355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Власов » Соленые радости » Текст книги (страница 3)
Соленые радости
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:56

Текст книги "Соленые радости"


Автор книги: Юрий Власов


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)

Стою, как на помосте перед рекордом. Руки расслаблены. Ноги точно по ширине плеч. Равновесие в каждом суставе. Огромные жизни в моих мышцах.

Шепот обжигает губы: «Никто не властен! Мышцы могут проиграть, я – никогда! Не уступлю себя! Не уступлю!» Сбивчивый, жадный шепот…

– Твой тренер не благоволит ко мне, – говорит Цорн. – Ей-богу, я не так испорчен, как он воображает.

Цорн идет за мной. Мы садимся. У меня на коленях плащ, шляпа, мокрые от дождя. У шляпы даже провисли поля. Не успевает просыхать.

– Ничего не надо? -спрашивает Цорн.

– Нет.

– Долг переводчика проявлять заботу.

Зубы тоски желты. Я по-прежнему ощущаю хватку этих зубов.

«Сомнения – результат нервного и физического истощения, – успокаиваю я себя. – Это точно, как дважды два четыре. У этой новой чрезмерной усталости свои причуды».

Цорн ухмыляется:

– Я с кладбища, Сергей. Не угодно ли? Я очень растрогал патриотически настроенного служителя. Я смиренно возложил гвоздики на могилу нашего почитаемого деятеля. Я сказал: «Лежи! Всегда лежи!» Иногда мне это необходимо. Я давно не был так искренен. Когда я вижу, что зло все-таки смертно, это действует на меня благотворно… Это был очень знаменитый политик. Он вел себя так, будто только ему была известна истина. И эта истина единственная и непогрешимая. Тошнит от непогрешимых истин! Неуважение к закону у меня в крови… вернее, с кровью. С того безусого возраста, когда я уяснил, что законам плевать на меня. – Цорн стучит трубкой по протезу. – Не правда ли, мелодичный звук? Этого достаточно, чтобы испытывать некоторое недоверие к политикам и закону. Господь видит, в этом не моя вина. Но я, разумеется, понимаю: зло и насилие существуют потому, что это необходимо определенной части человечества. К сожалению, всегда более влиятельной. О, подобные политики всегда самые ретивые патриоты! Этих политиков следует почитать за труды на ниве всеобщего оглупления… Кладбищенский цербер растрогался до насморка. Гвоздики на мрамор надгробия! – Цорн вырывает из газеты лоскуток, скручивает его и старательно вычищает золу из трубки. – Еще мосье Стендаль говорил, что рассказывать правду о своем времени чаще всего означает рассказывать ужасы. Вот наше общество, сэр.

– Ты верующий?

Цорн сворачивает бумагу с золой и прячет в карман, набивает трубку.

– Стихи Хенриксона тебе знакомы?

– Нет.

– Вне закона те, кто не умеет делать деньги! Да здравствует пищеварительный тракт – цель и знамя прогресса! Кто не умеет делать карьеру – к стенке! Кто честен и наивен – к стенке! За бедность и нищету – тоже к стенке!.. – Цорн, прищурясь, разглядывает компанию хиппи. – Они поселились в баре, Сергей?

Пожимаю плечами. Приступ сонливости отупляет. Цорн усмехается:

– После некоторых уроков жизни я принимаю всерьез лишь выпивку. Коньяк или славное вино всегда проделывают со мной то, что я от них жду. Во всяком случае, для меня в аромате коньяка есть улыбка женщины и хорошие стихи. И это уже не скучно и человечно. Как видишь, в вопросах веры я бескомпромиссен. – Он раскуривает трубку.

– В самолете ты рассказывал о терцинах Локриджа, – говорю я.

– Классическими терцинами написана «Божественная комедия» Данте. Кстати, поэзия «центрального человека мира» оказала влияние и на славянскую поэзию. Тебе нравится Пауэлл?

– Первый раз слышу.

– О, он чувствует цвет! Все-таки цвет – самый чувственный элемент живописи.

– Рисунок скрепляет живопись.

– Но линия не только форма. У Лотрека она не беспристрастно фиксирует формы. Лотрек соединяет линию и цвет в единое. Все его средства – страсть, чувство. Лотрек уничтожил элементы условностей. Он в линии заставляет трепетать чувство… Пойдем, а? Погуляем?..

– Мне нужен отдых. Пока мое место в кресле. Завтра я должен взять рекорд.

– Сентябрит погодка, – говорит Цорн и кивает на девиц-хиппи. – Пошлость в женщине хуже, чем физический недостаток. Это непростительно. К тому же, повторяю, не стоит делать из своих убеждений вывеску… Когда за вами прибыть, сэр?

– Я буду в номере.

– Тренер разве не говорил?

– Что?

– В девять банкет.

– Ладно, заезжай в половине девятого. Цорн кивает.

Я делаю вид, что мне весело, улыбаюсь и подмигиваю Максиму.

Цорн неуклюже встает. Я тоже встаю. Подаю ему портфель.

– Пойду-ка, хлебну пива, – говорит Цорн. – От всех этих высоких устремлений развивается жажда. – Он, улыбаясь, смотрит мне в глаза. – Не думай, будто только тебе не везет. До банкета, милейший!

Мир поразительных возможностей и фактов открывал эксперимент. Разве я мог отступить?..

Незадолго до нервного потрясения я стал испытывать необычное состояние. Я вдруг стал думать о небытии как продолжении жизни. Я ощущал себя в непрерывном потоке вечного превращения. Небытие не казалось мне чем-то ужасным. Лишь другая форма материи. Вот и все…

Это уже приближалось нервное истощение. Я не знал, что оно как дурман. Я был поглощен опытом – все остальное для меня теряло значение. Почему я должен был сделать исключение для каких-то болезненных явлений? Маленьких гномов расчетливости я разглядывал с брезгливостью. Последствия экстремальных тренировок я сносил как нечто само собой разумеющееся. Я должен был узнать – ничто другое не имело цены. Только искусство: музыка, живопись и поэзия по-прежнему увлекали. Я пьянел в порывах скрябинских поэм. Нервная экспрессия и чуткость Бартока были мне необходимы. Разложив измученные руки на поручнях кресла, я слушал новые записи, выпадая из времени. Усталые паруса моей жизни напрягали новые чувства…

Я научился чувствовать краски. Боли и усталость вдруг разом открыли смысл цвета. Это были те же аккорды музыки, застывшие на холстах. Это поразило! Я заново открывал целый мир. Некоторые картины я не мог видеть: они причиняли страдание. Тогда я увидел и понял, сколько боли было в сердце художника, прежде чем он оставил на память эту единственную боль, оправленную изящной музейной рамкой. Странное зрелище: крик и боль в музейном углу на стене перед публикой. Пресноватая музейная чопорность. Люди, скрип половиц…

Последствия экстремальных тренировок преображали меня. И в математике я вдруг стал улавливать ту же гармонию, что и в искусстве. Формулы и расчеты могли быть такими же взволнованными и яркими, как музыка…

И я по-прежнему был в восхищении перед женщиной. Я не смел позволить себе соединить свою жизнь с той, к которой начинал привязываться. Жизнь моя замыкалась в спорте и была бесконечным напряжением. Я не позволял другому чувству становиться единственным. Не мог позволить причинять страдания своей неустроенной жизнью. Я уклонялся от любого глубокого чувства к женщине.

– Хоть зимнее пальто надевай. – Поречьев потирает руки. – Чертовщина какая-то, без перчаток мерзну!

Приемник перебирает вальсовые мелодии. Ветер стегает тополя за окном. Они вздрагивают, замирают.

– Искал тебя. – Поречьев сбрасывает плащ и садится рядом на диван. Обнимает меня за плечи. – Что-то нет нашего толмача.

– Обещал заехать в половине девятого.

Обычно вечера Цорн проводит с нами. Поречьев считает, что из-за водки. У меня с собой пять бутылок для угощений и кое-какая закуска. Мне пить нельзя. Поречьев убежденный трезвенник.

Эта тоска каждый раз наведывается в сумерки. Включаю торшер и бра. Иду в ванную комнату, включаю свет.

– Хандришь?

– Ерунда, устал. – Я сажусь на кровать. Поречьев показывает на фотографию Пирсона:

– Видишь, опаздывает с «уходом».

– Разве?

– Штанга наверху, а он еще в полете. Сверху и придавит. Обязательно мазнет коленом по помосту. – Поречьев кивает на обложку: – Девица – не ущипнешь…

– Мыши копошились за иконой, – говорю я.

– Что?

– В избе, где я ночевал в позапрошлом году на охоте, за иконой скреблись мыши.

– У нас тоже так. В углу тверская богоматерь под полотенцем и в веночке из цветов, а за иконой мышиное гнездо. Я богородице в голод молился. Ночью, чтоб не видели. Хлеба просил. – Поречьев подсаживается ко мне, мнет мускулы. – Ничего, придут в норму. Я ведь еще день выбил. Понимаешь?! Заявил: хотите рекорд – дайте отдохнуть. Согласились…

За окном сумерки. Чужая весна не сулит радости. Вода плывет по стеклам. Ветер заметает дождь, облаком гонит по улице.

– …Дома поработаем над посылом. В недельку разок будем пробовать толчковые швунги. – Поречьев разминает мне плечи.

– Швунги?

– Швунг наладит толчок… Опусти локти. Вот, расслабились. Не сильно давлю, может, полегче?..

– Нормально.

– В посыле смелее под вес – и рекорд твой, – говорит Поречьев. – А мышцы? Не думай, отойдут… Зачем столько гуляешь? Ноги забьешь…

«Настроение одиночества естественно для твоего спорта, – твержу я. – Тренировку и результат – делаешь в одиночку. Но кто назначил меня в атлеты? Честолюбие?..»

Тускло горят лампы в комнате. Там за окном сумерки, как слабый день. Я часто подхожу к окну и подолгу смотрю на эту странную ночь, на этот странный белый город. Здесь осень. Настоящая промозглая осень в мае. Белая осень.

Копаюсь в себе. Снова и снова измеряю себя словами.

Во мне столько же доброты, сколько ее в тротуарах или осенней грязи. Я ведь ни во что не ставил все и всех, кроме цели. Зачем все эти годы? Кто объяснит, зачем?..

Все было моим в спорте. И я это все отнял у себя. Зачем обманываться? Нет больше спорта, не будет!

Ровные белые сумерки за окном – это и есть ночь. Шаги отсчитывают мгновения этой ночи. Мгновения, в которых нет покоя, которые отрешают от покоя…

Ветер гулом прокатывается за окном.

Конечно, кто хочет посягнуть на большое, пусть сначала это совершит в себе. Тогда по справедливости, тогда есть смысл. Я поступил правильно, но я все потерял. Отныне я неудачник. Жалкий неврастеник. Гора мускулов, обреченная на вырождение. Самых крепких мускулов.

И как глупо загубил себя! Опыт не имеет научной ценности. Эксперимент без контроля приборами, медицинских проб – чепуха и вздор! Ради каких-то химер отнял у себя будущее.

Я отнял у себя будущее! Отнял! Отнял!..

Тоска тащит на улицу. Бреду в струях дождя, скачущей резкости чужой речи и шуме автомобилей. В рыхлой мути пропадают гребни крыш: серовато-свинцовые, черепичные, железные. Броские пятна журнальных обложек в синевато-искусственном освещении киосков дробят шествие людей. Траурно правильны заголовки газет – память прожитых дней. Я замедляю шаг и рассматриваю коробки конфет, горки нарядных шариковых ручек. Снуют по стеклу витрин тени, огни автомобилей.

Ставить эксперимент углубленно и обоснованно не позволяла ограниченность собственных возможностей и время. Я должен был возвращаться на помосты чемпионатов, чтобы отстаивать свое право на такую жизнь.

Разве это был эксперимент? Я лишь скользил по поверхности явлений. Я видел наивность своих изысканий, но у меня не было возможностей для обстоятельной работы. Да и кто согласится быть материалом для эксперимента – ведь я расплачивался своим будущим. Кто согласится отнимать у себя победы? А ведь имел смысл эксперимент лишь на уровне моей подготовленности.

Сколько чувств аккуратно разводят улицы и выстраивают светофоры! Люди растравляют тревогу. Улавливаю взволнованность каждого. Все краски в этом городе вкрадчиво-приглушенные. Всматриваюсь в небо. Может быть, там звезды. Тогда завтра солнце. Небо тонет в белом сыром сумраке.

Что моего в жизни? Как я мог быть хозяином себе, если успех другого определял мою жизнь в спорте? Навязывал новые тренировки? Даже чужое мнение постепенно стало для меня очень важным, не мое дело, а чужое мнение, предрассудки подобных мнений. Если кто-то посягал на мою силу, я был готов на все… Когда я подменил свою юношескую страсть к спорту на страсть к успеху, голому успеху?..

Аптека – одна, другая… Но рекорд? Рекорд?! Через день я должен быть в форме, должен управлять собой без ошибок и с наивысшей точностью и скоростью. Сила не выносит подлогов. К черту лекарства!

Люди под зонтами множат тоску. Фары автомобилей похожи на фасеточные глаза насекомых. Они гипнотизируют – эти тусклые глаза-фары. В них всегда одно и то же выражение. Иду размашисто, почти бегу…

Хотел быть пророком в спорте… Ложь! Любое пророчество противно.

Кровь разносит отраву слов. Она в моих мышцах, сердце, дыхании. Испытываю мучительное желание вскрыть свой череп и выжечь яд. Я чувствую – это яд. Да, выжечь – и сразу станет легко.

Грохот автомобилей нестерпим. Шарю по карманам. Там должны быть ватки. В самолете я затыкал уши.

Затыкаю уши ватой – беззвучно шевелятся губы прохожих, беззвучно ступают сотни ног, проносятся автомобили.

Неприкаянность вынужденного одиночества. Теряю себя. Забываю себя. Выброшен из жизни.

Где запахи весны? Запахи и краски надежд, восторга и нежности. Кто отравил меня? Кажется, весь вспухаю болями и горечью.

Я затравлен причудами экстремальной усталости. Отвратителен сам себе, но ничего не могу поделать. Мозг подсовывает новые и новые доказательства неизбежности моего падения. Нет предела его изощренности…

Фонарь едва освещает дождевую мглу. Отрешен от мира этот городской тупичок. Жадно вдыхаю холодный сырой воздух. Окна отбрасывают на тротуар едва заметный свет…

В лучах света легко и обильно летят дождевые капли. Этот дождь как снег. Снег в мае…

Неужели сам назначил себе жестокость? Я расчертил жизнь на клетки и все долженствующие проявляться в том или ином случае чувства расписал по клеткам. Когда же потерял себя? Когда совершился этот подлог жизни? Где я? Куда я? Какой я теперь и что со мной? Разве только усталость предала меня? Разве это возможно?..

Даже в непорочности и чистоте идеи эксперимента ложь. Я был заворожен своей мощью. Предвкушал безграничность этой мощи. Отгородился от людей яркими выдумками безразличия. Я был на торге фальшивых чувств. Долженствующих чувств. Назначенных чувств.

Искать победы и доверяться инстинктам? Из инстинктов складывать свои чувства?

Маска притворства срослась с моей плотью. Как же я согласился на эту маску уродца? У меня кровь лжеца. Все мои чувства кем-то умыты, причесаны и подкрашены. И это мой нынешний лик, настоящий лик!..

Что такое рекорды? Я выступал, когда был силен, когда не сомневался в своем превосходстве. Я никогда ничем не рисковал.

И жить я привык: не жил, а привык к жизни. И теперь не могу загородиться дежурными чувствами. Я потерял все вызубренные слова. Не могу вспомнить. Забыл искусство притворства. И мне не по себе.

А я часть этого мира, часть одной большой жизни всех. Я неотделим от всех.

Видеть все зори и все солнца. Встать под все будущие ливни и за все расплачиваться полновесным серебром чувств.

Я подтвержу эксперимент рекордами. Других средств бороться за себя нет. Что даст более точные ответы на все вопросы?

Я придирчиво вымериваю слова. Нельзя оставлять те, которые калечат.

Я высок и могуч. Уверенность до лоска натерла улицы. Наслаждаюсь шагами. Как много силы в нужных словах!

Я опираюсь на свои мускулы. Они несут меня легко и непринужденно. Как совершенны и спокойны мгновения без сомнений!

Опозорь сомнения! Может быть, в этом и высшее мужество – не сворачивать с назначенного пути! Беда поражает тех, кто слишком часто оглядывается…

Пытаюсь в словах поймать жизнь. Словами подменяю жизнь. В словах ищу правду. Заметаю правду. Мусор слов.

«Друг мой, да ты не веришь мне, – вспоминаю я слова Лу Синя. – Что ж, ведь ты человек».

Память подсовывает и другие забытые слова: «…на грани громких песен и буйного жара – холодно; в небе – бездонная пропасть; в глазах – пустота…» Отчего память щедра на такие слова? Отчего двоедушничает?..

Истины эксперимента. Чаще всего они оказывались удивительно примитивными. Как только раньше не приходили в голову! Простые до наивности выводы.

Тренируясь, я все время успокаивал себя: время смоет усталость. Время – единственное лечение прошлых и будущих перегрузок. Так было всегда. Других средств не существовало.

В слепом неведении я загонял свой организм за пределы допустимого. Я навязывал ему существование за чертой возможного. Я заставлял его приспосабливаться там, где приспособление исключено, где приспособление есть приспособление к самоуничтожению.

Мозг по-своему противился моим командам. Что такое болезни желудка, печени, почек, бессонница? Мозг болезнями пытался остановить меня. Но я упорствовал. Я насиловал организм. Я пренебрегал болезнями. Мозг предупреждал меня, а я гнал организм на все более опасные испытания.

Я был враждебен жизни. Я подлежал уничтожению, как главная угроза существованию организма. У мозга было в запасе последнее средство покончить с моим своеволием: лишить меня воли. Он рассчитывал спасти жизнь организму, отняв у меня волю.

Конечно, все было иначе. Я просто загнал себя. Но за все эти месяцы усталость экстремальных тренировок стала в моем воображении самостоятельным живым существом.

– …Спорт – благодарная возможность увидеть мир, – говорит президент объединенных спортивных клубов, – возможность познать славу и выразить себя с наибольшей полнотой…

У господина президента смуглое обветренное лицо яхтсмена, узкие бакенбарды и голубовато-серые глаза юноши. Он наливает в бокал вермут.

Цорн подытоживает тост короткой фразой: «Господин Яурило предлагает выпить за твои успехи!»

Я встаю, поднимаю стакан и смотрю в глаза господину президенту. Он соболезнующе качает головой. В моем стакане фруктовый сок.

– За рекорд! – подхватывает бывший чемпион-борец. Без перевода узнаю это краткое интернациональное словечко. Рядом с борцом бывший рекордсмен по легкой атлетике – застенчивый щуплый старичок. Он прилежно слушает, отвечает с виноватой поспешностью.

– Все ждут рекорд, – переводит Цорн, – все желают удачи.

– Спасибо, господа. – Я пью тепловатый апельсиновый сок.

Борца зовут Иоахим. Он работал в полутяжелом весе. До войны был чемпионом Европы. У него манеры салонного завсегдатая. Он красив, но красота, будто траченная молью.

Старик легкоатлет отставляет бокал. Показывает на бок: печень. Он старательно расправляет на скатерти складки. У него совершенно лысая голова, бесцветные губы и морщинистая шея.

«…Где любовь, как пепел в урнах, спит», – вдруг вполголоса читает Цорн. Исподлобья смотрит на меня.

В ресторане рыжеватый полумрак. Посетителей мало. Наш банкетный стол у стены вплотную к эстрадке. Я между тренером и Цорном. Иоахим и бывший легкоатлет сидят напротив по левую руку от господина Яурило. Певица на эстрадке всего в нескольких шагах. Вижу накрашенный рот, подведенные глаза и тщательно уложенные локоны. Цорн уже узнал: она датчанка и здесь на весь летний сезон.

С другой стороны от господина Яурило тренер финской сборной Альберт Толь и братья Эвген и Ян Халонены. У Яна сейчас мировой рекорд в рывке для атлетов средней весовой категории. У него покатые плечи. От этого шея кажется очень длинной.

Цорн кивает на Поречьева. Мой тренер не сводит глаз с певицы. Ее живот плотно схвачен блестящей парчой. Он чувственно широк под тканью. Каждое движение очерчивает крутые линии бедер.

– Сергей Владимирович! – зовет Цорн и говорит: – Мое воображение занято нижней частью Ниночки Булгаковой. И в самом деле: что за бедра, талия! Не так ли, Сергей Владимирович?

Поречьев краснеет:

– Что за ересь!

– Ересь?! – Цорн смеется. – А слова-то сии из письмеца Александра Сергеевича Пушкина. Нравится фрейлейн?

– Рыжая, – говорит Поречьев.

Толь вежливо улыбается мне. Он веснушчат, худ и не похож на атлета, хотя лет шесть работал в полутяжелом весе.

– Святая девственница! – Цорн молитвенно складывает руки.

– Кто? – спрашивает Поречьев. Цорн пожимает плечами:

– Заступница простаков. – Он усмехается. – Или вы полагаете, что заступница простаков не может быть девственницей?

Цорн в костюме от хорошего портного – в этом не ошибешься. Белая рубашка туго накрахмалена. Узел галстука завязан щегольски. На безымянном пальце перстень с чернеными латинскими буквами. Я выгляжу старомодно в своем черном вечернем костюме.

– А репортеров нет, – говорит мне Поречьев.

– Я битая карта. Зачем им здесь?

Цорн переводит рассказ маленького прилизанного господина: «…На Олимпийских играх в Токио нас пригласил в «Черный лебедь» Синити Огато. Зал вроде небольшой гостиной задрапирован черным шелком, в центре – подиум, в общем, весьма интимная обстановка…»

Господин Яурило выразительно играет породистыми бровями. Иоахим, усмехаясь, разглядывает на свет коньяк в рюмке.

С Огато я выступал на двух чемпионатах мира. Японец работал против Алексея Зуева. Этот Огато отчаянный турнирный рубака.

«Через восемь недель чемпионат страны и через четырнадцать – чемпионат Европы, – раздумываю я. – Ладно, от чемпионата страны откажусь. Но кто из наших сможет конкуривовать с Ложье? Значит, ни одной тренировки не пропускать. Вернусь – и на другой день в зал. Опять все, кроме отдыха!..»

– Толь похож на одного нашего деревенского, – говорит Поречьев. – Такой же рыжий и конопатый. Мы его звали Цыпочка…

– Нам необходим рекорд, – шепотом обращается Поречьев к Цорну. – Неудачи сказываются на уверенности.

Я вижу отражения огней в глазах певицы. Она растягивает слова блюза. Кто-то оправил свою печаль в музыку блюза. Табачный дым забавляется язычками свечей. Певица расхаживает с микрофоном. Ударник жонглирует палочками. В пестроте огней за окнами проносятся автомобили.

Я ошибся с тренировками, но неужели я обязан так жестоко расплачиваться?

Чувства мои – стая остервенелых псов. Злые чувства. Оборотни-чувства – я должен держать их на расстоянии. Подбираю и выставляю на защиту новые доводы…

Бывший легкоатлет объясняет, что ему пора домой. Я пожимаю руку старику. Седые подусники совсем незаметны на его желтоватом гладко выбритом лице. Певица почти обнажена в своей короткой юбке и прозрачной кофте. Она как резная фигура на носу древнего галеона. Ловлю себя на том, что любуюсь ею.

– Дожили. Поют в пляжных костюмах, – ворчит Поречьев.

– Ты хорошо спишь? – спрашиваю я Цорна.

– Больше четырех часов не выходит.

Певица спускается к нашему столу, в упор разглядывает меня.

– Приглянулся ей, – говорит Цорн.

– Эта пожилая девушка в твоем вкусе? – спрашиваю я.

Цорн усмехается.

– Браво! – вежливо аплодирует господин Яурило. Певица выставляет ноги. Они такие длинные и такие белые, будто из снега. Она прищелкивает пальцами и под ритм румбы перебирает ногами. В зале аплодируют. Ян Халонен целует ей руку. Она жеманно поводит плечами и возвращается на эстраду.

Ударник – рослый негр – вскакивает и что-то гортанно выкрикивает, отбивая ладонями ритм. Парни из джаза подхватывают вопль. Негр прыгает на площадку и заходится в неистовой чечетке. У него худые и невероятно подвижные ноги. Вихрем развеваются фалды белого пиджака.

– Да ему цены нет! – кричит Иоахим.

Парни спускаются в зал и, обнявшись за плечи, танцуют. На эстрадке один контрабасист. Он вместо ударника отбивает ритм.

Ритм нарастает. Ударник протягивает руки и поет. Певица отбивает ритм на крышке рояля. Все эти парни из оркестра позабыли о публике и колдуют для себя. Они раскаляют публику откровенностью желаний.

Иоахим вскакивает и, смеясь, встает в круг. Ударник прыгает на сцену и рычит в микрофон. На его лице капли пота. Зал отбивает ритм. Поречьев неуверенно улыбается и что-то знаками объясняет Цорну.

Через пять минут оркестр чинно восседает на эстрадке. Белые куртки официантов мелькают в зале. Вспыхивают огоньки сигарет.

– За месяц это у нас в третий раз, – объясняет метрдотель. – Найдет на Луиса. Луис – это наш ударник. Никогда не знаешь, когда это случится, но он никого не оставит спокойным.

– Ему цены нет, – Иоахим прерывисто дышит, машет ударнику.

«Итак, первая стадия эксперимента фактически завершена, – думаю я. – В итоге я вне игры. Чтобы воспользоваться выводами, нужна новая жизнь. Я не способен на новые усилия. У меня теперь одна роль – зрителя. Что проку в расчетах?»

Поречьев приспускает узел галстука. Для него галстук – «овечья привязь».

– Опять рекорд! – Цорн барабанил пальцами по столу. – Только рекорд! Как же, разочаруете поклонников.

– Лопаюсь от счастья, – говорю я Цорну.

– И давно? – он откидывается к спинке стула. Господин Яурило подмигивает мне и кивает на эстрадку. Я улыбаюсь.

– А вот с той минуты, когда увидел эту женщину, – говорю я.

Незаметно ощупываю свое лицо. Мне кажется, судорога перекашивает его. Сцепляю под столом руки. Душно! Невыносимо душно.

– Любите, когда вас обожают? – говорит Цорн тренеру.

Разве они не видят во мне боль? Разве у них нет глаз? Я озираюсь. Я отрешен от смысла чужих слов. Сколько вокруг безмятежных слов, а я глух!

Поречьев заказывает бифштекс. Он подвержен приступам болезненного аппетита – следствие голода военных лет. Он скрывает это, но не может преодолеть жадности. У меня же эта гора закусок, мясных и рыбных блюд вызывает отвращение. Всю жизнь я обязан держать свой вес.

Метрдотель ведет за собой группу пожилых мужчин. У них одинаковые галстуки.

– Тайная вечеря, – говорит Цорн.

«Усталость, – повторяю я про себя. -Та новая усталость. Не слушай ее – лжет! Ты же знаешь – все усталости лгут! Очнись! Не уходи в себя! Говори, смейся, пойми людей, постарайся понять…»

Кельнер просит автограф. Я расписываюсь.

– …что вы, Макс Вольдемарович! – говорит Поречьев. – Она и кажется странной. Вы понимаете, что я подразумеваю?

– Рита редко трезва, – перебивает Поречьева Цорн.

– Рита? – спрашиваю я.

Цорн выкладывает табакерку, трубку: «Сколько знаю ее, столько она и пьет. А вот напиваться стала недавно. Я познакомился с ней в магазине грампластинок Пихлаямяки. Она тогда служила у этого сноба…»

– Очень красивая женщина, – говорю я.

– Уже тогда она была неизлечимо больна. Врачи настаивали, чтобы она не смела идти работать, когда кончила гимназию. Но она бедна, и у нее никого. – Цорн уминает табак в трубке. Прикуривает от свечи. Потом счищает ножом воск со скатерти. – Вот и все странности, Сергей Владимирович…

Бреннер перебивает Цорна. Норвежец Уго Бреннер – судья высшей международной квалификации. Колесит со мной по Финляндии. Для регистрации рекорда нужна тройка судей международной категории.

– Уго помнит, как ты в последнем подходе достал Роджерса, – переводит Цорн. – Ты заправил штангу, как бог. – И спрашивает:– Когда это было, Сергей?

– Девять лет назад, – говорю я. – На чемпионате в Гаване. Все решала последняя попытка.

– И выкрутился?

– Не нам проигрывать, – говорит Поречьев.

– Вы сильный, – переводит за Бреннером Цорн. – У вас такой потенциал! Но у вас закачены руки, поэтому здесь не фиксируете вес. Если бы вы…

– Знаем, – перебивает его Поречьев. – Скажи ему. Любой атлет, если загружен, работает в темповых упражнениях на грубую силу. Что объяснять? Мы решили не терять время на отдых и не прерывать тренировочный цикл.

–  Послезавтра он добьется своего, – говорит Бреннер.

– Верно, – говорю я, – мне всегда везет. Переведи ему это, Максим.

Бреннер разгорячен выпивкой, говорит сбивчиво. Цорн вынужден переспрашивать. Бреннер лет тридцать судит на чемпионатах. Он очень корректно судит. Ему плевать на спортивные титулы и настроение публики.

– Пресс Бежар никс гут! – запальчиво выкрикивает Бреннер. Глаза у него в красных прожилках. На старческих щеках малиновый румянец. – Никс гут! – Бреннер стучит кулаком.

Клод Бежар – чемпион в полусреднем весе. В жиме поддает грудью и коленями. За счет этого фукса прибавляет к сумме килограммов пятнадцать. Если и Бреннер так считает, французу крышка. Судьи прихватят на первых подходах. И мне не жаль. Именно этими воровскими килограммами Клод «съел» Семена Карева в Чикаго. С Семеном мы тренировались пять лет. Теперь я даже не знаю, где он. Два раза ответил на мои письма – и замолк. А он четырнадцать лет таскал «железо», чтобы войти в сборную. Четыре раза был чемпионом мира. Первым сделал «серебряным» самого Мунтерса.

Чокаюсь с Бреннером.

– Тебя не прихватят, – замечает Поречьев. – Прешь в жиме одними лапами.

– К черту Бежара! – говорю я. – Не переводи, Максим. Пусть этот Бежар провалится!

Бреннер подсаживается к братьям Халоненам. Эвген наливает ему коньяк. Толь потирает подбородок и щурится. Певица недовольно притоптывает ногой. У нее длинные с изломом брови.

Я тыкаю вилкой в тарелку, пью молоко и заставляю себя жевать отбивную.

– А Пирсон что, лучше Бежара? – говорит Поречьев. – Еще как фуксует!

– Бреннер прав, – говорю я Цорну. – Я буду хорош. Я действительно устал. Результаты, рассчитанные на десять лет работы, я подготовил за полтора года. Ошалел от усталости.

– И Харкинс фуксовал, – говорит Поречьев. – И Кирк. Вот Торнтон работал, это да!

Цорн рассеянно слушает. Он коротко и часто затягивается. За дымом изменяются черты его лица.

– Философы считают мир стройным порядком вещей, Максим. Значит, зло тоже стройно и необходимо?

– Варварская терминология немецких философов отбила у меня охоту к философии, – отзывается Цорн. – Предпочитаю идти от практики: нет необходимости гадать, чего стоят слова…

Меня раздражает эта ресторанная волокита. Разве так надо вести себя накануне рекорда?

– Не даешь скучать своим мышцам! – запальчиво говорит Иоахим. – Рекорд за глотку! – Он обращается ко мне по-французски. С трудом понимаю. Он очень плохо говорит.

– Бреннера хватит кондрашка от такой выпивки, – говорит Поречьев. – Везде поддает.

– Ночью прилетает Бэкстон. – Цорн смотрит на меня. – Я правильно запомнил фамилию?

– Бэкстон?! – Поречьев качает головой. – Ничего лучше не придумали. А зачем?

– Толь настоял, – говорит Цорн. – Были другие кандидатуры.

Господин Яурило стучит ножом по тарелке. Аальтонен поднимает рюмку: «За русских гостей!» У него сочный баритон. Он наклоняется и чокается с братьями Халоненами.

Эркки Аальтонен владелец сети радиомагазинов. В рекламных целях финансирует финскую часть нашего турне. Все молча поднимаются и пьют. Цорн не шевелится. Не знаю, мешает ли ему протез, но он сосет свою трубку и поглядывает на нас снизу.

– Яурило оказал тебе честь, – говорит Цорн. – Он на сутки отложил выезд на охоту. Надо ценить, милый чемпион.

– Везет – продолжайте! – энергично говорит Аальтонен мне. – Не везет – все равно продолжайте! – Рубиновая заколка на его галстуке наливается густым темным соком. Цорн не заставляет ждать с переводом.

Сколько я помню Бэкстона, он всегда мошенничает за судейским пультом. Ему все равно, как я поднимаю «железо». В любом спорном случае врубает красный свет. Харкинс однажды вылил ему за галстук бутылку пива. Тогда Бэкстон не засчитал мне попытку в рывке. Я сработал чисто, а Бэкстон, как всегда, придрался. Харкинс прижал Бэкстона на банкете. От Харкинса и не то сносили…

Я пью свой апельсиновый напиток. Это снова развлекает моих хозяев. Особенно много смеется господин Яурило. Кельнер меняет свечи. Оркестр наигрывает танго. Пары на площадке почти не шевелятся. Певица, закрыв глаза, нашептывает в микрофон. Гаснет свет. Вспоминаю Париж, Лион, Тампере, гостиницы, рестораны, речи и вид новенькой штанги на помосте, потом – Генри Ростоу, Кейта Роджерса, Поля Сазо… Их я тоже поочередно выставил из спорта. Пожалуй, один Бен Харкинс пытался постоять за себя. Пришлось повозиться на трех чемпионатах…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache