Текст книги "Соленые радости"
Автор книги: Юрий Власов
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Торнтон расставляет ноги, и переводчик портняжным метром измеряет окружность бедра. Сто сантиметров!
Ноги не сходятся. Торнтон идет медленно, закатывая ногу за ногу, отдуваясь.
– Рекорды требуют жертв, – говорит переводчик. – Больше пятисот метров в день Ричард не в состоянии одолеть. Зато это самые мощные ноги, на каких когда-либо держался человек!..
Живот дрябло колышется, когда Торнтон сосет из горлышка кока-колу. Руки кажутся короткими из-за чрезмерной толщины. И тут только я замечаю, как он одет. Ни ногах ботинки, совсем как женские сапожки. В каблуках, наверное, сантиметров по пять. Красный берет с помпоном сутенерски сдвинут на бровь. На плечах нелепая коротенькая курточка с кокетливыми застежками.
– Ну и чучело! – шепчет Гребнев. Переводчик объявляет: «Вот в этой штуке сто килограммов! Уникальнейший трюк!»
Торнтон принимает к плечу гантель с металлической подставки. Упирается свободной рукой в бок и, отклонившись, выдавливает гантель. Жим нечистый – это старинное цирковое выкручивание. Но все равно нагрузка велика.
В юношеских мечтах я сотни раз встречался с Торнтоном. Я бредил необыкновенными людьми и большими странствованиями – Жизнью. И я привязался к силе. К силе, которая исключает смирение. Каждое утро я встречал солнце. И во всех лицах людей я видел это солнце.
Я хотел всегда быть в движении, хотел измерять назначения солнц, а жизнь скупо вела счет всем дням и ночам. Она не выдерживала ритма моих желаний, жадность моих желаний, напора усталостей. И я стал отрицать слабость. Я стал жить не в ладах с этой бухгалтерией дней, ночей, усилий и трудных дорог…
Торнтон садится на стул, пытается расшнуровать ботинки, но мешает живот. Он подтягивает ногу рукой.
Я уже знаю: сейчас станет приседать. Когда Торнтон сломал руку, других упражнений, кроме приседаний, для тренировки не осталось. Он «качал» ноги так часто, сколько поспевали отходить мышцы. Чтобы не терять время, он установил станок в спальне. А в спальне Торнтон приседал без обуви. Именно тогда он заложил в ноги ту силу, которая стала основой будущих побед.
Торнтон говорит в микрофон: «Господа, вот чек!» Он роется в заднем кармане шерстяных трусов.
«Чек на двадцать одну тысячу долларов! – говорит за ним переводчик. – Очко! Понимаете, очко?! Кто повторит трюк, может забрать чек!..»
Торнтон, сбычась, оглядывается: «Ну, господа?!» Выкладывает чек, прихлопывая ладонью.
Свет гаснет. Белый луч нащупывает бумажку. Рядом неясно шевелится белая громада – это Торнтон. Он смеется. Странный утробный смешок.
– Один человек имеет шансы повторить мой номер!.. – Торнтон называет мое имя.
– Ну бродяга! – шепчет Аркадий.
Вспыхивает свет. Кто-то толкает меня в бок. Я оглядываюсь. Это Гребнев. Он никого не видит и не слышит. Мелькают страницы блокнота.
– Не очень-то старайся, – бормочет Аркадий в сторону Гребнева. – Грыжу наживешь.
– Заткнись, Аркаша.
– Смотри…
Торнтон, раскачиваясь, идет к станку. Вместо штанги там ось с чугунными колесами. Режет глаз белизна полуобнаженного тела.
– Пятьсот пятьдесят семь килограммов восемьсот граммов!-объявляет переводчик.
– Сколько? – шепотом переспрашивает Гребнев. Аркадий ухмыляется: «А ты руку подними и спроси».
– Чего ты взъелся?
– Это же Торнтон! Понимаешь, Торнтон! Пиши о ком хочешь, но Торнтона не трогай! Пиши о других, пиши, не жалей, но его не трогай!..
– …Ну, кто? – говорит Торнтон. – Ведь двадцать одна тысяча! Маловато? За большую согласитесь? Называйте цифру и пробуйте, а? Что же вы?! Смотрите, чек!.. Значит, нет. Значит, опять мне, господа? Все по справедливости, да? Ну разделите же кто-нибудь со мной эту радость!
Торнтон поднимается на помост, набрасывает на плечи стеганую прокладку. По-штангистски безвольно бросает руки вдоль тела. Потом коротко захватывает воздух и взваливает на плечи ось. Пятится. Со свистом и бульканьем вырывается дыхание. Торнтон ступнями опробывает пол. Лицо раздувается, темнеет кровью. Среди шепота, шушуканья и шелеста конфетных оберток я слышу этот надсадный хрип. Хрип окаменевшей плоти, плоти, которая жаждет воздуха, прорывается к каждому глотку воздуха.
Торнтон проваливается вниз. Он именно проваливается, чтобы спружинить ногами. В какое-то мгновение вес выбивает поясницу. Ось гнет его вперед – из этого положения не встать, если еще немного упустить вес. Но Торнтон выводит тяжесть. Выпрямляется и неверным куцым шажком возвращается к станку. Точным движением освобождается от тяжести. Выдавливает улыбку. Лицо в каплях пота, рот открыт. Он мотает головой, стряхивая пот. Тут же наклоняется, растягивая позвоночник. Потом пьяно бредет к столу. Курточка липнет к плечам, темнеет потом. Он вытирает лицо, швыряет полотенце.
В динамиках марш из оперетты «Хэлло, Долли!».
Я комкаю платок и вытираю ладони.
– Зачем кока-кола? – Аркадий напрягает голос, чтобы перекричать музыку. – Ведь нельзя! Во время работы пить нельзя! Какая же нагрузка на сердце?!
Свет гаснет неожиданно. Лучи прожекторов сходятся на занавесе. Появляется женщина в трико. Она идет какой-то неестественно бодрой прыгающей походкой. У нее впалый живот, худые руки и сухая, едва намеченная грудь. Лучи прожекторов подводят ее к Торнтону.
– Элиз, моя Элиз! – зовет в темноте Торнтон. – Тебе не надоело развлекать этих господ? У них крепкие мускулы. Они умеют защитить женщину и свою честь. Конечно, приятно выступать перед столь достойными джентльменами…
Стучат каблучки Элиз по деревянному настилу.
Торнтон вытягивает руки ладонями вверх. Женщина цепляется за его предплечье, подтягивается и рывком взбирается на плечи. Я успел заметить, как глубоко вмяли кожу ее пальцы.
– Элизабет Стивенсон!-объявляет цирковой переводчик. – Женщина-каучук!-И начинает отсчитывать время:-Раз, два, три!..
Полминуты Торнтон держит женщину на вытянутой руке. Затем она переступает на другую руку, и номер повторяется.
– Это абсолютный мировой рекорд!-объявляет переводчик. – В Элизабет пятьдесят один килограмм!
Вспыхивает свет.
Женщина посылает публике воздушные поцелуи и спрыгивает на помост. Барабанную дробь сменяет марш. Торнтон целует руку Элизабет Стивенсон и отходит в сторону. Женщина демонстрирует свою гибкость.
Я вижу, Торнтон «наелся». Он беспечно приваливается к станку. Но в самом деле он ищет отдыха. В отеках лица застоявшаяся кровь и усталость. Он кладет руки на ось и пытается наладить дыхание. Жирный пот склеивает волосы. Торнтон украдкой заглатывает какую-то пилюлю и запивает кока-колой. Две литровые бутылки уже пусты.
На исхудалом остром личике глаза его партнерши очень крупны. Она черна от загара. Болезненно белым обрубком, раздутым и рыхлым, перемещается к ней Торнтон.
Элизабет Стивенсон измеряет все тем же портняжным метром бицепсы, шею и талию Торнтона, а переводчик сообщает публике цифры.
Четверо служителей выкатывают на тележке чугунные «бульдоги», связку цепей, набор гирь, шаровую штангу.
Элизабет Стивенсон прощается с публикой.
Торнтон работает на совесть. Трюки захватывают публику. Ему аплодируют. Неправдоподобно долго закатывая ногу за ногу, прижав локти к бокам, Торнтон уходит с арены.
– Теперь за интервью! – Гребнев прячет блокнот, затягивает галстук. – А этого… – он кивает на Аркадия, – возьмем за компанию, хотя вел он себя по-свински, но я прощаю. – Гребнев обращается ко мне:– В этом «железе» свои тонкости. Терминов не знаю. Объяснишь потом?
– Одно условие: моего имени не называть, – говорю я. – Вообще не называть.
– Ладно, ладно, идем. Вы еще не представляете, как это будет интересно! Читать-то все мастаки…
Гребнев шел первым и показывал корреспондентскую карточку. Он был из тех, кто умеет держаться так, будто другие ему что-то должны. Но по-французски я говорил чище, и мне почему-то это доставляло удовольствие.
Мы шли за Гребневым, и у нас уже не спрашивали документы. А может быть, у меня был такой вид? Здесь, за кулисами, я чувствовал себя вполне на своем месте.
Это был далеко не новый цирк. Вполне вероятно, здесь выступал знаменитый Гаккеншмидт, или просто Гак, как называли его современники. Шесть лет назад, когда я установил большой рекорд, старый Гак прислал мне телеграмму. Теперь его уже нет в живых.
Это был старый цирк, запущенный и темный. Голые лампочки без плафонов мерцали по-дневному жидко на лестницах, пахнущих кошками. Каменный пол был стерт и неровен.
– Коля, ты переводи, о чем бы ни говорили, – сказал Аркадий.
– Ага, подхалимничаешь. – Гребнев по-хозяйски заглядывал во все артистические. – Куда же запропастился наш малый?..
Дверь в артистическую Торнтона была полуоткрыта. Гребнев сначала заглянул, потом приложил палец к губам и округлил глаза.
– Ни одного слова не пропускай, – шепнул Аркадий.
В комнате что-то грохнуло. Гребнев одернул пиджак и разложил на ладони корреспондентский билет.
– Запомните, мы все коллеги по работе, – шепнул Гребнев. Он постучал, назвал свое имя и газету, которую представляет.
Дверь распахнулась. Несколько мгновений Торнтон разглядывал нас. Кровавые выпуклые глаза смотрели без всякого выражения.
– Гости?.. Хм… Входите. – Торнтон вперевалку двинулся к креслу. – Садитесь… Что ж вы? Не подавать же вам стулья. Сбросьте мои вещи на кушетку. Чертова погода, жара, жара!.. – Он говорил, не глядя на нас.
Этот человек задвинул всю комнату.
«Вот он, Торнтон! – думал я. – Великий Торнтон! В двух шагах от меня…»
Торнтон вдруг быстро взял что-то со стола и сунул под календарный лист. Я успел заметить – это была фотография. По-моему, женщины.
Ладони у Торнтона были маленькие. Наверное, он намаялся с хватом. Нет прочного хвата без длинных пальцев. На ладонях, растопляясь, белели остатки крема.
В коридоре было глухо и пусто. И мы молчали. В приемнике громко пела Махелиа Джексон. Низким лающим голосом набирала слова псалома. На столе лежали полотенце, берет, курточка, колода карт и стоял термос.
Дни в календаре были по-разному отчеркнуты красными чернилами, а напротив цифры семнадцать – это было воскресенье – стоял вопросительный и восклицательный знаки.
Торнтон взял карты и стал раскладывать пасьянс. Гребнев растерянно оглянулся.
– Что нужно, выкладывайте, – сказал Торнтон. Он перегнулся и выключил транзистор. Это был «сателлит», такой же, как у Жаркова, но только последней модели.
Гребнев привстал и положил перед Торнтоном свою корреспондентскую карточку.
– Спрячьте, – сказал Торнтон. – Выкладывайте свои вопросы… Чертова жара!..
– Вы не курите?-спросил Гребнев.
– Нет, берегу здоровье. Вам придется подождать, у меня не курят.
– Что вы? Это мне для материала.
– Все равно.
– Какого вы мнения о Джеральде Харкинсе? – Его зовут Бен. Бен Харкинс! Классный атлет… Пишите! Не стесняйтесь, пишите. Это меня не сбивает.
– Вы с Харкинсом друзья?
– Нет. Он классный атлет.
– Значит, дружите?
– Без сентиментов не можете? У вас что, все в роду сердобольные?.. Вот что я вам скажу: Харкинс славный парень. Если его к ногтю прижать – просто миляга парень! – Торнтон расстегнул крагу и потер рубцы на предплечье. – Что еще? – Бедра Торнтона расплылись по креслу – жидкое белое тесто.
Я сидел в плетеном кресле. Оно скрипело при каждом движении, и я старался не шевелиться. Гребнев переводил ответы Торнтона и снова спрашивал. Прямо передо мной на полу валялись сплющенные картонные стаканчики, обрывки газет и стояла сумка.
Гребнев тронул меня за плечо. Я поднял голову.
– Сдается, что мы встречались, – сказал Торнтон и закинул ноги на кушетку. Мышцы на миг выступили из-под жира. Я знал и любил мышцы, но таких богатых и поработанных не видел.
«…Прямая мышцы бедра, – читал я эти мышцы, – портняжная, четырехглавая. Какие массивные!»
– Так где же я вас видел?
– Мы не встречались.
– Давно тренируетесь? Такие пропорции, как у вас, папа с мамой не подарят.
– Нет, мистер Торнтон. Я громоздок. Просто громоздок. Хвала портному. Это он постарался.
Торнтон помял свое плечо. На бровях, крыльях носа собирались капли пота. Торнтон втягивал в себя воздух долго и шумно, а, выдыхая, выпячивал нижнюю губу.
Тишина закрадывалась из коридора. Я вдруг ощутил движение этой тишины. Все мы здесь были лишними. Я знал залы, знал раздевалки, знал тесноту, азарт и праздник всех раздевалок. А сейчас тишина выводила свои чувства и слова. И мы были лишними здесь, ненужными. Затхлый воздух лестниц, пыльных закоулков, скудный свет – это был вкус, запах всех побед Торнтона. И я читал эту тишину. И уже никакие слова не могли сказать больше, чем эта тишина. У меня не было другого желания, кроме встать и уйти.
– …первый раз узнаю о редакторе, который держит в своем штате атлета, – говорил Торнтон. -Классного атлета. У нас есть только один благодетель – Мэгсон. – Торнтон ухмыльнулся. – Бескорыстная душа!
– Объясни ему, Николай, что он ошибается, – сказал я. – Я не атлет.
Аркадий подмигнул мне.
Торнтон перехватил мой взгляд и показал рукой на кипу афиш:
– Не разошлись. Свалили их в коридоре. Вот позаботился. Сам лучше выброшу. Все же с моим именем и фотографиями. А вы как поступили бы?
– Позволять топтать имя нельзя. Даже на бумаге.
– Во всяком случае еще рановато. – Торнтон смотал с шеи полотенце, промокнул лицо. Всю комнату наполнило его натужное дыхание.
Гребнев залистал страницы блокнота.
– Есть еще бумага? – спросил Торнтон, ухмыляясь.
– Сколько угодно.
– Вам нравится, когда подробно отвечают?
– Такой человек, как вы, мистер Торнтон, всегда интересен людям. Ваше имя легендарно.
– Вы меня растрогали. Так на чем остановились?.. Да, да, мой вес!.. Все с этого начинают. Вес, вес… Все остается по-старому: Торнтона нет – есть вес… Что вы? Вы ни при чем. Я всегда все преувеличиваю – это моя страстишка. Вес… Я обязан держать собственный вес.
Обязан! Я ничего не подниму без собственного большого веса. Уродство кормит. Без такого веса, – Торнтон хлопнул себя по животу, – я теряю заработок. Я забочусь о своем весе. Великолепные у меня формы, а?.. Даже продажные женщины… я гадок им. Люди платят мне за уродство! Я ведь был другим. А они мне платят именно за уродство. Другой я им не нужен. Нет, господа, я и раньше прилично весил, но это были рабочие килограммы. Сказать, что я был сложен, как Аполлон, пожалуй, было бы чересчур. Чтобы таскать «железо», нужно быть массивным, но совсем не обязательно походить на сальный огузок. – Торнтон распахнул халат и вытер полотенцем грудь, шею. Под майкой студенисто колыхнулся живот. Торнтон закрыл глаза, поглаживая лоб.
Зазвонил телефон. Торнтон снял и опустил трубку.
– Ну и как?-Торнтон обмахнулся полотенцем. – Есть еще охота поточить языки? Записывать-то поспеваете? Первый раз вижу репортеров, у которых один блокнот на троих.
– В Париж вас пригласили?-спросил Гребнев.
– Пригласили?-Торнтон надул губы, с присвистом выдохнул воздух. – А где это вы видели, чтобы приглашали бывших атлетов? Может быть, у вас принято? Тогда поздравляю! А я работаю у Рэнделла. Слыхали о таком? Я собственность Рэнделла! Я здесь по контракту. Через неделю буду в Гамбурге. Там есть одно веселенькое местечко. Буду отрабатывать. – Руки у Торнтона были мягкие, белые. Он часто ощупывал их.
– Чем вы занимались после любительского спорта, мистер Торнтон?
– Как и все: делал деньги. Была надежная реклама: самый сильный человек! Реклама прокисла, когда ваш парень наколол мои рекорды. Я стал профессиональным боксером. Удивляетесь? Я и сам удивляюсь. Я поверил в свою звезду. Как-никак завалил пять человек. А они умели махать кулаками… Все это была чистейшая липа! Я обманывал сам себя. Ребята должны были мне проиграть– этого требовал контракт. Среди них были два совсем неплохих бойца. Короче, шестую встречу назначили в «Мэдисон сквер-гардене» против Росса Блэйра. В случае удачи это было уже кое-что. Сбор полный! Я снова в героях. – Торнтон повел пальцем по своему лицу. – Будто стекло мололи. Они, конечно, все предвидели. Я свалял дурака. И со мной сваляли дурака. Вы любите деньги?..
Я – очень… Что такое профессиональный ринг, знаете?.. «Мэдисон сквер-гарден»! Я слишком малоподвижен – какие уходы, нырки? Видели эти незаметные удары по пояснице в клинче? Я с октября до сочельника мочился кровью. Росс мог нокаутировать меня в первом раунде – и я был бы только благодарен. Он дотянул до седьмого. Ох и повеселились! Россу нужна была реклама. Уже во втором раунде я ничего не видел: затекли глаза. Я бил в воздух и даже не чувствовал этого, я догадывался по хохоту. Слышать-то я слышал хорошо. Я потом смотрел кинохронику. Меня уволокли с ринга, как дохлого борова. Какие же были у всех радостные лица. Да, Росс славно потрудился… И все же я не пошел к Рэнделлу. Но сборы, как упали сборы! Когда я продал спортивные призы, я понял: у крысы больше шансов вырваться из капкана. Рэнделл заполучил меня, что называется, тепленького… Я-то воображал о себе! Надо было сразу идти к Рэнделлу. Свои пути… А я мясо! Мое назначение– быть мясом!.. Что будете писать и как – безразлично. Меня это не волнует! Верят в одно: у нашего брата деньги и мы все можем. Не нагоняйте скуку, спрашивайте, что интересует всех: мой вес, аппетит, как меня выдерживает мебель, есть ли женщина, способная любить меня. Не морочьте голову людям своими вопросами. У нас какой-то заумный разговор. Для читателя это хуже уксуса. Чтобы мне поверили, этому не бывать! Кто я? У меня же все есть! Спорт – это слава, а, значит, и ворота прямо в рай! И я уже, стало быть, в раю. Давно в раю!
– Что вы считаете главным в спорте, мистер Торнтон?
– Если о чувствах – ненависть! Закон ненависти! Без ненависти нет побед! Надо ненавидеть, чтобы разбудить силу! Я слишком поздно это понял.
– Контракт с мистером Рэнделлом вас устраивает?
– Устраивает? Я от него без ума. Уж загребаю-то я, наверное, больше вас троих. Только вот вы мне объясните, зачем я живу? И кто я? Атлет! Кумир!.. Я теперь просто послушное мясо. Мясо, которому жрать и только жрать до конца дней своих! Я – мясо! У мяса жизнь куска мяса! Деньги?.. Те, что остаются, перевожу на банковский счет сиротских учреждений родного города.
– А чем бы вы занялись, будь все по-вашему после того, как ушли из спорта?
– Это уже не интересно даже мне.
– И все же я прошу, если можно, ответить.
– Была слава. Я не задумывался о будущем. Верил, будет! Настоящее было чудесно, а уж завтра никак не представлялось худшим… А приземлился… у Рэнделла! У нас любят говорить, что перед каждым тьма дорог. Но почему-то всегда выходит одна. Потопчешься и обязательно на нее… Не обращайте внимания, у меня просто сварливый характер… Да, я и о самом любительском спорте невысокого мнения. Удивлены? Странно? Или непоследовательно?.. Очень последовательно. Математически последовательно… Вы пишите, пишите… Ради рекордов я прошел через костоломку тренировок. Я не оговариваюсь, когда называю их «костоломкой». Свернуть шею рекорду – это развлечение? Тогда почему это удается единицам? Ведь можно на этом прилично зарабатывать? А пробиваются единицы… Всю ту жизнь я провел под гнетом тренировок. Я тренировался без отпусков, без выходных. Я выбивался из сил и отлеживался в зале на матах. Потом снова тренировался. Это были мои обычные дни. Самый маленький вес, который я поднимал на тренировке, был сто тридцать килограммов. С него я начинал разминку. Из всех, кто тогда тренировался, я единственный справлялся с такими нагрузками. А ведь я был очень силен. От природы силен. Но чтобы быть первым, я вынужден был так тренироваться. И я ведь профессионально тренировался с четырнадцати лет! Но попробуйте убедить кого-нибудь в реальности подобной жизни! Не принимают всерьез.
– Неужели спорт никогда не доставлял вам радости?
– Опять эти ваши «ворота в рай»! Слава! Конечно, слава все оправдывает, даже бессмысленность!.. А какой спорт вы имеете в виду, обычный или большой?
– В данном случае не имеет значения.
– Не имеет значения… А лгать на себя, свой труд и труд таких, как я, имеет значение? А как лгать, если я сам измерил ту жизнь? Знаю не понаслышке, а сам измерил… Спорт вообще – это занятие в удовольствие, это для себя. А большой спорт – это долг, который берет с тебя общество. Тут понаписано много красивых слов, а на самом деле это долг. И ты платишь. Очень крупно платишь. А тебя награждают славой. Это кол, вбитый в твои внутренности, – какая уж радость преодоления! Охотно уступил бы все эти радости вам. Только не лопнете…
– Но этому нельзя поверить! Радость зовет людей в спорт…
– Верно, есть радость. Есть, когда дело сделано. Тогда приятно. Тогда очень приятно. Тогда всех любишь… Большой спорт! Не знаю, как у других, но меня именно он подвел к этой жизни. Он втянул меня в эту жизнь, отрезал другие пути, превратил просто в мясо. Если этому делу отдал хороший кусок жизни и у твоего папочки нет денег, выбора не будет. Рад уйти, а поздно. И выходит, выбора нет. Когда все это испытаешь, поймешь: поздно, нет выбора. Куда я мог деться? На что я годился после многих лет жизни в большом спорте? Посмотрите, что этот спорт сделал со мной. И дело не в том, что я оказался слаб. Да будь у меня десять жизней – я все равно стал бы в конце концов куском мяса, если сунулся в большой спорт. Это им всем нужно. Это так устроено. Ты тут ни при чем… Не ищите в навозе поэзии! У меня об этом свое мнение. Я ведь практик, господа. Практик! Я познаю реальность посредством личного опыта. Тут все доводы – профессорствующие доводы – сам взвешиваешь, по золотничку. Я-то знаю цену гуманизму… Нас, классных атлетов, мало. Ну несколько сот, ну пусть тысяч. А что миллионам до нас? Они видят парады. Нас мало, но мы их отлично развлекаем. Азарт! Преодоление! Мужество борьбы! Воля!.. У нас с ними разный язык. Я вот даже словаря не подыщу, чтобы понять их… Есть разные приговоры судеб. Есть и такой – никчемная жизнь. Это и есть я… Жрать из корыта и быть подъемным краном – даже не обидно теперь, а скучно. Стоп, не пишите! Я привык к помоям, а вот чтоб жалели… Понимаете? Не пишите, нет!.. У них на этом все замыкается. Не на том, что это свинство. Нет! Они нас жалеют!.. Как вы считаете, почтенные граждане могут быть свиньями? Крепко сказано? Хорошо, по-другому… Могут быть обывателями… ну те, на которых мы пялимся в телевизор?.. А мы сетуем на скудость комических талантов!.. Да они же сохнут на службе обществу! Они сами маленькие и все вокруг делают таким же маленьким и убогим… Я не политик. Я даже ничего не читаю о политике. Я практик, господа. А нет более просветляющего занятия. Тут все становится на свои места без слов. – Торнтон перегнулся и выключил транзистор. Поморщился. – Опять эти группы. Помешались после битлов. Предпочитаю старый джаз. Ну что вы? Дело сделано. В таком случае говорят «до свидания» и бегут делать деньги. Я ведь больше не скажу ни слова. Счастливо поразвлечься!.. Ох, и жарища! Какой день! Что ни вечер, хоть в холодильник лезь… Вам нравится «Казино де Пари»? Мне надо, спешить, господа. У меня свидание. Общество проституток – это для таких, как я. – Торнтон поднимается. – А сложены вы!.. – Я чувствую его горячее дыхание. – Дай бог вам удачи! – Торнтон сдавливает мне плечо и расплывается в улыбке, – Великий Торнтон никому не говорил таких слов! Да,, я великий Торнтон – и это не похвальба. Я проложил, себе дорогу трудом, который был не по силам любому. Мир чтил мое имя. Я это храню в сердце. Я – Торнтон, господа, и прошу не забывать!.. Слушай, я видел твою работу в Чикаго. Тренер у тебя есть? Почему затягиваешь подрыв в рывке? И не валяй дурака – переходи на «низкий сед». Кто сейчас работает в рывке «ножницами»? Сколько же ты на этом теряешь! Думаешь, я стал бы распинаться перед ними? Я, Торнтон! Я знаю себе цену. И если бы не ты… Но, черт побери, могу же я это выложить когда-нибудь?! Или сдохну с этим камнем на сердце?!. Ты настоящий атлет! Чемпионом станет еще не один человек. Их будут сотни, тысячи! Мир не кончился на нас. Но настоящим атлетам всегда будет счет на единицы. И знаешь, почему? Платят они очень дорого. Мало им дней жизни… Понимаешь, им никогда не удастся сделать меня маленьким… Ну, а теперь ступай! И вы ступайте!.. Чертово пекло! Сейчас бы в бассейн, а? Нельзя! Как говорят немцы: ферботен! Расслабляет мышцы. Ты им объясни, почему атлету нельзя плавать и быть на солнце, когда он работает. А я всю жизнь работаю… Ты, парень, не валяй дурака. Давай, переучивайся в рывке. Еще вспомнишь чудака Торнтона… Но это он может меня так называть. Только он! А для вас: мистер Торнтон, великий Торнтон!.. Слушай, тебя многие ненавидят – значит, ты стоящий парень. Я ведь умею читать людей по цифрам спортивных отчетов, по молчанию. Слушай, увидишь, болтается в конце коридора: рыжий, глаза хама. Вели, чтобы ко мне пришел. Пусть уберет этот свинюшник… А вы толково переводите. Не знаю, все ли верно, но язык у вас подвешен. Пишите, но… Знаю я вашего брата…
В тот вечер мадам Масперо постучала ко мне и попросила выйти в холл. Я набросил пиджак и вышел.
Мадам Масперо сидела за столом, прямая в стане, руки на коленях, губы сухо поджаты, кукольно-маленькая, но изящная, со вкусом одетая. Она некоторое время молча смотрела на меня. Потом положила передо мной связку ключей.
– От нашего подъезда, от дверей пансионата… – показывала она ключи. – Приходите и уходите, когда вам будет угодно. В Париже грешно жить против своих желаний. – Она раздвинула уголки губ в улыбке. – Чувства нельзя наказывать…
Август здесь уже по-осеннему подсушил травы, черно захолодил озера и загустил синеву неба. И в этом прозрачном воздухе солнце было неяркого соломенного цвета. В затишье– у стога сена, в распадке между холмами или в лесной чащобе – оно согревало приятно и дремотно.
С севера уже задували ветры. И когда потный, мокрый до нитки, я возвращался с болот, чувствовал студеность ветра. Я нарочно шел открытыми местами, чтобы слышать этот ветер всем телом. К горизонту, синея, уходили леса. Березы светло выделялись на мрачноватом фоне елей и сосен: Низины желтели мхами и осокой.
Я сбил ноги, но, кроме случайных холостых птиц, ничего не видел. Эти птицы не выдерживали поиска моей лягавой и поднимались за пределами выстрела. Дни напролет я бродил в болотах и мелколесье заброшенных покосов. Охоты не было.
Я пригоршнями собирал клюкву. Пес жарко дышал мне в лицо, распаленный, в хлопьях пены. Чужими глазами смотрел на меня, одурманенный запахами. Я ловил в ладонь бархатную морду. Покалывала бородка. Пес изворачивался, взлаивал, зазывая в путь.
Мы нашли ночевки вяхирей – группу сосен по склону холма. И несколько вечеров я встречал там птиц. И у нас каждый день была похлебка из нежного разваристого мяса. Однако тетерева, глухаря в тайге не оказалось. Возможно, здесь на бывших деревенских покосах и глухих мертвых болотах эту красную птицу тревожили соболь, куница и рысь Я готов был этому поверить. Однажды рысь увязалась за подводой, на которой я возвращался в деревню. Каждое утро на этой подводе возили с фермы молоко. Я взял лягаша в телегу – у него прибаливала задняя лапа.
Заметал боковой ветерок, и рысь не прихватывала запаха псины. По словам возницы, она частенько провожала подводу. Я бы этому не поверил, если бы сам не увидел. Я едва не задушил пса. Он рвался, хрипел. Но мне очень хотелось рассмотреть эту длиннолапую кошку. Вместе с хвостом в ней было около метра. Я поразился тяжести и размеру передних лап. Думаю, что редкая собака может взять такую кошку один на один. Морда у рыси была плоская, будто стесанная, с пышнейшими баками. Грудь и спина – рыжевато-серые без каких бы то ни было пятен или полос.
И вся тайга, и поля, и деревеньки, что жались к единственной разбитой дороге, были пронизаны прозрачным воздухом. И солнце, и леса, и высокие озера у горизонта– все плыло в этом неторопливом исходе прозрачного студеного воздуха.
Я решил забраться поглубже в тайгу и нанял проводника. Мы день брели болотами, местами по колено в ржавой воде. Брели к бору, где, по рассказам стариков, в изобилии плодились глухарь и тетерев. Проводник – белобрысый коренастый малый, окающий по-вологодски, – после шести часов ходьбы зачастил на деревья повыше, подолгу оглядывая окрестности. Я сообразил, что мы заблудились.
Назад мы выбрались по вешкам, которые я втыкал там, где не было болот и следы наши терялись. Когда мы, наконец, выбрались на первый, самый дальний покос, сил идти не было. Мы скинули рюкзаки и повалились на землю.
За два дня до отъезда я пошел к озеру в надежде пострелять уток. Вдоль дороги холмились поля сжатой ржи. Впереди, если встать спиной к тайге, километрах в четырех, а может быть, немного и сверх того, залегало клюквенное болото. Слева к нему прижимался обширный остров леса с просторными порубками. Этот лес, болото и поля обрезала цепь озер. Белую матовую гладь озер я видел из деревни.
На всякий случай я решил пошарить и по этому болоту, хотя из-за близости к полям и ограниченности его открытыми местами там, по словам местных, птица отродясь не водилась…
Я заглядываюсь на небо густой прохладной синевы. Идти приятно. Холм полого спускается к болоту. Пес трусит впереди, чутко поводя мордой на шорохи. Ветер встречный, и это кстати: не надобно делать крюк, чтобы вывести пса против ветра.
Он подбегает, тычется мордой в руку.
– Потерпи, – ворчу я, – будет дело. Еще намытаримся.
Пес отжимает уши к затылку и нервно, со стоном позевывает.
– Ступай, ступай, опять меня перемазал. Вперед!
На охоте пес залинял. Я облеплен шерстью. Этот бродяга любит на привале прижаться и положить голову мне на колени. Мы с ним давнишние знакомые.
Подаю свисток. Пес, осаживаясь, заворачивает ко мне. Я кричу: «Это что?! Кто обязан выдерживать расстояние?! Почему уходишь?! Семьдесят шагов – и ни шагу дальше! Сколько повторять?! Вперед!»
Пес выказывает свое усердие. «Челночит» старательно, ходко. Разбаловал его хозяин. Пес норовит уйти, помышковать. Глаз нужен за этим кобелем: здоров и неутомим и упрям сверх меры.
– Куда?! Куда?! – кричу я уже больше для острастки. – Держать дистанцию! Ах ты, шельма!
Пес понимает и, выдерживая расстояние, опасливо поглядывает на меня. Я не спускаю ему вольностей, зол и строг с ним на охоте. Гладкие валуны, обросшие сорной травой, метят луг. Шелестит трава под ветром.
Озера стягиваются в полоску и с каждым шагом проваливаются за гряду леса. Я у самой подошвы холма. Убогие деревца сменяют кряжистые сосны. Кочки опутывает длинная белесая трава. Кочки почти до пояса, и я обхожу их. Эту траву в деревне прозывают «бабьим волосом», а бекасов, которых немало в канавках за скотным двором, – совсем неприличным словом. В нем все презрение таежных добытчиков к крохотной и быстрой птице, вытравливаемой городскими охотниками.