умерла, после родов. Двух мне оставила – Кольку и Любу. Колька жил с соседкой-старушкой, Люба в приюте. Забрал ее. Договорился с той же бабушкой. Зажили вчетвером. Я тогдашнюю зиму в котельную устроился. Весна подошла. Говорю бабке: «Держись, старуха, на заработок поехал!» Опять в геологию! Два сезона как в чаду… Любовь! Геологиня! А после нее закружил я! Ох, закружил! Вот тогда-то и влип в дело мокрое…
– Расскажи. Подробно расскажи. – Тот поставил локти на стол, забрал в ладони заросшее черной бородой лицо. Пахло от него давно не стиранным бельем, затхлым потом. Чуть отодвинувшись от этого запаха, Комлев без какого-либо волнения сказал:
– Да чего там рассказывать. Если бы не ты, греметь нам всем. Ну, пришли ночью, через потолок прошли в камералку. Знали – золото там, большое золото. Песок. Самородки. В консервных банках было запаяно. Трое вошли, четвертый стременил. А геолог-то окажись в камералке-то, ночевать остался. Мы не глянули, есть замок, нету. Через потолок у нас было задумано. Прячем мы банки в рюкзак, а он выходит.
«Кто тут?»
Затаились.
«Ребята, говорит, дверь снутри закрыта, а ну, мигом отсюда!» – И спичку хотел зажечь, чиркнул только, а его молотком, геологическим, что на длинной ручке, ударил по голове. И все…
– Все ли? – Тот низко наклонился над столом, приблизившись к Комлеву.
– Нет, не все… Он тогда вскрикнул и падать начал, да вдруг признал меня: «Комлев, говорит, Комлев! Да как же это!» Кинулись ребята через дверь вон, и я кинулся. А на пороге остановился: «Как же так получается – меня признал». Ну, вернулся. Поднял молоток и еще ударил три раза…
– Пять!.. Ведь ты же считал.
– Пять. Вне себя был. Раз!.. Два!.. Три!.. Четыре!.. Пять!.. Пять банок было. Небольшие, из-под крабов. Мы все их, как ты и сказал, в реку покидали.
– Не все! Четыре нашли только!
– Да. Я свою спрятал.
– Молодец. И дело обтяпали чисто. В перчаточках работали! Молодцы… Ну а как геолога звали?
– Валя, кажись. А может, как по-другому.
– Не помнишь. Ну а дальше…
– Дальше. Тут скоро лотерея объявилась. Я начал ее распространять. Вместо котельной-то зимою лотереей торгую. Семьдесят платят да еще с продажи проценты.
– К чему они тебе, проценты-то? Золотишко-то всегда мало-мало добудешь. А?
– А тебе какое дело! – вдруг озлился Комлев. – Чего ты ко мне привязался? Кто ты такой есть?!
– А я Тот! Тот! Ты не забудься да не ударь меня-то. Третьим буду. На троих! – и расхохотался.
Кто это говорит?! Кто?! Сон или явь?! Явь или сон?!
– Много ты хочешь крови пролить, Комлев! Много!
– Замолчи, труп! Я могу и без крови. Слышишь – без крови!
Качнувшись, встал из-за стола уже не ТОТ. Многояров встал, пошел к двери. Тяжело заговорили под его шагом половицы. Мороз лохматым домовушкой вкатился в горницу, вскрипнула и захлопнулась наружная дверь. Комлев бросился к окну, споткнулся о лавку. Многояров шел по двору чуть горбясь, словно все еще нес ТОТ, на двоих, большой рюкзак. Холодное стекло обожгло лоб Комлева.
– Чего орешь! – Глохлов свесился с печи, лохматый, с красным, помятым лицом.
Комлев, прикрывая собою окно и краем глаза все еще следя за уходящим Многояровым, ошалело глядел на майора, дрожа всем телом.
Глохлов сел на печи, нашарил спички, запалил лучину, оставшуюся еще от хозяев, сунул в светец. Изба наполнилась мягким красным подрагивающим светом.
– Чего дверь-то распахнули? – с трудом слезая на пол, буркнул Глохлов и, сунувшись ногами в сапоги, вышел во двор.
«Встал. Полегчало, надо быть, ему. Значит, дальше пойдем. Только бы вырваться отсюда», – шептал Комлев, стараясь не глядеть в окно и не думать о том сне ли, яви ли.
Вернулся Глохлов. Слова не сказал, начал собираться в дорогу, думал: «Не помогла печка-то, не помогла. Совсем захворал».
Луна высоко стояла в пустом небе, но свет ее померк. С востока шло утро, и солнце уже обметало больным, воспаленным жаром горизонт.
Комлев с трудом сдвинул с галечника лодку, обломав лед, она тяжело осела в соду. Сталкивая лодку, он все оглядывался то на черные у речного обрыва бани, то на густые заросли тальника подле них. Ему казалось, что оттуда кто-то потаенно следит за ним.
Стоя на берегу и удерживая на плаву лодку, Комлев думал:
«Нет, нет, никого нет! Порядок! Главное – вот тут не пропасть. Майору надо во всем угождать. Только он, только он может вырваться из ледяного гроба. Держаться за него. Майор не подведет».
Глохлов тяжело перенес ногу за борт, сед у руля, поставив канистру с бензином. Жар и ломота во всем теле не унимались. Все вокруг казалось чуть удаленным и безынтересным. Глохлов закрыл глаза и застыл на мгновение, слушая, как тяжело бьется в висках кровь. Комлев с тревогой смотрел на него…
Толкаясь шестом, пока позволяла глубина, он повел лодку вперед кормою на стрежень, в тот еще свободный ото льда коридор, которым надо было успеть выйти к людям.
– Матвей Семенович, – позвал Комлев, и в голосе его прозвучало одновременно сожаление о том, что беспокоит, и просьба к действию.
Глохлов-открыл глаза. Все вокруг было мутным.
9 октября, вниз по реке
Шли тесным каменным каньоном. Река имела тут сложный фарватер, но большое течение вновь обгоняло зиму, и Авлакан, свободный от ледяных оков, стремительно нес лодку.
Каждый из двоих ясно представлял всю меру той опасности, что нависла сейчас над ними. Стоило Глохлову ошибиться, отойти хотя бы незначительно от фарватера, как Авлакан тут же кинул бы лодку на камни, распорол бы ее, перевернул, покрыв людей пенной гривой бурунов. От брызг и захлестывающих стрежневых валов одежда обледенела, студено ломило руки.
За Брусьями, ровными, словно бы по отвесу падающими в реку скалами, Авлакан утихомирился. Тут не было подводных камней, и река, не убавляя быстроты, бежала широко и чисто. У берегов снова появились забереги, но тут они были малы и хрупки.
«Вырвались», – подумал Комлев.
Все это время, вцепившись в банку, сидел он на дне лодки. Узкий каньон казался началом какого-то адова ущелья. И только когда расступились скалы, когда словно бы по команде исчезли буруны, выплески и брызги, когда лодку перестало кидать из стороны в сторону и подбрасывать на перекатах, когда Глохлов распрямил согнутую в колесо спину, сел поудобнее, закурил, тогда и Комлев позволил себе расслабиться и тоже закурить, забравшись от встречного ветра, которого раньше не замечал, к свое лежбище – носовой багажник.
Багажник был мал, но Комлев каким-то манером все-таки размещался в нем. Странное состояние овладело им.
В момент наивысшего страха там, в теснине, он вдруг почувствовал, что тело его покрылось густой шерстью и шерсть эта вздыбилась; теперь она медленно опадала, становилась гладкой, а кое-где уже и исчезала, приятно щекоча кожу.
Впереди открылась черная, курящаяся паром, но все еще широкая вода Ярмангских плесов. Путь до Ярманги был открыт, но Глохлов решил не плыть ночью – до утра мороз не скует реку. Они выволокли лодку у быстринки на берег. И Глохлов, собравшийся было приглянуть место для ночлега, не поверил своим глазам: на каменном мыске, который в пароде называли – пятый камешóк, стоял чум. Убранный снегом, казался он с реки белой скалою. Эвенки, вероятно, ненадолго откочевали куда-то и поэтому и не разобрали жилище. Внутри чум был выстлан лапником, а посредине с трубой, уходящей в хонар, стояла железная печка. Охапка дров лежала у дверцы.
Глохлов, с трудом превозмогая боль теперь уже во всем теле, опустился наземь. Комлев, нагловато и вместе с тем с усмешкой поглядывая на него, развел огонь и, прихватив топор, вышел в тайгу.
Глохлов лежал перед быстро накаляющейся печкой, и безразличие липкого забытья смаривало его, передавил сердцу ленивую успокоенность, которой он больше всего боялся в жизни…
Рядом грохнул выстрел. Глохлов встрепенулся, стараясь уловить эхо. Но эха не было. Вероятно, уже прошло много времени с тех пор, как он забылся. В чуме было жарко. Липкий пот обметал шею, вымочил спину, покрыл крупными горошинами лоб.
Чайник кипел на печке… У входа стоял многояровский карабин… Лежали вещевые мешки… Комлев, помешивая в котелке, варил ужин. Лицо его было сосредоточенно и спокойно. Он впервые за весь их путь стряпал, достав из рюкзака крупу, соль и банку тушенки.
Глохлов поднялся, затекшие ноги плохо слушались. Чуть нагнувшись, шагнул к выходу. За пологом увидел крупную поленницу дров. Комлев, перехватив этот взгляд, криво усмехнулся:
– Приготовил дров. Куда дальше-то рекою пойдешь? Надо людей ждать.
– Завтра поплывем дальше, – сказал Глохлов.
– Завтра, – криво улыбнулся Комлев. – А сможешь ли, майор? Может, лучше пока тут отлежишься? А я сбегаю за помощью? А?
Почувствовав слабость, Глохлов опустился на лапник, сказал:
– Я тебя, Комлев, от себя ни на шаг не отпущу. Мы с тобой сейчас крепко друг с другом повязаны…
– Это до поры до времени. Коли вы на меня дело заведете, так ведь я потребую отстранить вас от дела-то и призвать к ответу… Я законы знаю.
– Вон оно как заговорили. Ну, ну!
– А то как! – Комлев лихо щелкнул пальцами. – Кто тебе поверит, майор?! Я убил намеренно? Зачем? Разве мы были врагами? Разве когда-нибудь он плохо сказал обо мне? Где доказательства-то? Сам Многояров свидетельствует против тебя, но не против меня, майор. Что ты подошьешь к делу, какие доказательства? Может быть, свою злость ко мне, а? А может быть, следы от кандалов, которые ты надел подозреваемому? Слышишь, майор, по-до-зре-ва-емо-му, – повторил по складам. – Вот они, эти следы. – На руках в запястьях темнели круги стертой кожи. «Успел натереть себе. Успел. Ух и зверь!» – подумал Глохлов.
– А может быть, возьмешь в улики мою разбитую рожу? Ведь вы же зверски избили меня, гражданин майор! Избили!
«Пусть говорит, пусть. Мне надо только слушать. Только слушать…» Глохлов спокойно, как ему казалось, глядел на Комлева.
– Разве это не доказательства?! А у меня есть свидетели, есть! Свидетели тому, как вы избивали меня… – Он замолчал, обескураженный тем, что Глохлов не отвечал. Поерзал на месте и спокойно, даже нагло, как показалось, глянул в глаза.
– Кому нужна эта возня? Его не воскресишь ведь! А коль не воскресишь – к чему прыгать-то, майор!. Я готов все забыть. Мы с тобой квиты! А?
– Эх ты, сволочь… Сволочь!..
– Ну гляди, майор… Гляди…
Сухо потрескивал в печке огонь, мягкие теплые блики шарили по отпотевшему и уже просыхающему пологу чума, и там, а а тонкой стенкой, плескалась в камешóк волна, тайга откликалась ей, и казалось, что кто-то большой в мокрых броднях шлепает вокруг жилища.
Глохлов встал и вышел из чума. Крепкий мороз сковал все вокруг оснеженным безмолвием. Безмолвно стояли скалы, черные в ночи, безмолвны деревья с покорно застывшими ветвями, уже помалу умирающая луна пристыла заломленным грошем в ледяном океане безмолвного неба, и только Авлакан-река все еще гнала морщины волн, все еще старалась разрушить это безмолвие.
Но шум реки в однообразном своем повторении сам становился великим безмолвием природы.
Глохлов прошел к реке, сел на камень, закурил и посмотрел туда, куда черным узким прораном уходила беспокойная вода. Средь белых застругов уже прочного льда пространство это воспринималось как хорошо накатанная дорога. Глохлов знал, что впереди дорогу эту уже кое-где перехватило, перемело, но он надеялся все-таки пробиться по ней до Буньского.
Глохлов достал из кормового багажника два твердых, словно плитки песчаника, сухаря, крупный кусок сахара и, присев подле воды, начал есть, размачивая сухарь в реке, посасывая сахар и не чувствуя вкуса.
Над чумом вдогон друг за другом взметнулись красными метелками искры. Комлев подбросил в печь дров. Глохлов проследил за полетом искр. Казалось, что они, врезаясь и прожигая синюю ткань неба, не гасли, а находили свое место в необъятности мироздания, превращаясь в крохотные теплячки звезд.
Глохлов с трудом поднялся с камней, подошел к лодке и, поправив брезент, долго стоял над Многояровым…
В чуме по-прежнему было душно. Пахло нечистым телом, сохнувшими портянками и махрой. Комлев, широко разметавшись на лапнике, спал подле раскаленной докрасна печки, поблескивая в полутьме потным лицом.
Глохлов споткнулся о котелок с недоеденной кашей, ругнулся в сердцах.
Комлев слюняво почмокал губами, что-то пробормотал во сне.
Земля качнулась под Глохловым, и он окунулся в больное небытие сна.
10 октября, вниз по реке
…Солнце над тайгою вставало ярко-красное, воспаленное. Мороз пуще выбелил приречье, чуть заметный парок поднимался над черной, остывшей и вот-вот готовой замерзнуть водою. Волна скованно, едва поворачиваясь, наползала на берег.
Глохлов проснулся с восходом. В чуме было все еще тепло. Вероятно, Комлев за ночь не раз поднимался, чтобы подбросить в печь дров, и теперь, прикрывшись полушубком и намотав на ноги сухие портянки, безмятежно спал, посвистывая носом.
Глохлов не мог подняться с лапника. Голова была тяжелой, тело уже не ломило, а разламывало безудержной болью. В ушах густо гудело, все вокруг, казалось, подернуто дымкой.
Так вот и лежал с открытыми глазами, ожидая, когда проснется Комлев.
«Как же это я? Неужто не осилю, неужто не встану?» – думал и понимал, что теперь уж не перебороть ему болезни. И все-таки заставил себя приподняться, на четвереньках выполз из чума. Долго не мог продышаться в морозном чистом воздухе. Потом страшным усилием воли, превозмогая слабость, встал на ноги, обхватил ствол сосны и, словно бы карабкаясь по нему, от дерева к дереву, качаясь, кружным путем пошел к лодке.
Долго не мог занести ногу на борт, соскальзываясь и обрываясь, а когда все-таки тяжело сполз в лодку и все вокруг – и земля, и небо, и мутное, воспаленное солнце – быстро-быстро закружилось, услышал сквозь гул в ушах прерывистый смех.
Комлев смеялся открыто и нагло. Выйдя следом за Глохловым из чума, он все это время, сдерживая смех, следил за долгим и беспомощным движением Глохлова к лодке и теперь вот, не сдержавшись, расхохотался.
Хохот его повторила тайга.
– Ну, ну, майор, трогай, – сказал и полоз в чум варить себе завтрак.
Комлев не спешил теперь, был он твердо уверен в благополучном возвращении. Оставшийся путь он может преодолеть и один, стоит только завести мотор, а в этом он был сведущ. Или, чего проще, уйти тропой в Буньское.
Не спеша попивая чай, подумал: «Надо бы разоружить майора, а то пульнет, чего доброго, с дуру-то. – И сам себе возразил: – Но пульнет, не из таковских».
Он еще долго пил крепкий, обжигающий чай, не спеша собирал и увязывал рюкзак, подождал, пока прогорит огонь в печи, прежде чем отправился на берег.
Глохлов лежал в лодке на спине рядом с телом Многоярова, тяжело дышал, и лицо его было покрыто красными пятнами. Был он без памяти.
Постояв у лодки и ощутив вдруг, как входит в сердце давний страх, охватывающий его в безлюдье, как ни с того ни с сего подламываются колени, Комлев торопливо потянул с себя полушубок.
«Заледенел, поди, майор-то. Не дай бог, помрет в телогрейке. Скажут – заморозил», – еще не совсем отдавая отчет, что делает, стянул телогрейку с Глохлова, стараясь не глядеть на пистолет, надел на него полушубок, с трудом приподнимая и ворочая его, подсунул под голову вещмешок. Глохлов застонал, открыл глаза, спросил, словно и не был в обмороке, как тогда там, на берегу:
– Ты что?
– Да вот полушубок надел на вас, – голос у Комлева дрожал.
Глохлов попробовал подняться, но не смог, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, снова все отчаянно быстро закружилось в глазах, зажмурился, сказал:
– Пить!
Комлев неслышно выплеснул из чайника оставшийся чай, который принес с собой, зачерпнул воды из реки, поднес к губам майора. Ощущая еще не остывшее тепло металла, Глохлов жадно тянул из носика обжигающе студеную воду.
Напившись, он отстранился, и вода пролилась на заросший подбородок, на грудь, забежала за воротник.
Все это время Комлев соображал, как же быть дальше: оставить ли Глохлова в чуме, ждать ли людей, или все-таки плыть к ним?
В том, что люди придут на помощь, он не сомневался. Но когда? Если очень скоро, то лучше спешить к ним навстречу. Если через два-три дня (на это время хватало продуктов), лучше ждать тут.
Трех дней Глохлов наверняка не выдюжит. И тогда он, Комлев, вне подозрений. Ведь у него свидетели, у него кругом оправдание, и только Глохлов держит за пазухой нож…
Но тогда Комлев останется один на один с тайгою. Один на один! И снова придет к нему ТОТ, придет Многояров и еще чего хуже – придет ОТТУДА Глохлов. Нет! Нет! Надо ехать, надо!
– Приподними меня, – Глохлов смотрел на Комлева в упор, словно понимая, о чем думает он. – Приподними, слышишь? – Жар обметал губы Глохлова, и слова сухо, шелестели на них.
Комлев, подхватив его под мышки, подтянул к носовому багажнику. Глохлов оперся спиной о переборку и теперь, тяжело и прерывисто дыша, полусидел.
– Сможешь завести мотор? – спросил после долгой паузы, во время которой Комлев стягивал лодку в реку.
– Смогу.
– Поставь на нейтральную переключатель скоростей, – отделяя каждое слово, сказал Глохлов. – А то выбросит из лодки.
Мотор долго не заводился, и Глохлов, приоткрывая глаза и снова зажмуриваясь, говорил:
– Убери газ… Вытяни до отказа стартер… Заводи до вспышки… Убери стартер… Выведи в запуск газ… Заводи…
Наконец мотор завелся, и Комлев, понемногу прибавляя газ, включил скорость, но лодка все-таки пошла не плавно, как обычно у Глохлова, а с рывка. Берег стремительно кинулся назад, и Комлев, растерявшись, еще некоторое время никак не мог справиться с мотором. Лодка виляла, кидаясь то на берег, то прочь от него. А справившись, вышел на глубину. Перед ним лежала черная дорога живой воды. Дорога эта, чуть выгибаясь, уходила к высокому мыску – второму камешку – и там, за мысом, впадала в глубокий улов. Комлев не знал, что даже в самые большие половодья река там сонная и недвижная. Этот сонный улов был неширок, спокойствие воды тут определялось большой глубиной и широким подскальным озером, куда с гулом уходило течение, возникая сразу же за камешком, минуя улов.
Комлев до предела выжимал газ, считая, что путь впереди теперь уже свободен. Рука сама по себе повышала подачу горючего, и лодка летела по реке, высоко вскинув нос, касаясь воды только кормовой своей частью и гребью. Мороз резал лицо, выбивал слезу, мешал видеть путь.
Газ выжат до упора! И вдруг впереди – ровное поле чистого льда в редких снежных застругах… Не соображая, что делает, Комлев кинул лодку вправо и сбросил газ; оседающая лодка всей своей тяжестью легла на край ледяного поля, проломила его. Мотор заглох. Все еще не поборов страха, Комлев встал и потянул шнур стартера на себя.
– Переключатель в нейтральную! – крикнул Глохлов, но было уже поздно. Взревел мотор, резкий толчок выкинул Комлева из лодки, и она, ломая лед, бестолково тычась носом, неуправляемая, пошла вперед.
Там, где лодка вломилась в лед, чернела широкая полоса воды с пляшущими на ней льдинками. Все еще сидя, привалившись спиною к багажнику, Глохлов вдруг увидел Комлева. Вскидывая руки и подсовывая под себя расколотые крыги, он барахтался в проломе. Его тянуло под скалы, но он упорно сопротивлялся подводному течению и искал вокруг себя опоры.
Глохлов резко поднялся, и в эту секунду споткнулся на ровном беге мотор, всхлипнули поршни и над рекой стало тихо.
Неправдоподобно тихо стало вокруг, и ни тяжелый плеск воды, ни утробные звуки, вырывавшиеся из горла Комлева, не могли нарушить тишины. В тишине этой совершалось таинство.
Глохлов словно бы оцепенел, врасплох захваченный случившимся. Но оцепенение длилось какое-то несоизмеримо малое мгновение. Глохлов так же легко, как и встал, шагнул к мотору.
«Скорее! Скорее! Надо помочь! Скорее! А почему надо помогать?!»
По-гусиному гыкая, Комлев вытягивал шею, тянулся из последнего к лодке, не смея уже противостоять холодной силе реки.
Глохлов не слышал, как завелся мотор, не почувствовал стремительного броска к тонущему. Лодка, чуть было не накрыв Комлева, осела рядом. Глохлов делал все необходимое бессознательно, но точно и верно. Вот он увидел синие пальцы с кроваво-красными ногтями, впившиеся в борт. Лодка резко осела и начала быстро крениться. Глохлов, стараясь уравновесить ее, перенес тяжесть своего тела на противоположный борт.
«Надо помочь», – подумал и, сохраняя равновесие, осторожно шагнул вперед. Стараясь не «беспокоить» Многоярова, сделал еще один шаг, выровнял лодку, еще шагнул и уже нагнулся, чтобы ухватить Комлева за руки, как за бортом что-то тихонечко булькнуло, будто в реку с берега кинули пустячный камешек. Он еще на мгновение увидел белое лицо Комлева с вылезшими из орбит белыми глазами, сведенный в беззвучном крике черный провал рта, куда, словно в воронку, хлынула темная вода, увидел вставшие дыбом волосы над узеньким, низким лбом, но в следующее мгновение все эти черты словно бы стали нерезкими, словно бы растворились. Вода обожгла руки, подступила к предплечьям, залилась за пазуху. Стоя на коленях в лодке и перевалившись за борт, Глохлов шарил под водой по борту, чувствуя пустоту реки и свинцовую ее тяжесть. В плечо тупо ударилась льдина, и он, почувствовав этот удар, выпрямился. Вокруг медленно сходились мелкие и крупные льдины, поспешно латая пролом в улове. Ничто уже не напоминало о только что случившемся.
Ничто не изменилось в мире, так же немо и оснеженно стояла тайга на берегу. Клонилось к закату красное солнце, погружалась в сон Авлакан-река.
Отбиваясь веслом, Глохлов подгреб к берегу. Вытянул на камешник лодку, на корме тоненькой струйкой дымился оброненный Комлевым окурок.
«Ну вот и все… – подумал Глохлов. – А я вмерзну. Как же это? Почему я его не спас? Почему раньше не крикнул, чтобы поставил переключатель в нейтральную? Выходит так, что это все от меня. Мотор доверил. Почему не предупредил об улове? Выходит, это я его. Он – Многоярова, я – его! Мог же вытянуть! Надо было кинуться разом, схватить за руки… Ведь мог же вытянуть? Мог… Конечна, мог! Мотор доверять нельзя было!.. Доверил мотор… и погубил… Я его погубил!..»
Путались в голове мысли, а в уши лез надоедливый стук, заполняя собою весь мир, беспокоя и тревожа медленно наступающий покой души и тела.
Глохлов не сразу понял, что неприятный ему этот стук существует в яви. На Глохлова по стрежню, разбрасывая воду, шел катер.
Солнце садилось в реку, и фигуры на палубе казались черными. Катер резко затормозил, низко проседая, будто кто-то позади подобрал в утяг вожжи и, мягко нагоняя волну, ткнулся рядом с лодкой в берег.
– Кто? – кивнув на брезент и догадываясь, что под ним скрыто, спросил Ручьев.
– Многояров, – ответил Глохлов.
– Кто его?
– Комлев…
– Комлев?! Где он?!
– Где-то тут… – Глохлов кивнул на реку и почувствовал, что жар становится нестерпимым и он каждую минуту может потерять сознание, не сказав Ивану Ивановичу самого главного; это главное он осознал вдруг разом…




























