Текст книги "Костер в белой ночи"
Автор книги: Юрий Сбитнев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Вот, однако. Выпал из тетрадка, – Степа протягивал сложенный листок. – Я его поднимал, отдельно прятал.
Глохлов взял протянутый листок, вздохнул.
– А больше вы ничего не прятали? – спросил тем же тоном, что по приезде у реки.
– Борони бог, началнык, зачем так говоришь! – закачала головой Дарья Федоровна, и внуки тоже закачали головами.
– Не нада так. Зачем обижать? Мы кудой ничшево не делал…
Глохлов, извиняясь, посмотрел на Дарью Федоровну, но ничего не сказал, развернул листок:
«Дорогая моя Танюшка, золотое ушко!
Сегодня, доченька, день твоего рождения. Скоро, очень скоро кончится моя работа, и я приеду домой. Ты просила меня в письме привезти живого медвежонка. Я говорил об этом с медведицей-мамой, но она мишку не пускает в Москву. Он должен жить тут, в лесу, в тайге, а в городе ему будет плохо. Разве ты хочешь, чтобы медвежонку было плохо? В городе живут плюшевые медвежата, как твой Тяпа. Так что вместо медвежонка я тебе привезу большую-большую шишку. Мы из нее сделаем лесовика, и он будет жить у тебя вместе с Тяпой.
Сегодня у нас был сильный мороз. Трава и кусты были такими, как будто стеклянные. Я собирал к чаю ягоды, и они были тоже стеклянные и звонко звенели, когда я их сыпал в котелок. А еще утром пришел поздравить меня с твоим днем рождения соболишка. Хитрый, с веселыми глазками и в новой шубке зверек. Все прыгал над головою по веткам, ушками перебирал и улыбался: „Поздравляю вас с днем рождения Танюшки, у которой золотые ушки“. От него привезу я тебе подарок – пирожное. А еще чего, не скажу. Приеду – сама увидишь. Знаешь, доченька, когда я вернулся, пособирав ягоду, очень расстроился. Хотел поблагодарить соболишку за подарок, а его уже не было. Видишь, как плохо оставлять хорошие дела на потом. И спасибо надо говорить всегда и вовремя. Как же так сплоховал я? Но думаю, что еще встречу соболишку, извинюсь перед ним и поблагодарю за подарок.
Слушайся маму. Веди себя хорошо. Жди меня и обязательно приходи встречать. Я уже скоро приеду. Поцелуй маму, Милу, Васяту и, конечно, Тяпу. Скажи им, что я их тоже целую и очень соскучился.
Кто сосчитать мне, Танюшка, поможет,
Сколько у зайчика серого ножек?
Будь умницей. Твой папа».
На чистой страничке был нарисован смешной зайчик с восемью ногами. Но если повертеть в руках страничку, получалось, что заяц не один, а два их.
Глохлов аккуратно сложил странички и спрятал их в свой карман, не приобщив письмо к описи. Снова листал Глохлов дневник. Страницы, где Многояров упоминал Комлева, Глохлов читал и перечитывал. Нет, ничего не было в них, в этих записях, ничего намекающего на трагедию, на злой умысел. И все-таки, не отдавая себе отчета в этом, Глохлов искал хоть какой-нибудь намек, который мог бы как-то объяснить совершившееся.
Особенно долго вчитывался в беглые, ничего пока еще не говорящие строчки: «Нынче трудный день. Скалы. Калтус. Сохатый в трясине. Николай болен, но до сих пор скрывал от меня болезнь. Держится молодцом…» В записи другого дня снова несколько слов о том, что Комлев молодец, а потом уже вплоть до 18.00, до последней, оборванной выстрелом фразы, только деловые записи и никакого упоминания о рабочем.
«Почему я ищу в случившемся злой умысел – преступление? Почему? – думал Глохлов. – Предвзятость? Скорее всего произошел несчастный случай. Непреднамеренный выстрел. Разве мало бывало в тайге самострелов? Забыл разрядить, нечаянно дослал патрон, случайно задел курок…» Сколько таких вот случаев на его памяти, не один и не десять… Что заставляет в этом искать преступление?! Соображать надо!.. Ничего еще не знаю, а виновного уже определил. Откуда эта почти уверенность в виновности Комлева и неприязнь к нему? С тех самых пор, как начал он звать меня дядей Мотей и заискивающе заглядывать в глаза. Началось это с той весны…
Он тогда беседовал с рабочими многояровской партии, а сам все крутил в пальцах, перекладывал с места на место небольшой кожаный мешочек. Его недавно нашли, и передал Глохлову Многояров. Говорил о том, что в тайге надо нести себя так же, как и в городе на людях. Не позволять вольностей, соблюдать закон не только писаный, но и таежный, есть такой веками выработанный. Говорил, а сам все ждал, зададут или не зададут ему вопрос, а что это в руках у него, что за кожаный странный такой кисет не кисет, ладанка не ладанка…
И вдруг почувствовал скорее не на себе, а на этой вот вещице настороженный взгляд. Бывает же такое, на руках своих ощутил взгляд. Поднял глаза и встретился: с глазами того, пристально глядевшего на вещицу. Одно мгновение длилась эта встреча, но именно она была началом той глубокой человеческой неприязни к Комлеву, которую так остро ощущал сейчас Глохлов.
– Не ваш? – спросил тогда, приподнимая за тесемки кожаный мешочек, обращаясь к Комлеву.
– Чо? – улыбаясь и глупея глазами, сразу ставшими сонными, спросил тот.
– Я говорю – вещица эта не ваша?
– Кака?
Вокруг засмеялись. Неожиданности вопроса не получилось. Комлев ничем не выдал волнения, которое минуту назад увидел Глохлов в его взгляде.
Место гибели Многоярова Глохлов осмотрел тщательно. Все вокруг было уже густо запорошено снегом. А снег истоптан, ископычен. На запах крови пришли из тайги дикие олени. Вылизали весь снег, землю под соснами, где лежал Многояров. И медведь за ночь пожаловал сюда, тоже оставил свои следы. Выслеживал молодых оленьих тугудок, отбил двух от стада, угнал в скалы.
Анатолий ходил рядом, показывая, где след был, где лежал Многояров, где карабин валялся.
– Однако, обратно приходил. Был тут после, кода началник мы забирали, – сказал, подходя, Степа. – След есть.
– Где?
– А вот. Из тайга прибегал. Туда-сюда топтался маленько, потом тайга опять убегал шибко. – Как ни старался разглядеть следы Глохлов, которые видел Степан, ничего не получилось.
– Где, не вижу, Степа!
– Да вот, по следу, однако, пошел я, – и двинулся в тайгу, чуть нагнувшись и приглядываясь к былинкам сухих трав, торчащих из-под снега.
– Смотри, поосторожней… Мало ли что может быть, – посоветовал Егоров.
– А ты пойди с ним, Евстафий Данилыч. Ты ведь с браслетами, может, сгодятся, – мрачно сказал Глохлов.
– Ты думаешь, все-таки убийство? – спросил Глеб Глебыч. Все это время, как приехали в кочевье, он не проронил ни слова.
– Не знаю. Зачем ему убивать? Давай-ка все проиграем, как говорят нынче. Анатолий, ты встань там, где карабин лежал. Так. Ты, Глебыч, присядь-ка рядом с Анатолием, на край вон той влумины. Так. Положи ружье на колени. Оно у тебя не заряжено?
– Нет.
– А у него карабин заряжен мог быть. – Глохлов сел под сосну, чуть сгорбился и скосил глаз на Глебыча. «Многояров пониже меня, – чуть еще пригибаясь, подумал Глохлов. – Глебыч ровня Комлеву. Вот так».
Ствол ружья пришелся точно в висок.
– Мог случайно оставить патрон в стволе… Мог медведя бояться….
– Так зачем же без оружия в тайгу-то убежал?
– Испугался.
– Опомнился, вернулся бы…
– А он и вернулся. Только поздно. Увезли уже Многоярова.
– Ну, коли опомнился, и бежал бы к людям. А он опять в тайгу. Ведь там же шатун, он его боялся, иначе зачем пуля в стволе?
– Вот и я думаю: зачем не к людям, а в тайгу побежал? Он ее, Глебыч, боялся всегда. Один ни-ни – шагу не сделает.
– Так ведь бывалый, кажется.
– Бывалый… Зачем же он не к людям, в тайгу побежал? Зачем?
– Ну, выстрелил случайно! Ну, испугался! Так помоги. Голову, рану замотай. Беги, зови на помощь. А он в тайгу! А почему он в тайге-то так долго по первому испугу был?
– Заплутался, надо быть. Зачем он опять туда побежал, вот ведь в чем вопрос? Где он сейчас?
– Сапсем дурак был, – Степа неслышно подошел, заговорил легко, словно и не ходил тайгою. – Сапсем дурак сделался. Ловить нада. Мордой чащу лез, в кровь лисо драл, шкуру драл, в скалы лез. Сапсем дурак. Амака тут ходит. Скушать может. Искать надо. Где он?
До самых сумерек петляли по тайге, находя и теряя след Комлева. Собаки, взяв медвежий след, угнали куда-то зверя. Не тронул амака Комлева. Кружил тот по чащобнику, стланикам, выходил на сопки, снова сваливался к Авлакану и, не дойдя до реки всего-то с километр, снова уходил в тайгу.
– Это его тайга водит, – сказал Степа. – Однако сапсем закружит. Он уже не дурак, блудит он.
Последний раз нашли след у самого подножья Уяна. Быстро темнело, поэтому, покричав еще для верности, спустились на ночлег к чуму.
4–5 октября, в урочище Уян
В полночь пошел снег. Рыхлые крупные хлопья плавно опадали, оседая на деревьях. В тайге стало светлее. Высокое пламя костра отпугивало снег, и там, за огнем, хлопья казались черными.
Не сразу пришел в себя Комлев. Он довольно поколесил по тайге, ломился сквозь чащобу, лез в скалы, снова спускался в низину… В клочья изорвал стеганку, изранил лицо, руки, потерял шапку. Здравый смысл возвращался к нему медленно, но когда окончательно пришел в себя, то ужаснулся тому, что происходило с ним. Нет, он не думал о выстреле. Ужасался последующему: как это он сразу не сообразил перелистать дневник Многоярова, как не сообразил уничтожить записи, как мог поверить, что начальник партии поднялся и подстерегает его с карабином наготове! Наконец, этот сумасшедший побег, эта горячка! Сколько времени пробыл он в ней? Где находится сейчас?
Свалившись на землю, тяжело дыша, Комлев мучительно искал выхода. Мысли были четкими, определенными, временная оморочь уступала место холодному, спокойному расчету. «Черт возьми, надо было сразу же понять, что и Многоярова и карабин забрали люди. Скорее всего эвенки. Бродили где-то поблизости – услыхали выстрел. Надо было искать их, кричать, идти вдоль берега Авлакана к кочевью… Глохлов наверняка пришел уже вниз, в Буньское. Надо выходить к людям. Но где они? Куда идти? Надо…»
Снова в сердце прокрался ужас, но теперь уже перед тайгой. Комлев весь подобрался, стараясь сделаться маленьким, незаметным.
«Только бы забыться, только бы заснуть. Матушка, не тронь меня, сохрани, матушка, – безотчетливо шептали губы. Комлев червячком заполз под сосновое выскорье – корневище, вывороченное бурей. Огонь высвечивает в ночи, он кажет всей тайге беззащитного человека у костра. – Тайга-матушка, убереги! Не буду больше, не буду… Только не это… не это… Держаться, держаться», – уговаривал себя Комлев. Крепко закрыл глаза. Сквозь веки ощутил, как опадает костер, как медленно гаснет огонь, безразличие охватило Комлева.
Весь следующий день кружил и кружил по тайге. И только под вечер, уже при закате, вдруг увидел фиолетовую громаду Уяна, чуть выбеленную по склонам снегом. Хребет видением возник перед Комлевым, и он, страшась потерять этот единственный знакомый ориентир, в изнеможении опустился на землю. Не отрывая глаз, долго глядел, как медленно выцветает розовая громадная шапка снежника на вершине хребта.
Теперь он прекрасно представлял себе предстоящее. Утром распадком спустится к Авлакан-реке, найдет на берегу чум, увидит эвенков и все объяснит им. Он и сам уже верил в случайность выстрела, в несчастный случай, который произошел там, у Осина плеса. Надо только заглянуть в дневник и, если что, устранить.
Вдруг Комлев услышал отдаленные голоса. Будто кто-то звал его. Прислушался. Весь этот день ему часто блазнилось, что зовут его. Сейчас голоса и были и не были. Затаив дыхание, приставил к ушам ладони. «Ко-о-о-ом-ле-ев… Ко-о-о-мле-е-ев!» – явственно донеслось. Кричал эвенк. Точно. Звал его! Это Анатолий. Прошлой осенью за спирт и фонарь Комлев выменял у него пару соболей. «Это он – Анатолий! Его голос! Значит, ищут».
Кричит эвенк, только эвенк. С ним нет русских. Значит, все еще в тайге, не вышли из нее. Надо спешить!
Комлева словно бы подбросило с земли. Он кинулся на голос.
– Толя-я-я-я! То-о-о-о-ли-и-ик… – во всю полноту голоса заорал.
Он снова ломился напропалую через тайгу. Остановился, прислушался. Кругом была гробовая тишина. Еще послушал. И вдруг над головой загудело, завыло разом, и он пригнулся, присел, как от дождя прикрываясь за стволом ели от этого так неожиданно возникшего звука. По верхам шел тугой северный ветер.
Где Уян, неужели он снова потерял его?! Комлев осторожно пошел в обратную. Вот он, Уян, – только оставленного рюкзака Комлев уже не смог найти. Он и не искал его, боясь снова потерять Уян.
Разжег костер, наломал лапника и лег у огня, чувствуя, как неуютно и студено стало в ночи. Время тянулось медленно. Все тело его ныло, болели ступни ног, горели огнем. Боль эта поднималась к икрам, гнездилась там и затихала где-то в пахах, перейдя в тупую ломоту. Три сушины, из которых сложил он ночной костер, горели быстрее, чем предполагал, и, поправляя костер, Комлев думал, на сколько хватит еще огня. Его тревожил тот миг, когда пламя спадет, угли подернутся мутноватым прахом и все вокруг погрузится в могильный холодный мрак. Вокруг его лежбища дров не было, он попробовал, ползая в ощупку, набрать хворосту, но темнота пугала, и он, чтобы подольше сохранить костер, убавил огонь, чуть раскатав сушины. И сразу же придвинулась вплотную ночь, дал о себе знать холод. Он лежал, близко притулившись к огню, и представлял завтрашний путь к людям.
За все это время ни разу не подумал о том, что совершил тягчайшее преступление. Выстрел был вполне оправданным, по его мнению. Ведь если бы не произошло этого, Многояров, не задумываясь, сдал бы его в руки правосудия. «Но в жизни, – думал Комлев, – действует только один закон: кто кого. Кто кого, и все летит к чертовой матери…»
Так думал Комлев у затухающего костра, веря, что завтра он будет снова среди людей, чистый и оправданный.
Ведь ничего не произошло страшного. Жизнь поставила вопрос: «Кто кого?» – и жертвой стал Многояров. Прочем же тут Комлев? А людям он скажет: «Зачем мне было убивать Многоярова? Зачем? Он хороший мужик. Он спас меня от смерти. Он шел всегда впереди, облегчал мне путь. Зачем же тогда убивать мне его?» Действительно, зачем? Нет ни золота, ни кожаного мешка. Ничего нет. Улик нет.
«Но есть дневник», – ночь низко припала над Комлевым. «Дневник? Какой дневник?» – «Многоярова. Ты же знаешь, он всегда ведет подробные записи». – «Эвенки не будут глядеть его. Я первый прочту». – «Но эвенки могли сбегать в Негу, привести еще людей. Ты опоздал, Комлев!» – «Нет, нет! – Комлев повалился лицом в лапник, прикрыл голову руками. – Нет! Нет!»
Запах еловой хвои вернул его к действительности. Костер слабо тлел остывающими углями. Ночь лежала вокруг, холодная, непроглядная ночь. Комлев размел угли еловой веткой и, набросив на дымящуюся и исходящую паром землю лапник, лег в кострище. Снова забываясь сном, он ясно услышал, как кто-то рядом прошептал: «В дневнике нет ни одной плохой для тебя записи. Нет! Ты слышишь?» – «Слышу…» Впервые за трое этих суток Комлев заснул спокойным, глубоким сном.
Пробуждение пришло тоже спокойным. Он лежал на спине, все еще ощущая парное тепло, исходящее от прогретой костром земли, и следил, как приходит утро. Медленно светлело над ним небо. Свет приходил не с востока, он струился с зенита, и этот пока еще очень неопределенный свет разливался по всему куполу, наполняя его голубизной. И когда на чуть просветленном горизонте выплыл темной громадой Уян, Комлев встал и медленно пошел распадком вниз, надеясь скоро выйти к стойбищу эвенков.
«Будь что будет, – решил он и вдруг вспомнил тот ночной перед своим забытьем голос. – А что, если ничего не записал обо мне Многояров? – впервые подумал так и обнадежил себя. – Конечно, не записал. Будет он дневник марать…»
С этой верой и вышел бы он к людям, если бы не столкнулся неожиданно на тропе с Глохловым.
Комлев был готов к любой встрече, но только не к этой. Он как-то уж очень твердо уверовал в то, что Глохлов давным-давно прошел вниз по реке к Буньскому. И вот они стоят друг против друга лицом к лицу.
Вся уверенность, весь холодный расчет, с которым спускался Комлев к стойбищу, мигом покинули его. Он так растерялся, что в первое мгновение готов был снова кинуться в тайгу, бежать напролом, петляя и путая следы, но уже в следующее мгновение страх повалил его на колени перед Глохловым, и он, не помня себя и не отдавая отчета, закричал. Ударился лицом в камни и, поймав руками сапоги Глохлова, потянулся к ним, совсем так же, как тогда на скалах к сапогам Многоярова.
Глохлов, растерявшись, неуклюже потоптался на месте, попробовал попятиться и вдруг решил: «Он! Убийца! Преднамеренно убил, гад!»
– Простите, простите, – кричал, рыдая, Комлев, крепче охватывая ноги Глохлова. В горле у него булькало, и он, будто бы утопающий, пытаясь что-то еще крикнуть, только мычал да гукал, захлебываясь слезами.
– Так это ты, гад, убил?! Ты?! – стараясь вырваться из вертких рук, выкрикнул Глохлов, чувствуя, как необузданная ярость обожгла затылок. – А ну говори! Как ты его, гад? За что?
Глохлов, наконец-то высвободившись, отступил на два шага.
– Агы… я, агы… я… – что-то хотел сказать Комлев, но не мог. И вдруг раз за разом наотмашь лицом упал в камни.
– Винись! Винись, гад, перед всем белым светом! – закричал Глохлов, и этот крик был ошибкой.
Комлев на мгновение замер, что-то соображая, вдруг вскинулся с земли:
– Я не… не… я… Нет!.. – И пошел на Глохлова, низко опустив голову, брызжа слюной. «Ни слова, ни слова не говорить, – мелькнуло в мозгу. – Не знает… Время… Выиграть время…»
«Он!» – еще раз твердо решил Глохлов.
– Не-е-е-ет! А-а-а-а! – Комлев кинулся на Глохлова, брызжа слюной и отплевываясь кровью, которая стекала с разбитого о камни лица.
«Убийца!» Глохлов уловил тот самый момент, в который вроде бы ошалевший, не в себе, Комлев твердо решил: «Не знает» – и приказал себе: «В припадок!»
Припадком он надеялся вывести из себя майора и выиграть время. Каким-то чутьем Глохлов угадал этот маневр, но не удержался, кинув с плеча руку. Комлев кулем рухнул на землю, заверещал, завыл, ударяясь раз за разом головой о камни, но вдруг вскочил и снова кинулся на Глохлова.
Уже лежа на животе с заведенными за спину руками, он все отплевывался вязкой слюной, кровью и кричал на всю тайгу:
– Убивают! Уби-ва-а-а…ю…ют, убиваа-а… За что-оо-оо?! Помоги-и-и-те-е-е! Убива… а… а… – и замолчал на полуслове, будто его душат.
Первым прибежал Егоров. Глохлов глазом не успел моргнуть, как он уже защелкнул на кистях Комлева браслет. А тот все продолжал кричать, извиваясь, но уже не ударяясь ни лицом, ни головою о камни. И Глеб Глебович, запыхавшийся, потрясенный этим криком, кровью и страшным, разбитым лицом Комлева, прибежав, присел над ним и уговаривал:
– Да ты чо, паря! Чо ты! Замолчь, паря, замолчь! Кто тебя убиват-то? Никто тебя не убиват!
– Он, он, – хрипел Колька и плевал в сторону майора. – За что-о-о! Бил! Он бил!.. Убить хотел… Караул! Ой, убили, убили! Голова, голова… Убили…
– Врет, – Глохлов покачал головой. – Психа демонстрирует. Придуряется! Дай закурить, Глебыч. – И, уже затянувшись, стараясь унять дрожь в руках, сказал: – Пришлось двинуть. Был грех. Кинулся на меня, гад. Спровоцировал.
– Камнем, камнем по голове. О-о-ох, о-о-ох! Уби-ли-и-и, – стонал, затихая, Комлев.
Анатолий и Степа, замарываясь кровью, подняли его и повели. Впереди бежал Егоров и, сложив рупором ладони, кричал тоненьким голосом:
– Кузьма Иннокентьевич! Кузьма Иннокентьевич! Не подымайтесь! Сами идем!..
– Зачем же ты так, Семенович! Что ж это ты… Ведь в кровищи парень-то весь! – покашливая, говорил Глеб Глебович. – За тобой такого дела-то никогда, парень, не водилося…
– Да не бил я его, Глебыч. Один раз двинул, это точно… Спровоцировал.
– Так у него ж все обличив в крови, да и голова в повреждениях. Ишь кровищи-то, – указывал на тропу Глеб Глебович и снова часто укоризненно кашлял.
– Сам он, Глебыч. Прием такой… Время хочет выиграть. Тень на меня бросить. Глядишь, кто-нибудь и клюнет на удочку…
– Так ведь сам говорил – случайным мог быть выстрел. А теперь вот хватаешь его… Эвон как убивается, Вроде как бы парень-то невиноватый? А?
Шли медленно. Глохлов молчал, чувствуя, как между ним и Глебом Глебовичем незримо встает отчуждение. Председатель Совета все говорил и говорил, это казалось странным, потому что был он человеком крайне неразговорчивым.
– Конечно, жалко человека. Тебе особенно, поскольку он был твоим другом. А к чему же так сразу винить другого человека? Это не к делу, товарищ майор, – бубнил Глеб Глебович, уже позволяя себе официальность в тоне.
«Ведь он, он, сукин сын, убил, – думал Глохлов. – Преднамеренно убил… Но зачем? Почему? А ведь готов был признаться. Спугнул. Я спугнул. А теперь как докажешь? Чем? Даже сам Алексей в свидетелях защиты, – вспоминая лестные отзывы о Комлеве в дневнике, сокрушался майор. – Как же быть?» Ныла старая рана, свербил в кости, будто бы сдвинутый с места, осколок.
На стойбище Комлев впал в забытье, тупо глядел вокруг, ничего не понимая. Фельдшер сделал ему перевязку, унял кровь и обработал раны на лице. Не снимая наручников, положили его на шкуры в чуме, через стенку с телом Многоярова.
Егоров увез в Негу фельдшера Кузьму Иннокентьевича. Фельдшер трясущейся рукой подписал акт медицинской экспертизы и, чуть наклопив голову и глянув на майора поверх очков, сказал шепелявя:
– Шдается мне, Шемепыч, парень-от не виноват, – и пожал худенькими плечиками.
Глохлов снова подумал о том, как стар фельдшер, пора бы ему уже и отдыхать…
Странно все складывалось. Еще вчера все эти люди – и Глеб Глебович, и Кузьма Иннокентьевич, и Егоров, – узнав о смерти Многоярова, были полны негодования, возмущения, они прикидывали разные версии о гибели начальника партий и если не прямо обвиняли в убийстве Комлева, то были настроены к нему больше чем подозрительно. Теперь же, когда он с разбитым лицом, с перевязанной головой, в наручниках лежал в чуме, словно бы и неживой, только временами тягуче подвывая, как волк, к нему относились с какой-то не то чтобы жалостью, а даже с участием и со скрытым негодованием к Глохлову. И получалось так, что он, майор, хочет во что бы то ни стало обвинить Комлева в убийстве и обязательно, не разобравшись, сурово наказать.
В своей долгой милицейской работе Глохлов как-то уже и привык к такому отношению. В очень редких случаях люди единодушно вставали на его сторону. Чаще находилось много таких, которые винили без обиняков милицию во всем грешном и в действиях ее углядывали скрытый якобы злой умысел. Глохлов никак не мог понять, отчего это происходит.
Как-то в большом селе Успенском на Первомай избили Бориса Игнашина – тамошнего киномеханика. Борис не пустил на танцы трех не в меру подгулявших ребят, и те решили свести с ним счеты. Подкараулили и навалились втроем на одного. Двое держали, повалив на землю Игнашина, а третий – Юрчик – избивал ногами. А потом, когда киномеханик потерял сознание и двое бросились наутек, Юрчик «на прощание» отходил уже бесчувственного колом, вырванным из заплота. К счастью, ни переломов, ни увечий Игнашин не получил.
Слепая жестокость, подлость, садизм, с которыми Юрчик избивал Бориса, возмутили Глохлова. Он выехал в Успенское и, арестовав Юрчика, начал следствие.
Пострадавший подробно рассказал о случившемся, нашлись и свидетели обвинения, да и сами подследственные вины своей не отрицали. Более того. Юрчик держался перед Глохловым, нагло. И только в конце следствия, когда понял, какая кара грозит ему, скис, стал хныкать и каяться. Забеспокоилась и родня парней. К Глохлову приходили «с мировой», уговаривали, просили, намекали на то, что лучше ему это дело закончить как-то ладом… Начальник милиции был непреклонен; преступники получат по закону.
И вот на суде произошло невероятное. Борис дал такие показания, по которым выходило, что в той драке (конечно, не избиении) виноват он сам, что заявил на Юрчика по злобе, сводил счеты. А что касается ушибов да синяков, в тот вечер свалился в тайге с лошади…
Свидетели обвинения тоже, как один, изменили свои показания, встав на защиту компании Юрчика. И что самое страшное – объясняли свои прежние показания тем, что якобы Глохлов сам все это так ловко из них выудил.
Суд этот чуть было не стал для Глохлова роковым. Пострадал он тогда довольно. Дело это прикрыли, но каждый из участников знал истину – Юрчик избивал Бориса. Знали, но упорно твердили на повторном следствии, что невиновны ребята, что «поцарапались» меж собой, и все тут. Говорили так только потому, что у Юрчика тяжело болел отец, и еще потому, что жалели. «Ну, что с того, если засадят Юрчика в тюрьму? Борис-то, слава богу, живой-здоровый, непокалеченный, неизувеченный…» Добрые оказались люди…
А в сентябре Глохлову снова пришлось выехать в Успенское по срочному вызову. Юрчик в драке ножом убил бывшего своего дружка…
Глохлов досматривал вещи Комлева. Анатолий принес из тайги его вещмешок. В чуме уже по-зимнему горел очаг, дым столбушком уходил в хонар. Снаружи было холодно, дул резкий понизовый ветер, срывая белые гребешки с воли, он кидал на берег мелкую морось, и она, застывая на лету, мелкими дробинками осыпала землю.
Дарья Федоровна и Анатолий ушли в тайгу собирать оленей. Эвенки предполагали сняться с места сразу, как только разрешит Глохлов.
Глеб Глебович, привалившись спиной к собранным в стопу медвежьим одеялам, то ли дремал, то ли о чем-то глубоко задумался, уронив голову на ладони.
Комлев лежал не двигаясь, с закрытыми глазами, иногда вздрагивал всем телом и шумно вздыхал. Разбитая голова, взбухшее лицо, заломленные за спину руки – все это мучило его нестерпимой болью, но мозг работал ясно, оценивая и взвешивая, что произошло и что еще может произойти. Комлев твердо знал одно – Многояров не выдал его, у Глохлова нет никаких улик. «Теперь надо как можно естественней прийти в себя. Как хорошо, что этот болван Егоров напялил ему на руки браслеты. Да и Глебыч, кажется, поверил, что я превысил власть. Этот мой свидетель…»
Глохлов вынул из мешка один, затем другой, третий образец с фауной. Комлев, следивший за ним вполглаза, вдруг тяжело вздохнул и сказал тихим, трудным голосом:
– Он очень ценил эти образцы… – передохнул, подумав, как обратиться к Глохлову, и добавил: —Очень, Матвей Семенович.
Глохлов внимательно поглядел на Комлева, хотел что-то сказать, но Комлев опередил его:
– Это очень важно… Это большое открытие…. Я нашел, – и вдруг тихо заплакал. Слезы текли по его обезображенному, в засохших струпьях, черному лицу, и он, не имея возможности смахнуть их ладонью, по-детски слизывал языком.
Глеб Глебович недовольно закашлял, что-то пробубнил себе под нос и повернулся к Глохлову спиной.
– Говорить трезво можете? – спросил Глохлов. Тихие эти слезы тронули и его.
– Мо-о-о-гу, – отглатываясь и хлюпая носом, сказал Комлев. – Снимите, – и пошевелил плечом.
Глохлов встал согнувшись – малая высота чума не давала распрямиться в полный рост, – подошел к Комлеву, снял наручники.
– Дать воды-то? – участливо спросил Глеб Глебович.
– Дайте.
Комлев пил жадно. Руки его тряслись, и вода лилась по подбородку, забегала за воротник, но он не чувствовал этого, и крупный кадык быстро двигался на нечистой шее. Пил долго, пока не кончился котелок. Выловил последние капли, высоко запрокинув голову. Глохлов подумал, что так вот любил делать Многояров, и от этой мысли в нем снова вспыхнула давешняя ненависть к Комлеву.
Комлев поставил перед собой котелок, обвел чум одним глазом, другой заплыл, и в узенькой щелочке накопилась бель; пристально и долго смотрел в лицо Глохлову, потом тоже долго разглядывал Глеба Глебовича, будто только-только признал их, спросил растерянно, шепотом:
– Он погиб? Погиб, да?! – Даже на больном, залитом йодом и покрытом ссадинами лице видно было, как проступила бледность.
– Почему вы убежали? – вопрос Глохлова не был неожиданным для Комлева, все, о чем надо было рассказывать и как отвечать, он уже хорошо знал.
– Я испугался. Я хотел перевязать его… Но было поздно… И этот глаз… Мертвый глаз глядел. Он глядел на меня. Убежал. Но я вернулся… вернулся… – Комлева била дрожь, по лицу снова покатились, слезы, и он не скрывал их.
Глеб Глебович опять потянулся к воде.
– Знаете, – сквозь слезы говорил Комлев, – он меня там, на скалах, от смерти спас… От смерти, понимаете, от смерти… – В горле его забулькало.
– Ну хватит, хватит!.. Давайте спокойно. Готовы говорить? – Глохлов с досадой покосился на забубнившего недовольно Глеба Глебовича. – Приведите себя в порядок, Комлев!
– Да, да… Я счас. Ага. Только вот… – Голос сошел до шепота, и Комлев, как бы стыдясь, прикрыл лицо руками. Долго сидел с опущенной головой, по-странному спокойный, будто до мельчайших мелочей вспоминал все пережитое за эти дни и ночи.
В чуме было тихо, и только понизовый ветер все швырял и швырял на берег холодные дробинки, шумела тайга, и тот же понизовник иногда дико подвывал, запутавшись в хвойных жестких лапах. Приготовив блокнот для записи показаний, Глохлов ждал.
– Он был настоящий мужик, – тихо, только себе, сказал Комлев и закачал головой. – Был, был, как же так – был… Алексей Николаевич, Алексей Николаевич!.. – И вдруг, подняв лицо, обескуражил неожиданной просьбой: – Матвей Семенович, разрешите мне посмотреть на него. Разрешите, Матвей Семенович?!
Чего угодно ждал от Комлева Глохлов, но только не такой просьбы. Он молчал.
– Разреши, Семенович! Ну? Разреши, – забасил Глеб Глебович, поднимаясь.
«Вот так фрукт! – у жаснулся Глохлов. – Но ведь ты же, ты же убил! Да что же это такое?! Человек ли ты?!» Глохлов в упор глядел на Комлева.
Вышли наружу. Комлев стал в ногах Многоярова, брезент был короток, и разбитые, с крупными латками над щиколотками сапоги были неприкрытыми. Глохлов отметил для себя едва уловимое мгновение, в которое Комлева словно бы парализовало. Окаменевший, он простоял так минуту, потом, тяжело переставляя ноги, мелким шажком перешел в голова и там осторожно, будто детское одеяльце, отвернул брезент, подломился в коленях и зашептал, низко склонившись к густо обметанному щетиной лицу Многоярова.
– Простите, Алексей Николаевич! Простите! Лучше бы вы этот проклятый карабин несли…
И замолчал надолго, почти касаясь своим лицом лица Многоярова, застыл, и только крупные плечи его мелко-мелко вздрагивали.
Комлев долго глядел в застывшее лицо Многоярова, не узнавая этого лица. Перед ним лежал совсем другой человек, с острым, птичьим желтым носиком, с подбинтованной челюстью, с белой-белой повязкой вокруг головы. Из-под бинта совсем не раздражающе выбился белый завиток волоса на темном бугорке родинки. Руки были сложены на груди и в запястьях повязаны между собой бинтом. Длинные тонкие с фиолетовыми коротко остриженными ногтями пальцы были настолько хрупки, что не верилось – они могли выполнять тяжелую работу, крепко держать молоток, находить выступы и трещины на камнях, держать на себе большое тяжелое тело там, на скале, и что это они, такие беспомощные и хрупкие сейчас, спасли от верной смерти его – Комлева.




























