355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Власов » Соленые радости » Текст книги (страница 9)
Соленые радости
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:56

Текст книги "Соленые радости"


Автор книги: Юрий Власов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Я разгребаю всю груду прожитых лет и ищу, ищу ответ…

Обо мне однажды написали, будто я в спорте случайный человек. Близкие обиделись, а я – нет. Это утверждение верно, и оно же глубоко неверно. Спорт – способ проявления отношения к жизни. В этом суть противоречия. Отсюда мое растущее безразличие к славе, почестям, победам. Для моего дела это ничего не значит. Всегда есть человек. И лишь действует он в другой среде. Вот почему для меня имеет значение лишь разум, воля и действие…

Полдень, а усталость как ночью или после «пиковой» нагрузки. И словно не спал, никогда не спал. Забыл все сны… Дурею от сонливости. Постукивают двери лифта. В дверь придушенным гвалтом врывается улица. Названивает телефон. А я проваливаюсь в забытье…

Прихожу в себя неожиданно. Это пробуждение как удар. Разжимаю и сжимаю пальцы. Руки затекшие, непослушные.

В каждый день и в каждую ночь возвращаются тренировки-«пики». Продукты распада экстремальных тренировок засели в тканях, нарушили сосудистую гармонию. Именно поэтому мышцы отказывают на выступлениях. Тренер не ошибся, когда говорил о моей новой силе. Она вызревает, но ее пора еще не наступила. Каковы бы ни были просчеты, я создал прочную и качественно новую базу для результатов. Значит, все не напрасно.

Майкл Ростоу, как и почти все тяжеловесы, намеренно наел вес. За три года после ухода Торнтона он прибавил пятьдесят килограммов. У него были все возможности для борьбы со мною, но с прибавлением веса он уже не мог тренироваться как прежде, а без настоящей тренировки нет результата, сколько бы ты ни весил и какими данными ни обладал. Тогда еще ничего не знали о «химической силе» и препаратах типа «зэт», которые выпускают предприятия Мэгсона.

Ростоу был трехкратным чемпионом. Он не стал рисковать славой и заявил об уходе.

У Мэгсона был выбор. Но всем его ребятам я предложил такой темп роста результатов, что они отпали один за другим. А на чемпионате в Софии у меня вообще не было сколь-нибудь серьезных конкурентов.

Харкинс выиграл семь чемпионатов мира в первой тяжелой весовой категории. Кого бы мы ни готовили под него: Лобытова, Усова, Хотина, Языкова – все проигрывали. Слава короля помоста сопутствовала каждому его выступлению. Был лишь один титул, который ему не принадлежал – титул сильнейшего атлета мира. С тех пор как десять лет назад я стал чемпионом мира, этот титул мой.

Харкинс рассчитывал прибавкой собственного веса поднять свой результат. Он не ошибся. Он почти догнал меня и в собственном весе и в результатах. Он явился в Чикаго на чемпионат мира и отказался выступать в первом тяжелом – это случилось за двое суток до соревнований во второй тяжелой весовой категории. Я должен был полагаться только на свои возможности, изменить что-то в своей спортивной форме уже было поздно. И я не знал ничего о новой силе Харкинса. Никто не видел его тренировок.

Газеты, знатоки, болельщики, атлеты «хоронили» меня. Распространялись слухи о рекордных прикидках Харкинса. Мэгсон ликовал. Все примерялись к моему прошлому. Мои рекорды были забыты. Все ждали нового хозяина.

Обычно я не ставлю свою подготовку в зависимость от конкуренции. Я непрерывно готовлю новые результаты. В Чикаго я приехал, реализовав силу двухлетнего эксперимента. Это был скачок в новые результаты. На разминке я не открывался. Я ждал своего часа. Я хотел одним выступлением отбить охоту у Харкинса к соперничеству. Лишить его всякой надежды. И я буквально раздавил его.

Ни Мэгсон, ни мои соперники, ни публика и знатоки не учитывали одного: мои формулы отрицают бытие и силу без движения. Я не ждал силу, не зависел от капризов тренировки и случая, я назначал себе силу. Я заранее обрекал на неудачу все попытки обыграть меня. Я всегда накапливал новую, очень большую силу. Я перебирал, выводил формулы, рассчитывал и видел, что для этого нужно. И погружался в соленые купели тренировок.

Харкинс не спасовал, как Ростоу, Сазо, Роджерс или Кейт. Он пошел по моему следу. Мои тренировки не были секретом. И он весьма преуспел. Но вся его беда была в том, что он опаздывал. Он выходил лишь на мою вчерашнюю силу. Он копировал мои вчерашние методы, внося, разумеется, и свое. И все же это был лишь вчерашний день. Харкинс был обречен на поражение. Но он был велик в борьбе. И я дорого заплатил за свои золотые медали в Вене и Берлине.

Три года Харкинс не щадил себя на тренировках, три года почти доставал мои рекорды и даже улучшал, когда я уходил в черновую работу и мои результаты застаивались; три года он приезжал на чемпионаты с совершенно новыми для себя результатами, и, однако, я отрывался от него. Правда, в Вене и Берлине из-за опробывания новых приемов я оказался перетренированным. В этом риск нового – впадать в ошибки, нести бремя ошибок, расплачиваться тяжестью ошибок.

Я знал свои возможности, знал, как вызвать их к жизни в кратчайший срок. Я не был какой-то исключительностью. То, что я знал и сделал главным в своих тренировках, Харкинс начал осознавать слишком поздно, и, в общем, он двинулся по верному пути поиска. Ошибки лишь уточняли направление движения, но не препятствовали движению. А Харкинсу было уже за сорок – и он тоже ошибался…

Харкинс – великий атлет. Я не изменил своего мнения и после побед. Он бы мог много раз быть чемпионом мира в первом тяжелом весе, но не отказался от борьбы со мной. Три года гонки и поединков доконали его. Тогда ночью после берлинского чемпионата у меня в номере он признался в этом. А ведь у него всегда был выход – вернуться в славу, к победам и коллекционировать эти победы. В первом тяжелом не было никого, кто мог бы противостоять ему в те годы. Стоило только захотеть, а согнать собственный вес безделица…

Эти годы оставили свой след и во мне. Я впервые стал ощущать сонливое безразличие. Сказывались издержки экспериментов, напряжения поединков. Теперь мне ясно: я уже не «восстанавливался» от тренировки к тренировке, и усталость многих лет поджидала меня…

Я могу и без «экстрима» прибавить в силе – достаточно наесть вес. Это не столь сложно. Поречьев спорит со мной, а я отказываюсь звать уродство в свои союзники. Не верю в этот союз. Презираю этот союз. Отвергаю.

Высшие проявления природы – а сила, безусловно, относится к их числу тоже – не могут не быть и совершенными по форме. Высшее качество неизбежно требует высшей формы, как наиболее приспособленной. Высшая форма есть неизбежность по своему существу. И это высшее, как сила, например, не может находить решений, не облекаясь в наиболее рациональную, экономную форму. А это неизбежно делает ее естественной и привлекательной по форме. Любое другое решение природа отвергает. Естественный отбор выковал совершенство.

Не уступлю в этой борьбе. Уверен в правоте. Разум – оправдательная причина жизни. Я найду решения, находил. Сила медленно вызревает во мне. Всякая большая сила вызревает медленно и мучительно…

Едва сдерживаюсь, чтобы не заснуть. Потом подпираю рукой голову и закрываю глаза. И в дремоте по-прежнему слышу свои мышцы. Это почти профессиональная привычка – всегда прислушиваться к своим мышцам.

Я перемогаю себя. Встаю. Поднимаюсь в лифте. И в своем номере засыпаю почти мгновенно. И какой же это сон!..

Слышу, как журчат солнечные лучи. Разве лучи журчат?..

Ах, это сон! Сон из моего детства… Бревенчатые стены нашего дома. Засыпая, я разглядываю сучки. В них можно угадать звериные морды, завихрения метелей, вырисованность любых чувств. В пазах сухая конопатка из мха. Бревна такие толстые, пузатые. Они будто отходят глубоким звоном под ладонью. Тугие, прохладные, гладкие. В трещинах – медвяные капли смолы… Утро из моего детства.

Зайчики скользят с бревна на бревно. Гаснут, снова вспыхивают, дробясь на множество новых бликов…

За окошком смутное бело-зеленое пятно леса. Стекла индевеют узорами. Из щелей форточки струится молочноватый пар. Опускаю ноги в валенки, набрасываю тулупчик. Дрожу от нетерпения. Солнце! Опять это немое, головастое чудо!

Я слышу за перегородкой осторожные мамины шаги, гул огня в печи, хруст капусты под ножом…

Бегу к окошку. Дышу на стекло, сцарапываю наледь ногтями. Валенки покалывают босые ноги, но тулупчик увесисто мягок и очень приятен голым плечам. За острыми верхушками елей синее небо. Очень синее над крышей и бирюзовое над белой землей. Что чище этого неба? Роднее, заманчивее?..

Ели разрезаны тенями. Пустота завораживает. Долго смотрю в глубину теней. Ели облетают снеговой пылью. Лес тонет в голубизне неба. Наст огнисто ленив в неровностях. Под крышей влажноватые наплывы голубовато-прозрачных сосулек. У крыльца в сугробе – глыба льда, таинственная, строгая, отливающая самыми неожиданными цветами.

И каждая крупица снега искрится. И все огни сходятся лучиками в моих глазах. Встаю на табурет и дергаю форточку. Она не сразу поддается, припаянная ледком. Ледяные крошки остаются на губах и, пристав к тулупу, тут же оплывают темной влагой.

Раздельностью каждого звука врывается тишина в дом. Тягучая тишина зимы.

Я жадно выглядываю в форточку. Как сияет воздух! Как прозрачен этот воздух! Над деревней розоватые дымы. Очень медленные и пушистые, точно лисьи хвосты. И в этой тишине я вдруг улавливаю серьезный, озабоченный перестук капели. А потом уже слышу, как кругло-ритмично набирает свои свисты московка, коротко попискивает поползень и по дворам беззлобно поругиваются собаки. Слышу скрип снега в далеких шагах и глухой, захлебывающийся стук ворота в срубе колодца…

Ржаво-темный бок стожка соломы за сараем отходит бледноватым паром. Снег у дома подопрел и расползся на дырки. Крыша сарайчика в черных дымных проталинах, отороченных кружевами тончайшего льда. Пахнет снегом, ледком и прелой соломой. И в моих вчерашних следках на снегу плавное смешение холодных красок… Я брежу этой отнятой жизнью. Вернусь к ней. Вернусь!

– …Восхитительный канцелярский слог, – говорит Цорн. Он уже с четверть часа читает отчеты о парламентских дебатах.

– Не скучно? – спрашиваю я.

– Общепринятое суждение: газеты формируют мнение. Но ведь в подобной писанине нуждаются подписчики. Процесс обоюдного разложения, воспитания…

– Об этом ты уже говорил. А что еще написал Стэнли Джой? – спрашиваю я. Стэнли Джой – автор статьи в «Реюньоне».

– Последние годы ты пренебрегаешь тренировкой. Боишься конкурентов. Определенные веса стали для тебя психологическим барьером…

– Но он же не видел ни одной моей тренировки? Конечно, мы не сильнее тех, кого сменили, а кто нас сменит, тоже не будет сильнее. Все в тренировке. Более основательное знание – вот в чем секрет. Главное – коллективный опыт. Я ведь тоже начинал с чего-то несвоего…

– Хочешь быть благородным. – Цорн провожает взглядом женщину. У нее белые волосы, красные помадные губы и раскосо подведенные тушью глаза. Голубое платье, длинное и узкое, заставляет ее идти частыми шажками. Оглядываясь, она отводит пряди волос с глаз.

Портье подхватывает ее покупки. Женщина стягивает перчатки.

– Кто в твоей семье русский, Максим?

– Отец чистокровный саксонец. Меня поэтому и мобилизовали в корпус Дитля. Я скрыл знание русского, точнее, проявил сверхпосредственное знание русского. Иначе служить бы мне у дьявола на живодерне. Абвер, гестапо особенно интересовались немцами, владеющими русским языком. С отцом мать порвала еще в 1935 году. По матери я Ковалев. Родным считаю русский язык.

– Максим, мне бы накрыть рекорд!

– Воля – это всегда успех, – передразнивает меня Цорн. Он наклоняется ко мне: – Не обижайся! К дьяволу обиды! На свете много несчастий. Мое – жизнь в разладе со временем. Кто к этому присудил, вероятно, и господь не ведает. А твое – сводить счеты с собой? Ошибаюсь?..

Еще четверть часа отведены распорядком на прогулку. Потом время отдыха. Обязательного отдыха. Размышляю о рекордах, о публике, об особой уверенности тех, кто обойден болью, о невосприимчивых к болям, и тех, кто надежно защищен от болей. Знаю: сам во всем виноват. Я загнал себя – никто другой. Мозг в тисках непрерывного возбуждения. Распад воли? Но всякий ли распад – несчастье? И не созидателен ли распад? Или это естественный отбор? Отбор от чего?..

Судьба, дай мужества сохранить, что люблю, слышу, зову! Не лишай счастья слышать жизнь! Видеть солнце, слепнуть солнцем, быть в рассветах всех дней и жизней! Быть мгновением свершений!

– Не угодно ли? – говорит шофер такси. – Объедем город. Для земляка, разумеется, бесплатно. Самый сильный атлет – русский! Прошу вас. Стеклышко можно поднять.

Ему не больше шестидесяти. Он в нейлоновой куртке на сером заношенном свитере. Кепка по-офицерски сдвинута на бровь. Реденькие усики закручены над уголками губ.

– Окажите честь. – Он распахивает дверцу мерседеса. – Вот, так поудобнее, подлокотнички. Не извольте беспокоиться. Не курите? Вот молодцы!..

Он закрывает за мной дверцу. Садится за руль. Поспешно натягивает перчатки. Передо мной седовато-лиловый паричок его жены. От нее пахнет лавандой.

– Эмми не знает русского, – шофер разгоняет автомобиль. – Все покажу, как в туристском бюро. Северная природа – шик!..

Я молчу. Он называет площади, примечательные дома, парки. У него тягучий, басовитый выговор, несколько неожиданный для его суховатой фигуры.

– …Более двухсот лет Хельсинки с моря охраняет Суоменлининн, – басит он. – По-нашему – Свеаборгская крепость. Та самая, под стенами которой в 1808 году нашими была принята капитуляция шведской армии. О восстании нашего гарнизона в 1906 году вы, разумеется, наслышаны.

Под светофором он поворачивается ко мне:

– Давайте знакомиться, Павел Петрович Румянцев. Здесь – Ниило Ристомо. Честь имею! Ну, как Хельсинки? Конечно, не наш Петербург…

– Через четверть часа я должен быть в гостинице.

– Не беспокойтесь. Мы вас с ветерком! Покупочки не желаете сделать? Магазинчик, дешево и преимущественно для русаков…

– А как сложилась судьба для вас, выходцев из России, в последнюю войну? – спрашиваю я.

В зеркальце заднего вида я вижу полоску его лба, узкую переносицу и уже по-стариковски маленькие красноватые глазки.

– Забрили, а как же? На передовую не попал, слава богу! Знаете ли, переводчиком оформили. Отбирать из пленных военнослужащих погранчастей. Как говорится, дело подневольное…

– И как? – Я вдруг понимаю, для чего производился этот отбор. Их уничтожали на месте.

В поверхности капота скользят отражения домов. Стеклоочистители смахивают воду. Эмми закуривает. Я вижу, как она мизинцем выдвигает пепельницу и кладет спичку. Бесшумен двигатель. Лишь по тому, как засасывает меня спинка кожаного сиденья, можно догадаться о скорости. На боковых стеклах ползет грязноватая водяная пленка. В кармане дверцы пачка газет. Я приоткрываю окно, чтобы выпустить сигаретный дым.

Колеса звонко разбивают лужи. Воздух кропит лицо влагой. Вода с силой хлещет в днище машины.

– Ну и как пленные? – повторяю я вопрос.

– Не дай бог! Я ведь не истукан… Зря вы… Не ведаешь, какому святому молиться. Посадили меня потом на трофейные документы: красноармейские книжки, письма, штабные бумаги. А пачки их приказов? Бомбардировать Мурманск, Петербург, Ладогу!.. Эх, построить бы храмину! Стоглавую! Своды и купола, как у собора в Романове-Борисоглебске, а рядышком, вроде детишек, махонькие куполочки. Десятки золотых маковок! Сложить бы такую церкву! Своими руками каждый камень пригнал бы, купола вызолотил – истинно говорю… А в ней свечи, хор и успокоение. Постоять бы у аналоя. Господи, всенощную бы, а? И жизнь, наконец, без сведения счетов. Забыть все! И среди тысяч свечей – твоя! И колокола! Густой настой звона. И все тропы скрыть к святыне. Тайные тропы. У бога для праведных мест много. Стояла бы белостенная веками, неоскверненная. Велик русский бог…

Я замечаю, что мы крутимся по одним и тем же улицам.

– Молчите? – вдруг говорит он. – А может быть, вы раньше меня деру дали бы из Петрограда? Я мальцом с родными по льду в девятнадцатом. Нищими ушли, нищий и есть. А слыхал, как орут на допросах?! – он колотит кулаком по рулю. – Что мне, в петлю? А видел, как шьют из «шмайссера»? А как под лед живыми?..

«Стал бы ты меня катать в автомобиле тогда, – думаю я. – Ох и укатал бы! Сказать, что у меня в блокаду мать умерла?..»

– Помилуйте, зря вы это ворошите. Истинно говорю: не было виноватых. Кто скажет, в чем чья вина?

Я возвращаюсь холодными окраинными улицами. Ненавижу русских в той серо-зеленой форме. Пожалуй, так не отпустил бы, если б не моя сила. Наверное, полквартала ехал за мной и материл.

В Сан-Франциско закончился чемпионат США. Альварадо получил гражданство США, осел в Кливленде у Мэгсона. Но это не все новости. Альварадо снял рекорд в толчке, но при этом повредил левую ногу. Вчера же Альварадо прооперировали мениск. Я благодарю Мальмрута, кладу телефонную трубку. Иду в бар. Значит, завтра надо поднимать еще больший вес. Рекорд теперь выше и впервые за восемь лет не мой. Веселенькая история! Я отворачиваюсь от всех и пью «кока-колу». Конечно, этот рекорд он должен был установить. На последнем чемпионате он уже пробовал его. Теперь прибавил в собственном весе почти четырнадцать килограммов. Не дают скучать!

«Кока-кола» леденит горло. Согреваю бутылку ладонями. Вижу только стену перед собой, точнее, плинтус и красный пластиковый пол.

Этот Альварадо настоящая груда просоленного и промускуленного мяса. Подбородок сальный, синеватый. Челка липнет ко лбу. В морщинах вязкий прозрачный пот. Но молод, как молод! А с мениском у него та же история, что была у меня. Это всегда случается в одном положении – в подседе, когда неловко принял вес, точнее, вес загоняет в неловкое положение. Что-то тупое, чужое появляется в суставе и мешает. По горячке еще можно работать. Недолго, но можно. Я повредил мениск и все-таки пытался взять рекорд.

Хруст расползся по всему колену и вниз по икроножной мышце. Колено стало чужим, неловким, раздутым. Под утро я проснулся от боли. Я был в кураже, а вот Поречьев зря послал меня на ту попытку. Я бы не добавил к менисциту растяжения боковых связок.

Кажется, нога приросла к мозгу. Боль из прикушенного суставом мениска проложила свои бешеные пути в голову. Я не мог кашлянуть, не мог шевельнуться. Колено почернело от подкожного кровоизлияния. С вечера в номере на окне стояло шампанское. Я ведь выиграл чемпионат, и Сашка Каменев все приготовил. Мы так и договорились: выпить вдвоем, а потом уж продолжить, как бог на душу положит. Я любил полусухое и «Абрау-Дюрсо». Сашка купил полусухое и «Абрау-Дюрсо»…

Я позвонил Сашке, и мы выпили. Затем еще бутылку распили с доктором. На тумбочке стоял букет астр. Я не ел сутки и охмелел. Я ничего не хотел, мне было очень хорошо, хотя нога распухала и занимала всю кровать. Мне казалось, что она распухает, а в самом деле она лишь отекла. Мне вдруг очень понравились астры. Сашка спорил с доктором. Сашка не выносил Надсона, а доктор вызубрил Надсона. Сошлись они на «Опасном соседе» Василия Львовича Пушкина, Оба по очереди цитировали и ржали.

Я запомнил очень длинные, игольчатые астры и слегка гнусавый голос доктора. Доктор мне тоже очень понравился.

Потом я ковылял через всю гостиницу к «скорой помощи». Ложиться на носилки я отказался. Я опирался о плечи Сашки и Поречьева и молол ересь. Сашка сыпал анекдотами и строил глазки медсестре.

День обрадовал меня. Очень ясный, спокойный. В воздухе пахло угольной пылью, и уже облетали березы. Доктор тоже говорил комплименты сестре из «скорой помощи». По-моему, она их заслуживала.

После поездки в больницу у меня появилась длинная твердая нога. Я смело ступал на гипсовый каблук. И в тот же день безо всякой помощи уехал домой.

Через год я снова выиграл чемпионат. Как и Харкинс тогда после Вены, я свел тренировку к жиму. Я привязывал к поясу гири или диски и отжимался с отягощениями в сто-сто двадцать килограммов. У меня побаливали локти, но это был сущий пустяк. Я так прибавил в результате, что даже проигрыш в рывке и толчке Земскову не отнял у меня золотой медали чемпиона страны. Веса на грудь я тащил в высокую стойку, страхуя незалеченный сустав. Тогда же у меня впервые перестал болеть позвоночник. Его растянули отягощения, с которыми я работал на брусьях. Мудрость силы – все бывшие травмы. А в газетах меня снова упрекнули за пренебрежение «техникой»…

Тренировки почти не оставляют энергии для других дел, если, конечно, это настоящий большой спорт и ты в нем один из первых. Из зала тащишься, чтобы отлежаться, отпоить мышцы водой, найти покой и массажем вернуть мышцам работоспособность. Я стал своим в этой жизни, освоился, но сама по себе игра в силу не могла надолго увлечь.

Я еще по привычке тренировался и выступал, но уже тяготился рекордами и необходимостью подчинять им свою жизнь. Я не мог быть только мускулами и всегда мускулами. Каждый день и час были расписаны во имя силы. Я перерабатывал новые и новые сотни тонн нагрузок. Но нехитрый и однозначный смысл их не мог стать моей судьбой. Пожалуй, последним, что еще связывало меня со спортом, был эксперимент. Я все еще искал силу. Но большой спорт незаметно заслонил все остальные дела.

Однако эксперимент стал приобретать совершенно иное значение. Привычный смысл большого спорта я заполнил своим содержанием. Я приспособил его к своим взглядам и характеру. И опять я начал черпать вдохновение в поэзии крепких мускулов. И победа, сила нашли меня в формулах борьбы.

Я вернулся в спорт, хотя формально и не покидал. И я ни в чем не раскаиваюсь. Я лишь пережил всю меру отчуждения к жизни, когда творческая суть разума исключается из активной деятельности, а жизнь сводится к набору инстинктов.

– Внушительные скачки! Будто у Мэгсона какой-то свой особенный рецепт. – Перед Цорном бутылка водки, баночка икры, футляр с трубкой, табакерка, книги, которые он всюду носит с собой и готов проглядывать в любую минуту. Сейчас Цорн перевел репортаж о чемпионате США. Пирсон снова прибавил в сумме троеборья.

– С увеличением веса возрастает сила, – объясняю я. – Я против такой силы. Силу надо искать в более совершенной методике.

– Альварадо выступит на чемпионате? – спрашивает Цорн.

– В этом году нет, но вообще у нас не считают это серьезной травмой.

– Эффект тренировки на небольших весах в совокупности с препаратами равнозначен ударным нагрузкам, – говорит Поречьев. – Мышечная ткань стремительно преобразуется. Это путь к физическому безобразию. Он не формирует новую природу, а выдаивает силу. Их мощь в выносливости чрева, таблетках и стимуляторах. Они разъедаются до безобразия. Препараты Мэгсона изменяют существо спорта.

– Будто провозглашаете свой манифест. – Цорн прихлебывает из стакана водку. – Но кому дело до принципов? Сила – вот манифест! Надеетесь на признание? Скажи на милость, результат не самоцель! В обществе результат всегда ценность и доказательство. И даже не преступления карают в этом мире, а промахи! Слава! Сила! Власть! Сколько же людей готовы превратить себя в отхожее место ради так называемых святостей славы.

Поречьев тычет в газету пальцем:

– Альварадо, Пирсон! Чревоугодие для целого вида спорта становится программой, почти патриотическим долгом! Таким следует лечиться, а не выставлять свое безобразие на аплодисменты. Конечно, зачем пробовать, искать, работать? Глотай пилюли, в меру таскай «железо» и жуй, жуй!.. Ну, ничего, высиживают орла – выведется курица! На наших результатах каждый килограмм лишнего веса станет обузой. Мы и без «химии» выходим на новые рубежи, доказываем возможность других путей…

– Вполтрубочки табаку, – говорит Цорн. – Подымлю, а?

– Дыми, коли невтерпеж, – говорю я. Шум с улицы режет слух. Опять там автомобильная пробка. Я беру у Цорна книгу: формулы, графики, уравнения.

– О свободных радикалах, – объясняет Цорн. – Фотография, реактивы, что-то стал почитывать. Увлекся. Потом проштудировал все о свободных радикалах. Уж как ими заинтересовался, не помню. А это исследование западногерманских химиков. Оригинальные преобразования! – Он раскуривает трубку. Закрыв глаза, затягивается. У него усталое и очень бледное лицо.

Поречьев расхаживает по номеру. Он в синем шерстяном костюме. «Молния» расстегнута, открывая волосатую грудь в вырезе майки. Он сводит за спиной руки и, похрустывая связками, разминает плечевые суставы. Он кряжист, крепок и еще балуется со штангой. В первый год наших тренировок он назойливо пробовал мою силу. Не раз после тренировки возились. Я чувствовал его желание свалить, осрамить меня. Зачем, до сих пор не возьму в толк. Я остерегался пускать силу, а он все назойливее пытался сбить меня. Однажды он вошел в удачный захват. Он рассчитывал, что я задохнусь и сломаюсь. Он колодой повис у меня на шее. Я сгреб его и швырнул. С тех пор он забыл свое озорство.

– Жду соревнования, – говорю я. Слова обжигают рот. Стараюсь скрыть возбуждение.

Поречьев разгоняет рукой дым, хмурится. Он умеет произвести впечатление своей угрюмой озабоченностью.

Я готов заснуть с открытыми глазами. Опять дурею сонливостью. Прихожу в себя, украдкой тру виски.

Цорн посасывает трубку:

– …Сергей Владимирович, какой же я собственник? Сам в лаборатории. Сам работаю, сам прибираю. У себя же в услужении…

– Во что верите?! -Поречьев подступает к Цорну. – Что свято? – Поречьев упирается руками в стол, нависает над Цорном.

Поречьев принес с собой пачку московских «Известий». Любопытно, есть ли там о моих выступлениях. Читаю:

«Тупик горнолыжника.»

Да, никогда больше не появится в протоколах соревнований имя выдающегося австрийского горнолыжника Герберта Хубера.

Шесть последних лет он принадлежал большому «лыжному цирку» – этому «гигантскому альпийскому предприятию, представляющему собой смесь лыжников экстра-класса, дельцов от спорта, промышленников по производству лыж, туризма и опасности, который кочует через Альпы от зимы к зиме». Так характеризует альпийский лыжный спорт западногерманский журнал «Морген».

Из года в год со скоростью гоночного автомобиля бесстрашно носился Герберт Хубер по отвесным склонам обледенелых трасс, чтобы удержаться в элите сильнейших. Вел спартанский образ жизни: бесконечные тренировки, бесконечные переезды из одного тренировочного лагеря в другой, бесконечные старты на трассах, которые не всегда отвечают элементарным требованиям безопасности. Прибавьте к этому несчастные случаи в гонках – иногда со смертельным исходом…

Двадцатишестилетний Герберт Хубер зашел в тупик и покончил с собой. Тот самый Хубер, который в недавнем прошлом победил в слаломе феноменального французского горнолыжника Жана-Клода Килли. Тот самый Хубер, который стоял рядом с Килли на олимпийском пьедестале почета в Гренобле. Тот самый Хубер, о смерти которого австрийские газеты сообщили так: «Он был достаточно сильным, чтобы побеждать, но недостаточно сильным, чтобы жить».

Австрийский журналист Мартин Майер сказал о Хубере: «Этот спорт уничтожил его. Нервный приступ поразил Хубера во время чемпионата мира в Гродентале. Беспомощный человек с трясущимися руками был отправлен на машине «скорой помощи» в больницу. Все, что могла сделать медицина, было сделано…»

«Нарушено равновесие психических процессов, – думаю я о себе. – Чрезмерной работой истощил мозг. Теперь вместо отдыха добиваю себя новыми напряжениями. И в самом деле, став могучим, я одряхлел. Неужели мне жить среди уродств мозга?»

– Опомнись, участь Хубера – не твоя! – шепчу я. Губы кажутся мне огромными, примороженными и чужими.

– …Фейербах – признанный материалист, – Цорн закупоривает бутылку, – а для него нравственность без блаженства – слово без смысла. Увы, наши судьбы расписаны! Каждому заказано, что и где говорить, смеяться, возражать. Правда, я стараюсь приблизиться к состоянию, когда нравственность меньше всего черствая нравоучительная дама. Однако жизнь весьма скупо одаривает радостями. Почему же она так безнравственна? Да и только ли со мной?.. – Цорн ставит стакан вверх дном. – Скверно, а? И до чего же справедливо! Боже, как справедливо!..

«Все, что могла сделать медицина, было сделано», – повторяю я про себя строку из газеты. Я тоже в тупике! Там они все испробовали. Значит, из такого состояния нет выхода. Я обречен!

– …Мы же не дети, Макс Вольдемарович. О чем речь, понимаете. Глупо играть в прятки.

– А почему не в жмурки?

– Я серьезно!

– Ну, если о вере, – Цорн усмехается, – извольте, но сперва выпью. Рассуждать о подобном предмете трезвым противопоказано. – Цорн наливает стакан. – Недостаток веры, впрочем, как и избыток, ведет к алкоголизму. Я тому печальный пример… Нет, нет, Сергей Владимирович, есть у меня свой идол! Набор идолов! Иначе, какой же я человек? – Цорн поигрывает стаканом. – Ладно, будем серьезны. Я, к примеру, ценю такое качество, как терпимость. Философия установила определенно: добродетельно то, что согласуется с выгодой каждого и всех. Значит, убеждения мы обязаны согласовывать с выгодой? Баста! Я безнравственен! Меня мутит от их выгод! Ноги протяну, но другим не стану. Уверен в праве быть таким, каков есть!

Поречьев снимает мою рубаху с дверцы шкафа и вывешивает на плечиках. Обычно эта страсть к аккуратности, когда он раздражен.

Ежусь от холода. Злобит. Если отдаю отчет в том, что со мной, – значит, «экстрим» не всесилен, значит, нужно ждать, необходимо ждать!..

Вытаскиваю из портфеля Цорна томик Овидия на французском языке – «Песни любви», «Героини», «Лекарства от любви». Кроме книг, в портфеле пачка трубочного табака и несколько журналов.

– Упражняюсь в переводах. Нравится Овидий? – Цорн выпускает облако дыма.

– «Песни любви» – да. Цорн гладит бутылку:

– Закон не велит нам дружить.

Он поворачивается и разглядывает себя в зеркало шкафа:

– С годами начинаю походить на просиживателя штанов, этакого злостного неудачника. Женщины не задерживают на мне взгляда, и сие по-настоящему опечаливает.

Из книги выпадают листки. Поднимаю. Угловатым почерком размашисто написана последняя строчка перевода: «Так было в книге судеб».

Цорн раскладывает газету. Читает заметку о Хубере, расспрашивает Поречьева. Ржавые голоса. Голоса без смысла и чувства.

Мне зябко. Встаю, натягиваю свитер. Автомобильная пробка рассасывается. Слышу, как перегазовывают двигатели и свистят полицейские. В форточку ползет газ.

«Так было в книге судеб» – слова настаиваются ядом. Слепо мотаю головой.

– …Согласно словарю Михельсона, – доносится откуда-то голос Цорна, – прелюбодейство – это любопытство до чужих удовольствий. Забавнее и не сочинишь, а? Улыбаюсь тому месту, где должен быть Цорн, улыбаюсь шагам Поречьева. «Все, что могла сделать медицина, было сделано. Спорт уничтожил его…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю