Текст книги "Соленые радости"
Автор книги: Юрий Власов
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Охрана буквально изрешетила его пулями. Они и мертвого продолжали его топтать…»
Глава VII
Скверно, когда публика против тебя.
Свист, гвалт не смолкали с того момента, как я появился на сцене. Враждебный рев не давал возможности даже услышать команды судьи-фиксатора. И я полагался только на его жесты. Но публика буквально обезумела, когда я не взял в рывке второй вес и Зоммер оказался на десять килограммов впереди. Я не слышал своих шагов – этот рев сопровождал каждое мое движение. Он распался на топот, вой, свист, когда я срезался и в третьей попытке. Я зацепил штангу высоко, но не вошел под нее.
Я почувствовал, как штанга зависла. Я сидел на корточках и не мог поймать равновесие. Штанга медленно заваливалась. Она падала в черный зев зала. Положением по отношению к штанге я был выведен из борьбы. Мне не во что было упереться, и любые усилия не имели смысла. Я только провожал гриф руками. За ревом я не услышал лязга дисков. Падение отозвалось встряской помоста.
Я нарочито спокойно выполнял все движения. Я выкатил штангу на красный круг – центр помоста. Выпрямился. Топот гнал меня со сцены. Я следил за каждым своим шагом. Не позволял ускориться ни одному шагу. Я лишь несколько раз оглянулся. Я старался запомнить зал, чтобы сравнить с тем, каким он станет после. Я не сомневался в своей победе. Вся эта суета и вопли не могли сказаться на моем результате. Я приучил себя подчиняться только нужным командам – командам борьбы. Я знал эти команды.
Жарков был бледен и заикался больше обычного. Врач старался не смотреть на меня. Массажист материл вполголоса публику и вытирал полотенцем лицо. Он потел не меньше меня. Ребята жались ко мне и исподлобья поглядывали на стену, за которой был зал. Я услышал, как он снова взревел, когда Стейтмейер объявил, что теперь ван дер Воорта отделяют от меня всего пять килограммов. Мы были одни, потому что все ушли к Зоммеру. Репортеры поднимали над головами свои камеры и фотографировали немца.
Надо было говорить. Безразлично что. Я не должен был казаться подавленным. Даже если бы я сейчас в самом деле проиграл, никто не должен увидеть, что это для меня значит. Я встал. Пригладил волосы. Велел массажисту собрать мои вещи.
Впрочем, мне и не надо было играть. Я был утомлен, но не подавлен. Если я и был недоволен собой, то по совсем другим причинам. Я разгладил складки трико, аккуратно завернул носки над штангетками.
– Не хватает скорости, – сказал я ребятам. – Силы больше, чем достаточно. Все время опаздываю с уходом.
Я не уточнил, что скорости ухода не хватает из-за моего возраста. Уже с год, как я заметил это.
– Пойдем, – сказал Жарков. И мы пошли в раздевалку. До разминки к толчку оставалось минут сорок.
Я слышал зал в динамиках трансляции. Там было тихо. Лишь изредка раздавались вялые аплодисменты. Но я знал, что будет там через сорок минут.
В раздевалке я велел массажисту протереть мне спину и грудь одеколоном.
Да, Зоммер был хорош как никогда. Все подходы ему удавались. Пирсон, однако, мне уже больше не угрожал, оставшись, как и я, в рывке на первом подходе, но на весе, меньше моего на семь с половиной килограммов, а в толчковом движении он никогда не был силен. Ложье получил в рывке нулевую оценку и вообще выбыл из соревнований. Ван дер Воорт в толчковом упражнении был слишком слаб, чтобы принимать его в расчет. В этой компании не было Гарри Альварадо, он не приехал на чемпионат.
Да, Зоммер и публика считают, что я уже потерял свою золотую медаль. Посмотрим, посмотрим…
Я чувствовал свои мышцы. Они были в большом порядке.
Одеколон отнимал лишний жар у тела. Было приятно.
Лешка Булыгин рассказывал что-то смешное о Мэгсоне. Я улыбался и молчал. Мышцы расслаблялись под руками массажиста. Я закрыл глаза, чтобы не принимать участие в разговоре. Я слышал голос Лешки. Четыре дня назад он в первый раз выиграл золотую медаль в полусреднем весе. Голос у него был беззаботный. Я вспомнил Семена Карева, потом Сашку Каменева…
– Сядь поудобнее, – услышал я голос Жаркова и открыл глаза. Он сидел на корточках. Я вытянул ноги. Жарков начал встряхивать бедра.
– Дайте-ка я, – оказал массажист и отстранил Жаркова. Жарков встал и накинул мне на плечи плед.
– Ступайте, – сказал Жарков ребятам, и все ушли. Только Булыгин встал на стул и открыл форточку. Он рассказывал что-то смешное. Массажист фыркал, и я чувствовал по рукам, что он смеется.
Ворвался какой-то репортер и попытался меня снять, но Жарков взял его за руку и вывел из раздевалки. Тогда репортер распахнул дверь и сфотографировал меня из коридора. Жарков выругался и запер дверь. Мы слышали, как дверь дергали, но не отпирали.
Все было так же, как много лет назад. И эта раздевалка, и голос в трансляции, и ожидание, и необходимость работать без срывов, и умение вызвать в себе наибольшую силу, и необратимое значение каждого подхода, когда уже ничего нельзя изменить…
Я старался как можно более точно определить вес, который возьму в последнем упражнении. Судя по выступлению, я «подвел» себя правильно. Я мог полагаться на результат прикидки. Я дал Зоммеру лучший вес, который он способен взять. Я даже завысил этот вес. В этом оптимальном для Зоммера варианте у нас выходили равные суммы в троеборье. Я был легче и при таком исходе поединка получал золотую медаль.
Я назвал Жаркову цифры подходов в толчке. Он согласился.
Ночь за окном высветляли зарницы огней. Когда у светофоров стихали машины, я слышал, как в стекла постукивает дождь. Озноб опалил грудь. «Неужели прошло столько лет? – подумал я. – Но где же эти годы? Я их не помню. Я все собирался жить, а уже нет стольких лет!..» Я лежал и смотрел на окно. Вот такой же была ночь десять лет назад. Я выступал на своем первом чемпионате в Сан-Франциско. И вот так же накрапывал дождь. И рекламы малевали мглу во все цвета. И усталость точно так же лгала мне. Так же тяжелы и сонливы были мои мышцы…
Жарков стал рассказывать, как он выступал против Шеппарда. Я делал вид, что слушаю. Я не нуждался в ободрении, но не стал его останавливать. Я совершенно определенно знал свои килограммы в последнем упражнении. Был уверен в каждом подходе. До мельчайших подробностей знал свою разминку. То, что случилось в рывке, я исключал в последнем упражнении. В толчковом движении возрастная реакция не имеет значения. А за точность и силу я был уверен. Я ведь еще раньше знал, что потеряю рывок, но обманывал себя, когда вынужден был снизить тренировочные веса. Чисто теоретически я допускал это, как проявление возраста. Но для практики полностью исключал. Я обманывал сам себя. Я грешил на жим, на «закаченность» рук, на большие приседания и тяги. А это было именно возрастное и необратимое ухудшение скоростной реакции. Следовало немедленно переходить на иной способ тренировки.
Силу следовало не только сохранять. Я должен был найти и освоить способы ее наращивания. Принципиальной предпосылкой для моей разработки явился совершенно очевидный факт: мышца, как доказали опыты, способна поддаваться тренировке практически в любом возрасте. В сорок – сорок пять лет силу начинают ограничивать не возможности мышечной системы, а причины другого порядка. Ставить эксперимент не было необходимости. Этот новый способ уже давно был продуман мною. К тому же я мог предугадать последствия тех или иных изменений в методике. Нужно было лишь уточнить эту методику на деле.
В ее основе оказывалось дробление тренировки. Таким приемом я добивался сокращения объема каждой тренировки. Я рассчитывал перейти на ежедневную тренировку, а эту ежедневную тренировку дробить еще на две: тренироваться утром и вечером. Объем такой элементарной тренировки становился весьма незначительным. И должен был усваиваться без осложнений, вызываемых возрастом. Я как бы растягивал прежние тренировки во времени.
В совершенно иных соотношениях здесь находились и два главных показателя: объем нагрузки и ее интенсивность. Конечно же, расчеты были гораздо сложнее и зависимости параметров не столь упрощенные…
Я лежал в шезлонге и размышлял о новой тренировке. О том, что сам себя наказал, не поверив неудачам. Я не сомневался, что с новой тренировкой опять оторвусь от своих соперников. Оторвусь, когда, по общему мнению, возраст окончательно лишит меня возможности бороться.
Я знал, Зоммер не осилит ни одного килограмма сверх тех, которые я ему давал в расчетах. У него толстые, но не могучие ноги. Я побывал на его тренировках. Меня не интересовали результаты в классических упражнениях, которые Зоммер всячески скрывал. Я знал, фуксы в жиме выводят его на равные результаты со мной. Я хотел узнать его возможности в толчковом упражнении.
Зоммер приседал почти с такими же весами, как и я. И все восторгались, потому что сила ног обычно прямо соответствует результату в толчке. И сам Зоммер считал, что с такими мышцами накроет меня. Внешне все выглядело весьма внушительно. Именно внешне, а не по существу. Зоммер опускался в «полусед», а я всегда ухожу в глубокий «сед». И там внизу я выдерживаю паузу, чтобы исключить помощь пружинящим отталкиваниям ног. И встаю я без всяких фокусов. Работают одни мышцы. Если бы Зоммер работал по-моему, он поднял бы килограммов на сорок-пятьдесят меньше. Поэтому я не сомневался в своем преимуществе – последнее движение должно быть моим. На предельном весе штанга обязательно загонит Зоммера вниз, а он не подготовлен к такой работе. И я совершенно уверен – он не встанет, хотя, по его расчетам, должен встать. Веса, о которых он говорил репортерам и которые сейчас будет пробовать, лишь по формальной логике должны ему подчиниться. А чтобы попытаться выиграть у меня, он пойдет на эти веса. Я сейчас толкну на десять килограммов больше, чем он, и сравняюсь с ним в сумме троеборья.
Я знаю, что будет после. Зоммер набросит на штангу пять килограммов – и сломается. У него хлипковаты ноги для подобных номеров. Штанга заклинит его в «седе». Если не заклинит и он встанет, то отнимет у него все силы. Ему нечем будет работать. На посыл с груди его не хватит, даже если он наглотается стимуляторов. Стимулятор может помочь подавить страх или чрезмерную усталость, но стать силой – никогда! Он только подводит к риску травмы. Стимулятор этим и опасен: он создает преувеличенное представление о собственной силе. Но без силы, соответствующей данному результату, он почти бесполезен. Он иногда помогает… освободиться от сомнений. И тогда берут свое, но не больше. Только свое! А у Зоммера нет этой силы. И он сейчас убедится.
С такими приседаниями на тренировках этой силы у него не будет. Приседать же иначе он не может. У него от природы недостаточные по объему четырехглавые мышцы бедра. И сообразно этому сложился стиль приседаний. В конце концов, именно природные данные и определяют исход борьбы – умение использовать и учитывать эти данные.
Я, конечно, смог бы на его месте набрать силу в приседаниях. Однако Зоммер слишком тучен для таких тренировок. А спустить собственный вес он не посмеет – сразу потеряет результат в жиме. Для фуксов в жиме едва ли не главное значение имеет собственный вес. За три года он наел почти сорок килограммов. Он дрожит за свой вес. А потому обречен.
И я сейчас это докажу. Я заставлю его на глазах у всех застрять в «седе» и бросить штангу. И зал я заставлю надорваться вместе с ним. Я не стану смотреть, как это случится. Но все будет именно так.
Пусть попытаются понять силу. Пусть задумаются. А поймут, не будут такими. Я это знаю твердо Пусть подумают, отчего я побеждаю столько лет. Пусть хоть раз задумаются над тем, что значит побеждать…
– Ну что? – оказал я Жаркову. – Возраст делает за нас свое?
– Об этом не сейчас. – Жарков сидел на стуле напротив меня. Я знал, что Жарков теперь сделает все, чтобы я не выступал.
Даже если я выиграю, в чем он сомневается. Он сам проиграл, когда ему было много лет, и не верит, что может быть иначе.
Булыгин спрыгнул с подоконника, шлепнул меня по бедру: «С такими лапами мы всех задавим».
– Хороши! – сказал массажист.
Я видел, что они искренне восторгаются.
– Мать честная! – сказал массажист. – Их не обхватишь! Дай-то бог другим такие!
У всех этих людей были свои мерки моей силы. Я услышал резкий стук и встал. Сорок минут ожидания истекли. Я почувствовал озноб. Я не стал прятать его. Мне не надо было беречь силу. Впереди последнее упражнение – и я открывал себя всем чувствам. Я будил силу всеми чувствами. Воздух резал мне грудь…
И все же мне повезло – я познакомился с Торнтоном. Познакомился совершенно случайно. Незадолго до этого я выиграл в Праге свой двенадцатый чемпионат мира. В Праге уже не выступали ни Карев, ни Каменев, ни Харкинс… К тому времени в нашей сборной целиком сменилось три состава.
Еще пять-шесть лет назад кое-что писали о Торнтоне. Но побеседовать с ним никому не удавалось. Это табу было наложено на всех причастных к большому спорту, особенно спортсменов экстра-класса, – они просто не существовали для Торнтона. Харкинс как-то заметил мне, что «этот подъемный кран озлоблен из-за того, что спорт существует без него, смеет праздновать новые победы». В Мехико, подвыпив на банкете, Партон Слейтон – один из функционеров канадского спорта – долго втолковывал мне, что Торнтон нелюдим и неудачник. Старый менеджер американской сборной Мэгсон вообще никогда ни о ком не вспоминает. Мой бывший приятель репортер Бэнсон сказал о Торнтоне: «Слова не вытянешь. Корчит оригинала. Пузатая жаба!» Но ведь я сам когда-то читал репортажи о молодом Торнтоне, и какие! Благодаря популярности Торнтона во всем мире сборная Мэгсона в первый и последний раз удостоилась чести быть принятой вице-президентом Соединенных Штатов Америки. А уж добродушию Торнтона подражали все атлеты.
Сколько бы я ни расспрашивал о Торнтоне, почти всех удивляло, зачем мне это. Но этому уж я сам не удивлялся: здесь искренне забывали любого, кто терял силу…
Я прилетел в Париж на четыре дня – едва ли не единственный случай, когда за границей я не должен был выступать. Впервые за все поездки я мог кое-что посмотреть. Не отсиживаться в номере или на скамейке перед гостиницей. Не цедить через себя часы ожидания. Не стеречь свои чувства. Не думать о результатах, проигрышах бесспорных фаворитов и, наконец, забыть риск.
Избавиться от этого чувства я не мог всю свою спортивную жизнь.
Я рассчитывал провести три показательные тренировки-занятия в Национальном институте физической культуры. К четырем часам за мной присылали машину, что весьма поднимало меня в глазах хозяйки пансионата мадам Масперо. В зале я управлялся за два часа и был свободен. Я мог бродить сколько угодно – и это уже было так необычно и празднично…
Ближе к утру прохожих в центре было мало. Зато автомобили обретали особенную энергию. От светофора к светофору они неслись как на гонках, визжа на поворотах. Здесь, в центре, я оказался лишь однажды: Ложье пригласил отужинать в ресторане. После мы долго шли пешком. С нами был Ив Кубар – мой давнишний знакомый. Лет девять он уже не выступал. За ним было пятое место в полусреднем весе на чемпионате мира в Гаване. Это было так давно – мой второй чемпионат мира! Ложье даже не слыхивал имена, которые мы называли. Сам Кубар крепко сдал. Щекастый подслеповатый господин, который все время просил сбавить шаг – и это Кубар!
Кубар рассказывал: «…Авантюрист по натуре. Спокоен, пока утомлен, а потом его разрывает жажда деятельности. Не может, как все! Ему бы укротителем в зверинце…»
– А чем мы не зверинец? – Ложье хлопнул в ладони и засмеялся.
Кубар рассказывал о Викторе Сюзини – враче сборной команды Франции. Мы познакомились с ним за год до чемпионата в Чикаго.
«…Золотая голова, а вертит свою жизнь! Боже мой, два диплома! Золотая голова! Такими бы делами ворочал! В нем что-то есть – женщины это лучше чувствуют: привязывались к нему! И какие женщины! А он? Завидую, умеют так: любит легко, искристо и ни с кем не связывает себя. Эти женщины от него без ума…»
– Тертый парень, – сказал Ложье.
– А где он, что – не знаю. Да и кому нужно знать.
У Виктора Сюзини была красивая голова. Я бы сказал, породистая. Ежик седых волос очень молодил его. У него были очень синие глаза – синие до темноты и крупный горбатый нос. Таким я его и запомнил. Мы провели два вечера на скамейке перед гостиницей. В Чикаго я должен был схлестнуться с Харкинсом. И мне было очень не по себе. Харкинс оглушил тогда всех результатом на чемпионате Соединенных Штатов. Я оставался один, ребята уезжали на соревнования. Каменеву было не до меня. После второй победы он одурел от счастья. Слава победителя Муньони превратила его в кумира публики. Сашка был нарасхват. С утра у дверей его номера выстраивалась очередь почитателей.
По-русски Сюзини говорил без акцента. Так говорят в Ленинграде и Москве: без глуховатого украинского «г», без стертых окончаний и неверных ударений. Мы расстались друзьями.
– …Он сидел в концлагере, – говорил Кубар. Ветер шевелил его волосы. У него были очень длинные волосы. Кубар смеялся и прижимал их ладонями. – У него наши высшие боевые отличия.
– И все равно авантюрист! – сказал Ложье.
– А ты? – Кубар засмеялся. – Чем себя тешишь? Ложье азартно хлопнул в ладони и засмеялся. Ладони у него были широкие, как лопаты.
– Еще два квартала пешком, а, ребята? – сказал Кубар. – Завтра позвоню шефу, будто у меня приступ печени. А ведь мучает, проклятая. Допинговался, как наркоман. Мечтал за призовое место зацепиться! Что только ни глотал!
– Не болтай лишнее, – сказал Ложье.
– А что тут лишнее? Разыгрываем невинность. Жрал я допинги! Ну и что?
– Было времечко, – сказал Ложье. – И не думали снимать допинговых проб. Ни одна сука не знала, что у тебя в крови. А кому какое дело, что я глотаю? Кому запрещаю я глотать? Ты меня дави на помосте – вот это факт. За что Томаса и Кайу сняли в Мехико? Обнаружили в крови допинг! А у нас, может, в запасе три-четыре года. Потом сматывайся из спорта. Выставят другие. Могу я поставить на результат все! Жалеют! Я этих сукиных детей знаю. Ишь, филантропы!.. Ты какие допинги жрешь? – спросил меня Ложье.
– А зачем? И потом, у нас вообще это в спорте не принято…
– Я начистоту, а ты!.. – Ложье выругался и сплюнул.
– Оставь, – засмеялся Кубар. – Оставь. – Он взял Ложье за руку. – Он не финтит. Он же бешеный! Зачем ему жрать эту гадость. Ему валерьянку пить на соревнованиях, а не допинги. Он же бешеный! С такой силой жрать допинги? Ты свихнулся…
Я знал Ложье. К тому же он выпил за троих.
– Прости, – сказал Ложье. – Прости. А знаешь, меня бросила жена. Ушла с каким-то сукиным сыном. Вот такой сморчок, а богат! Вот чертовщина! А что я зарабатываю «железом»? Все о‹ни хранительницы очага за деньги…
– Оставь, – сказал Кубар. И снова заговорил о Сюзини.
Ложье ступал грузно. Иногда, качнувшись, задевал меня плечом. И сипло, часто дышал над ухом.
Я слушал Кубара и вспоминал Сюзини.
Я вдруг вспомнил его слова: «Каждому дано право на риск. Блага дрессируют, ослабляют волю, в конце концов предают самого человека. Риск – это шанс вернуться в жизнь. Это возвращение в человека. Риск, но не сумасбродства! Риск казнит нас, но пробивает дороги. Риск – всегда большое добро. Трусость нарекла его недостойными словами. Человеческая религия! Риск вне добродетелей! Поседели мы в скучных завистях…»
Я тогда вернулся из зала. У Харкинса сорвалась игра. Я был сыт «железом» и унылым восторгом знатоков. Сюзини говорил мне все это в лифте, и, честное слово, я жалел, что живу не на тысячном этаже. Женщина не понимала нас и улыбалась. Она не отпускала руки Сюзини. Сюзини вдруг вспомнил Мэгсона и засмеялся. Мэгсон не захотел зайти с нами в лифт, хотя место было. Я уже до этого заметил, что Мэгсон не выносит Сюзини. Это были последние слова Сюзини. Больше мы не встречались.
– А помнишь, он испортил костюм? – спросил Ложье.
На чемпионате в Вене у французов был другой врач. Я тогда для Сюзини привез «Былое и думы» Герцена – мою любимую книгу. Так и стоят эти три тома у меня на полке дома. Тома до востребования.
– …это было уже без тебя. Ты ведь не был на сборах в Марселе, – сказал Ложье Кубару и повернулся ко мне: – Сюзини заказывал вещи у знаменитых портных! Знаешь, в какую это копеечку вылетает? Вы заказывали когда-нибудь у Медведского? У меня нет знакомых, которые могли бы себе это позволить.
– Даже мой шеф, – Кубар засмеялся. – Ты уважаешь шефов?..
Ложье обнял Кубара за плечи и притянул к себе. Кубар затерялся под рукой Ложье. И тогда машинально, без всякой преднамеренности, я отметил, что Ложье готовит большой жим. По тому, как он держал руки и какими они стали – никто не уловил бы этой перемены, – я понял: Ложье готовит жим. Когда он приваливался плечом, я ощущал эту отверделость мышц. Они были «забиты» – и я даже знал, какими упражнениями. Мне это вовсе было не нужно. Пусть готовит любой результат под меня. Я верил в свои методы тренировки. И вообще не собирался проигрывать. Я придерживался правила: быть чемпионом столько, сколько хочу. И двенадцать золотых медалей это доказывают. А цена, которую я плачу, никого не должна интересовать. Мне по душе мои двенадцать побед.
– …Шелудивого пса зацепила машина, – Ложье снова сплюнул. – Есть такие: шерсть клочьями, глаза гнойные… Тьфу!.. Ну шлепнула она его! На ляжке голое мясо. Лапы волочит, кровища… Сюзини его на руки и до ветеринарной лечебницы бегом. И еще потом платил… Альварадо у меня не выиграть!
– Смотри, как бы он тебя не надул, – сказал Кубар.
– Ничего, мы тоже не ангелы.
– А Зоммер? – Кубар едва поспевал за нами. – Сбавьте ход, ребята.
– Пусть этот Зоммер сначала поцелует меня в… и Пирсон тоже. Всем хватит места! Зоммер! Какой-то недомерок. Я ему обломаю рога! Пусть щелкают зубами, мы еще посмотрим!
Ночь в боковых улочках была настоящей, и фонари светили лишь на перекрестках.
Кубар сжал мне руку и засмеялся. По-моему, он не столько радовался мне, сколько встрече со своей молодостью. Нам было о чем потолковать…
Я привык к городским ночам. Выступления кончаются поздно. У тяжеловесов, как правило, поздно. И я знаю эту назидательную тишину ночных улиц. И та, что за Северным вокзалом, где был пансионат мадам Масперо, сразу признала меня. И когда я открывал окно и сидел, я слышал прохожего еще до того, как фонари начинали перекидывать его тень.
Обычно я выходил на рассвете. Первое, что я видел, это рекламу «Эр Франс»: «Потеря времени на езду до аэродрома ничтожна. Ле Бурже – всего в тринадцати километрах от Нотр-Дам, Орли – в четырнадцати! К вашим услугам самая обширная и безопасная сеть воздушных сообщений!» Реклама на совесть высвечивала фронтон дома, восьмой этаж которого занимал частный пансионат мадам Масперо. Улочки еще прочно стерегла мгла, и по-ночному зябко сквозил ветерок. Я давал деньги привратнику. Он благодарил меня, но по его сонным глазам нетрудно было догадаться, что охотнее всего он дал бы мне пинка.
Под серебристым рекламным щитом «Эр Франс» было место свиданий кошек. Я выходил тогда, когда свалка была уже делом прошлым. И под рекламой восседал один и тот же черный кот. В подворотнях подвывали соперники. Это был такой здоровенный кот, что я выдерживал дистанцию. Ему бы в голову не пришло уступить мне дорогу.
И город набегал на меня своими улочками. Витрины лавок и магазинчиков еще оковывали ставни. И от этого все улочки казались мне совершенно одинаковыми. И названия у них были отнюдь не героические. Я потом заглядывал в словарь, чтобы разобраться что к чему. Это были славные названия, в которых прочно обосновалась история. Даже если это история башмачников или каретных дел мастеров.
Прояснялась полоска неба над крышами – сначала сизая и узкая. Она ползла в небо, заботливо выдвигая из сумерек даже самый захудалый дом. Но я успевал пройти много площадей и улиц, прежде чем солнце зажигало стекла домов. Первыми вспыхивали окна под крышами самых рослых домов. Эти открытые, намытые ряды окон не признавали ставен. Свет играл в неровностях, выщупывал неровности и гасил черноту все новых и новых этажей. Здесь помещались конторы фирм, бюро, учреждения.
А внизу навстречу шагам выходили все новые и новые мостовые. Не прерывались вереницы автомобилей, приткнутых к тротуарам. Окна жилых домов были слепы крашеными деревянными ставнями. У домов пообшарпанней ставни были оржавлены дождями и темнели доски из-под пузырей отсохшей краски. Дворники сгоняли лужи к стокам. Тени жались к стенам. В центре города нарастал грохот нового дня.
Мужчина в спецовке и сапогах прилаживал лестницу к афишной тумбе – у этого места я обычно выходил на авеню Жан Жореса. Сверху тумбу опоясывала повторяющаяся надпись: «Национальная лотерея. Тираж в среду». Лестница упиралась в тумбу длинными зубьями. Рабочий сноровисто соскребывал афишу. На тротуаре рядом с рулоном афиш, обмякнув, стояла сумка. Там всегда был сверток и пузатая оплетенная бутылка. Дворник, покуривая, комментировал рекламные объявления. Они не скучали, потому что еще задолго, как замечали меня, я слышал хохот. На второй день они уже здоровались со мной. И дворник спрашивал меня: «Национальная лотерея – как вам это нравится? Не меньше и не больше как национальная! Вы видели, месье, чтобы кто-нибудь выигрывал в национальную лотерею?» И всякий раз вместо меня отвечал этот расклейщик афиш: «Нет, нет, скачки! Только бы свести знакомства…
Это вернее».
«По тебе видать, что это за знакомства, – говорил дворник, – по-прежнему клеишь эти бумажки. – И спрашивал: – А скачки эти тоже национальные?..»
Бесполезно было и пытаться понять их скороговорку. К тому ж там попадались и такие слова, которых нет ни в одном справочнике.
Диковинно безлюдными были знакомые с детства по книгам площади и набережные. И еще неотравленным было дыхание города. В садах и скверах туман окроплял деревья и кусты. Но в тесных закоулках воздух затхло отдавал каменной сыростью и плесенью. Осклизло лоснящимися были скамейки, покойным и чистым – небо.
Туман клочьями уходил в небо. Город закладывали тучи. Но к часам семи-восьми снова проглядывало солнце. Небо выплескивало голубизну и белые-белые облака. Но к полудню марево размывало краски. И белые облака сливались с мерцающей дымкой.
Тускло пятнало солнце Сену. Вода закручивалась возле опор, разбегалась зыбью, внезапно застывала гладью, чтобы слиться с бороздами течения.
Кварталы домов дробили потоки автомобилей и людей. Дрожали мостовые, стены домов, и удушливой синью стлались выхлопные газы.
Я возвращался автобусами. Это было долго и утомительно, но я видел город. Я всегда ехал к авеню Жана Жореса, а уж оттуда находил дорогу к пансионату. Двадцать пятым маршрутом автобуса можно было прочесать авеню Жана Жореса из конца в конец. Но проще всего было добраться автобусами до площади Республики, а оттуда к Северному вокзалу. На этой площади сходилось много маршрутов. Автомобили крутили по площади, как карусель.
Занятия в институте смахивали на рекламное шоу. Я не мог бы с уверенностью сказать, кого было больше– зевак, репортеров или специалистов. Выкладываться ради этой игры в спорт не имело смысла. На вопросы не скупились, но они были далеки от подлинного интереса к нашему делу. Потом меня окружали, щупали, цокали языком, фотографировали, рассказывали, какими они были сами сильными атлетами.
На ночь в пансионате я штудировал путеводители. Однако с утра не отправлялся созерцать арены Лютеции, Багателль, башню Сен-Жак, Бурбонский дворец, особняк Карнавале, дворец Кюни… – я снова шел в город последних ночных теней, обещаний нового дня и шел, сколько доставало сил. Я старался запомнить этот город дней, часов и людей моей жизни.
И, как люди, меня влекли деревья. Их в Париже достаточно– почтенных деревьев, возраст которых века. На них наталкиваешься повсюду. Утром, когда еще ночь и тишина глазасты, я трогал их ладонями. Еще в детстве по дороге в школу я украдкой просекал мелком на одном из стволиков сиреневого куста черточку. Я хотел, чтобы сбылись мои мечты. И просекал мелком черточки год за годом и все на одном и том же месте. До сих пор помню шероховатость коры и какой она была в мороз, иней, дождь. И как неподатливы и хлестки были ветки зимой. И как за листьями было радостно просекать эти черточки. И листья всегда шелестели по-разному. Рукав всегда намокал после дождя…
Не единожды я приходил к Консьержери. Прокопченные стены, утопленные слуховые оконца, готическая плиточная крыша, стрельчатая дверь за двумя решетками, которую охраняли Серебряная башня и башня Цезаря. А там просторный парадный двор, прозванный Майским. Торжественно-величавая лестница, как в наших екатерининских дворцах, и строй изящных фонарей. Но все это я увидел потом.
«Консьерж, – пишет в одном из своих исследований историк Ленотр, – имя существительное мужского рода; означает человека, охраняющего дом. Применительно же к данному замку – части Дворца Правосудия – сие название совершенно утратило смысл…»
Не без хлопот и вмешательства дирекции института мне дозволили побывать во Дворце Правосудия. Служитель вежливо ограничивал мой маршрут.
Я подошел к карнизу верхней лестницы и узнал в окно тот самый крохотный дворик. Арка соединяла его с Майским двором. Из этого невзрачного загончика в эпоху Великой французской революции дорога вела в Консьержери. А в Консьержери распоряжался гражданин Ришар. И войти в Консьержери можно было лишь через кабинет старика Ришара. Другого пути в камеры не существовало.
Я знал, что Дворец Правосудия основательно перестроен и многое теперь не так. Но какое это имело значение. Здесь революция отбивала свои самые грозные и трагические часы.
Здесь в одном из залов Дворца Правосудия заседал революционный трибунал. Это был тот самый зал, в котором, постегивая себя хлыстом по голенищам высоченных ездовых сапог, Людовик XIV изрек свое знаменитое: «Государство – это я!» У Франции тогда еще не было Вольтера, Руссо, Монтескье, Дидро, Д'Аламбера – этого первого натиска на мракобесие. Впоследствии Робеспьер скажет о них: корифеи ораторствовали против деспотов, а получали от деспотов пенсии, писали книги против Двора и одновременно – речи придворным, мадригалы куртизанкам, все эти господа держали себя гордо в своих сочинениях и пресмыкались в передних… Вокруг меня шелестели шелка камзолов, вкрадчиво лилась лесть, и шпаги в ножнах, как драгоценности дам, украшали придворных…
И еще не было у Франции Марата, Сен-Жюста, Робеспьера, якобинцев, санкюлотов и Марсельезы…
И я вспомнил слова своего тренера: «Фантазия губит в тебе спортсмена. Ты сам не знаешь, какой силой одарила тебя природа. А ты?.. Твое воображение десятки раз переигрывает будущее. Ты же должен не думать ни о чем, кроме того, что нет человека сильнее тебя. Ты распыляешь силу в чувствах, которые бесполезны твоим победам. Пропускай настоящее, верь только настоящему, презирай сомнения». Поречьев верил в благодетельность ограниченности. Ограниченности ради побед.