355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Плашевский » Огненный стрежень » Текст книги (страница 6)
Огненный стрежень
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:39

Текст книги "Огненный стрежень"


Автор книги: Юрий Плашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

III

Буфетчик за стойкой клевал носом. Ямщики в углу, повесив головы, тянули вполголоса какую-то бесконечную песню. За окнами все шумела непогода.

После вопроса, заданного киргизом, за столом наступило длительное молчание. Он и молодой его собеседник долго смотрели друг на друга.

– После убийства государя императора? – как-то через силу усмехнулся молодой человек. – Говорят и чувствуют то же, что и везде. Общество возбуждено. Огорчено.

Он не стал пояснять, как именно возбуждено и чем огорчено общество. Но киргизу, кажется, это и не нужно было пояснять.

– А скажите, – начал он, – что…

– Простите, – перебил его молодой человек, – простите, пожалуйста. В смысле обрисовки настроений общества характерна, быть может, любопытная история, касающаяся одного петербургского литератора. Я слышал ее сам, вскоре после дела первого марта, от одного лица, к упомянутому литератору довольно близкого.

– Очень интересно.

– Этого человека, то есть писателя, ныне уже нет на свете, и потому я, не боясь причинить ему вреда, могу говорить о случившемся свободно.

– Я слушаю вас.

– Дело было в январе этого года. К упомянутому писателю, широко известному своими романами, приходит однажды поутру на квартиру с визитом хороший знакомый. Видит: писатель, позавтракав, в домашнем платье, сидит у стола и набивает папиросы. Вид после сна и завтрака – отдохнувший, покойный и задумчивый. Здороваются. Пришедший знакомый садится тут же. Сначала пустячные слова, общие фразы. Но вскоре писатель, продолжая машинально заниматься набивкой папирос, начинает весьма странный разговор: «Представьте тебе, – говорит он своему визитеру, – что вы в петербургской толчее стоите где-нибудь, ну, скажем, на Невском или на Садовой, у магазинной витрины и весьма заинтересованы ею. Вам ни до кого нет дела. Иногда вас довольно бесцеремонно задевают локтями или даже просто толкают. В общем, обстановка известная. Но тут до вашего слуха начинают вдруг доноситься слова двух людей, со скучающим видом остановившихся, как и вы, у витрины, только чуть поодаль. Доносящиеся до вас в уличном гаме слова этих двух – отрывочны, кратки, на первый взгляд, – бессмысленны. Но, послушав их этак минут пять, вы начинаете мало-помалу догадываться, что речь у них идет ни много ни мало как о подготовке покушения на царя. Это двое заговорщиков, которые сошлись у витрины, уверенные, что их никто тут не заметит и не услышит, а если и услышит, так ни черта не поймет. Что бы вы сделали, окажись вы на месте господина, рассматривающего витрину?» Пришедший в гости знакомый молчал, оторопев. Писатель же после упомянутого рассказа пришел слегка в возбуждение, впалые щеки его слегка порозовели. «Хочу узнать, – спрашивает наконец он знакомого в упор, – донесли бы вы властям о страшном этом разговоре, приняли бы меры, чтобы задержать тех двоих, или нет?» Знакомый слушает, бледнеет, секунду или две размышляет и наконец отвечает: «Нет». Литератор наш приходит при этом ответе в мрачный восторг. Какое-то удовлетворение выражается на его лице. Пальцы его механически ни на секунду не прекращают заученных движений, из машинки на стол вылетают готовые папиросы. Темные, горящие его глаза смотрят на растерявшегося знакомого, губы кривятся, и он повторяет: «Нет! Вы правы: хотя долг этого требует».

Молодой человек замолчал. У него словно перехватило дыхание. Киргиз слушал нахмурившись, глаза его раскаленными угольями впивались в молодого человека.

– А кто этот петербургский литератор, позвольте узнать, был, который бедному знакомому такое преподнес?

– Федор Михайлович Достоевский.

Киргиз кивнул.

– Я так и думал, что это он. Только он и мог такие истории придумывать.

– Придумывать? – воскликнул бывший студент так, что татарин за стойкой вздрогнул и даже попытался приподнять голову. – Придумывать? А я так полагаю, что тот господин у витрины существовал во плоти и не кто иной, как сам Федор Михайлович и был!

Киргиз посмотрел на него странно.

– Вы, кажется, очень догадливы, – сказал он. – Я, однако, тоже могу рассказать вам одну историю, которая ваши слова, может быть, подтвердит.

IV

Той же русской девкой был подан новый, только что закипевший самовар. Чай пошел заново. Вместе с тем киргиз начал свой рассказ.

– Я дальний родственник знатного человека нашей степи – Валиханова, – рассказывал киргиз. – Это имя ничего, наверно, сейчас не говорит вам, но со временем, думаю, оно станет известным… Он был султаном, воспитывался в Омске и стал русским офицером. Немало путешествовал, писал. Отмечен был многими талантами, но умер, к сожалению, молодым, лет двадцать тому назад. Скажу вам вещь, которая также, наверно, окажется для вас новостью: он принадлежал к числу самых близких, самых коротких друзей того человека, имя которого вы сейчас упомянули…

– Достоевского? – воскликнул молодой человек.

– Да, – улыбнулся киргиз, – Достоевского. Причем, другом таким, которому поверяют самое сокровенное, самое важное, о чем предпочитают молчать в общении с другими. То, что я говорю вам, – не вымысел. Это подтверждено письмами самого Федора Михайловича Валиханову, в которых он говорит, что питал к нему чувства более сильные, чем к брату. Они познакомились и близко сошлись, когда Достоевский был в ссылке.

Молодой человек затаив дыхание слушал своего собеседника. В глуши, можно сказать, на краю света, случайный дорожный разговор на глухой почтовой станции становился все более значительным и захватывал необычайно.

– Я был близок к Валиханову, и он, по-моему, любил меня, – продолжал киргиз. – Незадолго до его смерти я приехал домой из Омска, где учился в гимназии, и оказался с ним вместе на горном пастбище, которое называется у нас джайляу. Валиханов хорошо рисовал, и этот свой отдых в горах соединял с тем, что делал этюды ущелий и горных вершин. Однажды мы поехали на лошадях от стойбища вверх по горному ручью. Валиханов был задумчив. Может быть, он вспомнил свою жизнь и думал о ней, потому что, кажется, понимал, что жить ему оставалось недолго. Потом мы остановились, спешились, сели на камни, и Валиханов раскрыл на коленях большую картонную папку с листами бумаги, достал карандаш, хотел рисовать. Однако задумался и долго смотрел на прыгающий у ног наших горный поток. Говорил он в тот раз немного, и я хорошо запомнил его слова. Когда глаза его насытились видом буйства и воли горной снеговой воды, он поднял взгляд на меня и сказал: «Запомни, мальчик, самую великую боль причиняет человеку пропасть между желаниями его и возможностью их осуществления». Он смотрел на меня, лицо его было бледно, и капли водяной серебряной пыли блестели в черных волосах. Русский офицерский мундир, который он очень любил, был у ворота расстегнут, оттуда выглядывала белоснежная рубашка. Он был молод и красив, и я не мог отвести от него глаз. «То, что я тебе сказал, – продолжал Валиханов, – сказал мне однажды в Семипалатинске один русский писатель, ссыльный Федор Достоевский. Мы были с ним очень дружны. Он тоже думал о стремлениях человека и препятствиях, встающих перед ним. Это мучило его. И еще он сказал: «Любезный Чокан, дорога моя далека и трудна, и тернии вижу на ней, которые надлежит мне принять. И отречься надлежит от многого, но знай, Чокан, что придет время и вновь в душе возродится все». Так говорил мне Валиханов, и я это запомнил. Вокруг были горы. В пене метался и прыгал поток. Облака плыли по небу. А с колен Чокана, из раскрытой его папки, под дуновением ветерка скользили вниз белые листы бумаги и падали в ручей. Поток подхватывал их и уносил, а Валиханов был недвижим и не пытался их удержать.

V

Киргиз умолк, сделал большой глоток чаю, отвернулся к окну. Он, видно, был взволнован рассказом своим. Молчал и молодой слушатель его, стараясь вообразить то, что пришлось ему услышать.

На дворе опять послышались стук лошадиных копыт, дребезжание подъехавшего экипажа. Вслед за тем дверь растворилась, вошла молодая женщина.

Бывший студент тут же вскочил, бросился к ней.

Они поздоровались. Женщина кивнула киргизу.

Его поразила порывистость ее движений. Иногда она замирала, но как бы в изнеможении. Когда молодой человек подошел к ней, она оперлась на его руку, и это было похоже на мгновенную передышку в долгом и утомительном пути. Они обменялись коротким, пристальным взглядом, и киргиз понял, что вести она привезла дурные.

Он встал, раскланялся, стараясь улыбкой, дружеским обхождением ободрить ее.

– Выпейте с нами чаю, – сказал он. – Вы, наверно, озябли?

– Да, очень, – как-то встряхнувшись, сказала она. – Ужасно холодно и сыро сейчас на дворе.

Она ушла и некоторое время отсутствовала. Когда же вернулась опять, все в комнате обратили на нее внимание, ибо приезжая была хороша.

Перестали тянуть песню возницы. Перестал татарин-буфетчик клевать носом, приподнялся. Видно было, что высокая, стройная, с черными глазами и черными, гладко зачесанными волосами спутница молодого человека им понравилась.

Она присоединилась к участникам чаепития у окошка.

– Вы беседовали тут, кажется, – громко сказала она, сделав глоток из чашки.

– Да, – ответил молодой человек, – беседовали. Так, что увлеклись.

– Очень хорошо, – лицо ее приобрело жесткое выражение, на глаза лег сухой блеск. – Нам надо ехать тотчас же.

– А что? – коротко и как бы небрежно спросил молодой человек.

– Голубой сзади, – в тон ему быстро ответила она. Они обменялись этими фразами вполголоса и словно невзначай. Киргиз при этом деликатно отвернулся к окну, словно рассматривая там что-то и тем самым давая молодым людям возможность поговорить приватно.

Однако их слова он хорошо слышал.

– Я отъезжала уж, – помолчав, добавила женщина, – когда подъехала еще повозка, а в ней он.

Последнего было для киргиза вполне достаточно, чтобы составить для себя отчетливую картину происходящего и понять, что за люди были его собеседники. Только как их, вместо запада, куда обычно бежали все преследуемые царем, занесло на восток? Теперь их, видно, кто-то настигал. Тракт ведь один – скачи, покуда не упадешь. И в сторону некуда податься. Как волки затравленные. А с высоты на них молнией вот-вот ударит беркут. Тогда конец.

Размышления привели киргиза, кажется, к какому-то соображению. Приспустив слегка веки, он оглядел горницу и остался обозрением доволен: интерес к приезжей уже прошел. Буфетчик опять по-прежнему продолжал безмятежно клевать носом.

– Если едете, – обратился киргиз деловито и без улыбки к своим партнерам, – то не смею вас более удерживать. Хочу пожелать всего доброго.

Он встал, хмурясь и озабоченно покашливая. И молодой человек и женщина, казалось, были несколько обескуражены внезапной сухостью его обхождения. Киргиз же на них, впрочем, не обращал уже более никакого внимания. Он надел меховую шапку, плотнее запахнул свой халат и, как-то по-особому, беззвучно, ступая, вышел из горницы, незаметно прихватив и желтый баул с пола.

Уж очень сиротливо стало после его ухода. Только тут молодые люди почувствовали, как согревали их ласковое гостеприимство киргиза и его великолепный чай.

VI

На крыльце, где, выйдя, остановился киргиз, ждать ему пришлось недолго. Как он и полагал, молодой человек и спутница скоро появились одетые, готовые для дороги.

И он и она вздрогнули и остановились, когда в полосе света, упавшего на миг из растворенной двери, увидели у перилец его высокую, темную и неподвижную фигуру.

Он приблизился к ним вплотную, сказал тихо:

– Сойдемте, пожалуйста, прошу вас.

Они послушно последовали за ним по ступенькам и далее по двору, остановившись в стороне от повозок и снующих ямщиков.

– Вы хотите нам что-то сказать? – хрипло спросил молодой человек.

В голосе его была тревога.

– Времени у нас мало, – сказал киргиз, – поэтому я прошу выслушать меня не перебивая.

Вдали, на воротах, на железном крюке раскачивался под порывами ветра большой фонарь со свечой внутри. Киргиз стоял спиной к нему.

– Вас все равно нагонят, – сказал он.

Молодой человек хотел что-то сказать, но киргиз предварил его желание, возвысив слегка голос:

– Мне нет дела до причин, которые руководят вами, но единственная возможность для вас ускользнуть – это исчезнуть сразу же с тракта.

– Но как? – в голосе женщины был испуг.

– Можно помочь. Только действовать надо быстро. Не медля ни минуты.

– Мы готовы.

Киргиз тут же исчез в темноте, наказав им ждать на месте. Через несколько минут он вернулся, ведя с собой высокого широкоплечего человека.

– Это родич мой. Я все объяснил ему. Он перевезет вас за Иртыш. Поедете на юг, а там сможете выбрать себе путь дальше.

– Мы должны вам что-нибудь за это? – спросил молодой человек.

– Нет. Вы ничего не должны. Я буду помнить о вас, а вы думайте иногда обо мне. Не теряйте присутствия духа. Ибо знайте, как говорят у нас, если всадник утрачивает мужество, его конь не может скакать.

За этими словами киргиз бросил что-то коротко на своем языке молчаливо стоящему родичу, и тот двинулся в сторону.

– Идите за ним, – сказал киргиз.

– Прощайте, – сказал молодой человек.

– Прощайте, – повторила женщина.

– Прощайте, – ответил киргиз. – Родич мой не говорит по-русски, но за Иртышом он привезет вас туда, где вас будут понимать.

Он подождал, пока стихли в темноте шаги, и пошел обратно. Он поднялся на крыльцо, где его, как оказалось, ждали.

Это был тоже степной житель, но с ним киргиз говорил по-русски:

– Принес бутылку? Давай сюда. А ты поедешь вот с этим вперед, – сказал он, передавая ему желтый баул. – Утром отсюда выедет жандармский офицер, так постарайся навстречу ему попасться. И чтобы сумка была на виду. Он спросит, откуда она у тебя, и ты ответишь, что на дороге ее увидел, оброненную, подобрал. А так как ты родственник мне и знаешь, что моя сумка, то хочешь мне ее доставить. Ты все понял?

– Да.

– Ну так поезжай.

Они распростились, и этот человек тоже исчез в темноте, а киргиз возвратился в теплую горницу.

Войдя, он увидел, что из всех возниц остался только один. Он спал, положив голову на стол. Буфетчик озабоченно перетирал чашки.

– Пока я выходил, – обратился к нему киргиз, – эти двое уехали?

– Вы правы, – ответил буфетчик, – они уехали.

Киргиз прошелся по комнате, снял шапку, уселся за свой стол и велел подать новый самовар. При этом он поставил возле чашки принесенную с собой бутылку французского коньяка.

И снова в этот вечер послышались на дворе скрип колес, топот. Подъехала еще одна повозка. Дверь открылась. Вошел новый проезжающий.

VII

Это был жандармский капитан: невысок ростом, щеголеват, с полными щечками, брюнет. Едва войдя и стянув с рук перчатки, он принялся крутить свои черные усики, одновременно с любопытством оглядываясь.

Киргиз при его виде легко поднялся и, подойдя к капитану, отвесил полный достоинства поклон.

Жандарм ответил ему весьма благосклонно.

Затем киргиз пригласил его к столу.

На лице жандарма выразилось колебание.

– Вообще-то мне нужно поспешать дальше, – сказал, задерживаясь взглядом на бутылке коньяку, но… – Он вздохнул, посмотрел на темные окна, за ними слышался тихий шелест: шел дождь.

Ничего более не говоря, офицер пошел раздеваться. Киргиз удовлетворенно улыбнулся и приказал буфетчику подать закуски поприличней. Пока тот хлопотал, киргиз сидел на своем привычном месте, отворотившись к окну, в черной его темени виделся ему образ молодой женщины в ту минуту, когда они давеча стояли во дворе и он им говорил, как ехать. Она слушала наклонив голову, и отдаленный свет качающегося на железном крюке фонаря падал ей на лицо, и вся она походила на молодое испуганное животное, чутко прислушивающееся к тревожным шорохам ночи.

Вошел жандарм. Он был умыт, свеж и еще более щеголеват. Он приблизился, поблагодарил, отодвинул стул, сел.

Стол был накрыт заново. Приступили к еде, употребляя при том коньяк, который офицеру понравился, потому что и в самом деле был хорош. Капитан сладко жмурился.

– А здесь, я вижу, приезжающих вообще маловато, – обратился он к киргизу.

– Да, – согласился тот, – не густо. Особенно, знаете, осенью. Вот перед вами двое только и проехали: господин и дама. Да и то – не здешние.

– Не здешние? – прищурился жандарм. – Любопытно. Может быть, издалека?

– Угадали. Издалека. Насколько я понял – из Петербурга.

– Вот как? Что же их занесло сюда?

– Затрудняюсь сказать. А вообще – люди весьма симпатичные. Достойные. Мы тут с ними чаю напились. И в разговоре, можете себе представить, выяснилось вдруг, что мы с этим проезжающим – однокашники!..

– То есть как? – нахмурился жандарм.

– Ну, не в прямом смысле, а так… Вообще. Я лет десять назад курс в Петербургском университете закончил. А он – недавно. Хоть и по разным факультетам, а все же… Подумать только – воспитанники одной alma mater! Я даже прослезился!

– Неужели? – насмешливо отозвался жандарм.

– Уверяю вас… И еще вдобавок, – киргиз сконфуженно улыбнулся, – глупость совершил, впрочем, простительную.

– Какую же?

– Великолепный баул желтой кожи, недавно купленный в Омске, подарил ему, в чем сейчас, если говорить откровенно, немного даже раскаиваюсь…

– Как же это вы?

– Единственно из растроганных чувств. На радостях, так сказать! Да он к тому же, однокашник мой, глаз не сводил с этой вещицы, весьма, надо сказать, оригинальной. Похвалил даже. Ну, а уж если похвалил… Вы же знаете восточный обычай…

– Знаю, знаю…

– Я ему и вручил этот баул. Настоял. Хоть он сначала и отказывался.

– Да, – сказал жандарм, подняв рюмку и рассматривая коньяк на свет, – странная история. Впрочем, одно к одному…

– А вы тоже недавно из Петербурга? – спросил его киргиз.

Жандарм кивнул.

– Недавно. Служебные дела… С одного края света, можно сказать, на другой.

– Хотел бы вас спросить, – киргиз почтительно понизил голос, – как чувствует себя столица после злодейского убийства государя?

– Столица скорбит, – ответил капитан. – Смею уверить вас, искренне скорбит. Полагаю, как и вся империя. Кроме некоторых, конечно…

Капитан не стал далее распространяться, кто эти некоторые, да киргизу, кажется, и не нужны были никакие пояснения на этот счет. Он понимающе слушал жандармского офицера, в нужных местах кивал головой или издавал восклицания, выражавшие то восхищение, то согласие, в зависимости от обстоятельств, и вообще проявил себя очень удобным собеседником.

Чем дальше, однако, тем все больше стало появляться на лице его какое-то отсутствующее выражение, словно он уносился мыслью далеко от этих мест.

…Они как раз пересекали на пароме Иртыш. Река была темна и обширна, как море. Паромщики с трудом выгребали. Два фонаря дрожали на углах большого дощаника. Повозка стояла посередине, возница, закутавшись, сидел на передке. Молодой человек и спутница его стояли прислонившись к шатким перилам парома и смотрели вниз по реке. Смутно, тревожно было у них на душе. Но светлым бликом надежды в окружавшем их мраке было воспоминание о человеке, которого оставили они позади и с помощью которого пересекали громадный Иртыш, направляясь в неведомое.

В СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ

…Кончалась дрезденская зима, и уже в конце февраля в полуденные часы, когда сильно припекало солнце, расторопные кельнеры из Итальянского кафе распахивали двери на террасу. Тента, как в жаркие летние дни, конечно, еще не было, и деревянные перекладины и столбы каркаса, увитые сухими безлистыми побегами глицинии, выглядели странно и сиротливо и, как казалось Павлу Васильевичу, – трогательно. Его теперь все умиляло и трогало, и он знал за собой эту слабость и старался не поддаваться ей.

От рощи ливанских кедров, столь шумной и зеленой некогда, ничего уж теперь почти не осталось, и поблизости он не видел никого. Лишь в отдалении маячили еще позабытые временем, как и он, силуэты некоторых оставшихся в живых сверстников.

Он сидел на террасе у столика, покрытого накрахмаленной скатертью, с откупоренной бутылкой токайского, пил из тонкостенной высокой рюмки сладостное и терпкое вино шафранного оттенка и смотрел на Эльбу. Мост Августа отбрасывал густую лиловую тень.

Вино туманило мысли. Река с тихим плеском струилась мимо. Звенящая сухость была словно разлита в прозрачном воздухе, но уже неслышно приближалась весна, и под холодом сдающейся уходящей зимы проступали предчувствия новых, радостных струй тех вешних вод, о которых так прелестно, так трогательно и нежно умел рассказывать незабвенный друг его Иван Сергеевич.

Мысль о Тургеневе взволновала Павла Васильевича. Он сделал из рюмки большой глоток, вздохнул, отдышался и, щуря глаза, стал глядеть вдоль набережной Эльбы.

Взгляд его, встречающий щегольские экипажи, катившиеся неспешно близ эльбских волн, прохожих – чопорных господ в темном, дам в ярких ротондах, – взгляд этот, хоть и отмечавший всю веселую пестроту полдневной набережной, на самом деле был устремлен в прошлое.

На изменчивые картины города, залитые лучами солнца, накладывались сейчас в мысленном взоре Павла Васильевича образы иные, почти полувековой давности. Несмотря на столь значительное расстояние во времени, они были живыми и яркими. Казалось, еще вчера покинул он лестницу перед берлинским кафе Юнга, освещенную масляными плошками по случаю рождества. Падал пушистый белый снег. Он искрился и сверкал, отражая веселые огни, и бездна ночи казалась еще чернее, глубже, необъятнее… Павел Васильевич стоял у двери, холод охватил его, едва он вышел из жарко натопленной залы; он смотрел вниз и видел, как ему навстречу по лестнице поднимается человек, закутанный в шубу. Юное прекрасное лицо, оттененное вьющимися волосами, легкий румянец на щеках… Дыхание лишь едва обозначалось слабыми струйками морозного пара. Павел Васильевич вдруг мгновенно и радостно узнал Тургенева, шагнул вперед.

…Подошел кельнер, молодой немец с густыми бакенбардами и довольно явственно обозначившейся лысиной, прикрытой начесанными с боков черными, как вороново крыло, волосами.

– Господин желает заказать еще чего-нибудь? – звучным, приятным голосом, приветливо глядя на Павла Васильевича, спросил он. – Кофе? Пирожное? Сыр? Есть отличный бри. Из Италии получен превосходный виноград… Хорошо сохранился, свежий…

– Благодарю, – сказал Павел Васильевич. – Что ж, принесите сыру. Впрочем, и кофе тоже.

Кельнер кивнул, ушел и быстро вернулся. Сыр он принес в вазочке с крышкой. Действуя тихо, не торопясь, но очень умело и ловко, поставил тут же на столике дымящийся кофейник, чашку с блюдцем, сахарницу, положил накрахмаленную салфетку.

Проделав все необходимое, поклонился, отодвинулся на почтительное расстояние и остановился, будто ожидая, – не будет ли еще каких приказаний. Может быть, ему хотелось поговорить?

– Благодарю, – ласково повторил Павел Васильевич и сделал движение, намереваясь взять бутылку токайского. Кельнер, однако, опередил его.

– Разрешите мне, – почтительно сказал он и тут же наполнил рюмку.

И опять засветилось, засияло в ней благородное, светлое шафранного цвета вино, источая сухой, знойный, горьковатый аромат солнца и нагретой земли венгерских холмов.

– Ну что, – сказал Павел Васильевич, взглянув на приятного молодого человека, – дела у вас в кафе идут хорошо?

– О да, – важно кивнул головой кельнер. – Благодарю вас, хорошо. Хозяин доволен. Особенно летом, когда много приезжих.

– Откуда же едут?

– О, отовсюду! – с удовольствием ответил услужливый немец. – Англичане, австрийцы, русские.

– Значит, русских тоже много?

– О да. Ведь господин тоже из России?

– Из России, любезный. И Дрезден ваш мне очень нравится. Я уж тут давно…

Кельнер одобрительно улыбнулся.

– Очень хорошо, – сказал он. – Саксония – славная земля, Дрезден – наша Венеция. Мы всех встречаем гостеприимно. Пусть все приезжают.

– А русские каковы?

– Русские щедрые. Они все веселые. Богатые – о! Есть, правда, простые. Эти только смотрят. Таких легко узнать: они на плечах носят английские пледы, в клетку…

– Студенты?

– Да. Студенты и другие…

– А скажи-ка, любезный, – Павел Васильевич внимательно всмотрелся в молодого немца, – ты, наверно, деньги копишь, а? Чтоб свое дело завести вроде кафе, правда?

Щеки кельнера зарделись нежным румянцем, он кивнул:

– О да, господин прав. Я откладываю деньги. Это хорошо – самостоятельность, уважение!..

– И фатер тебе, наверно, помогает, а? И гроссфатер, – они ведь хвалят тебя, не так ли?

– Да, да! – молодой человек энергично закивал головой. – Гроссфатер говорит: это будет колоссаль!..

Павел Васильевич смотрел на молодого немца, одушевленного мыслью о собственном деле, и невольно покачивал головой…

О Германия, Германия! Ухоженные, выметенные, вылизанные дороги, крытые каменною брусчаткою… Городки, приютившиеся в лонах долин, увенчанные островерхими кирхами… Красные черепичные крыши, стены домов, увитые плющом, небольшие фонтаны в гранитных чашах на рыночных площадях… Труженики твои, о Германия… Ткачи, пахари, стеклодувы, каменотесы, плотники… Вечная труженица ты, Германия, и все же, все же…

И Павел Васильевич все покачивал в задумчивости головой, даже и тогда, когда словоохотливый кельнер уже оставил террасу, и вспоминал.

Это ему рассказывал Тургенев. В начале войны между Францией и Пруссией, в июле 1870 года Иван Сергеевич оказался в Берлине. Он сидел с компанией русских в дорогом и модном ресторане в самом центре столицы, и мимо катилась возбужденная, яркая, пестрая летняя толпа берлинцев, ехали экипажи, в растворенные окна доносились громкие возгласы, и вся зала ресторана тоже полна была сдержанного, но тревожного гула. Все уже знали, что война объявлена, что она началась, что в эти часы армии пришли в движение.

Вдруг ресторанный шум резко упал, и полная тишина воцарилась в большой зале: вошел начальник прусского штаба граф Гельмут фон Мольтке. Он был хорошо известен в Берлине. Высокий, статный, широкоплечий, с гладко зачесанными над высоким лбом волосами, затянутый в мундир. Мольтке, ни на кого не глядя, медленно прошел в глубь залы, сел за свободный стол и заказал обед… Он был один…

Тургенев тогда так ярко описал все… Павлу Васильевичу казалось, что он видит перед собой бесстрастное лицо фельдмаршала, медленно поглощавшего на глазах у ошеломленной публики свой обед.

О, это была, конечно, демонстрация… Да еще какая… Ужасное всегда просто… О бездушии и совершенстве машины нельзя было сказать полнее. Машины, что шла, пущенная в ход, и действовала сама, не нуждаясь даже в присмотре главы ее, который в минуты наивысшего напряжения запивал пулярку мозельвейном и небрежно вытирал губы салфеткой…

О, ты сама не знаешь, Германия, что ты есть и что есть в тебе.

…Тяжелое, мрачное оцепенение, говорил Тургенев, воцарилось постепенно в ресторанной зале, овладев буквально каждым к тому времени, когда Мольтке закончил обед. Его называли «великим молчальником». Во всяком случае, в течение часа, что он провел за столом, расправляясь с обедом, он не проронил ни слова.

…Воспоминания, будто жгучая волна, приливают к сердцу. Ароматный пар кофе вьется над чашкой, тает в напоенном солнечными лучами свежем воздухе.

…Мальчики в курточках, с льняными локонами, в белоснежных воротничках. Мальчики с лучистыми глазами. Опять дыхание Павла Васильевича участилось, свидетельствуя о душевном волнении. Мальчики бестрепетные. Смеясь, с открытой грудью против пушек шли. И на Бородинском поле, и на Сенатской площади. Да. Против пушек – наполеоновских или царя Николая. Все равно. Но без страха и упрека. Но отдавая жизнь за друзей своих. За Россию. Откуда эта бестрепетность в них была? А от соловьев и от лунного света в аллеях. От старинных гостиных с бархатными диванами, от томов в коже, где слава России спит, от липовых куп с гудящими пчелами и прудов с лебедями, от розовых, сиреневых кустов. От актрис крепостных с бледными, худыми, прекрасными лицами.

* * *

На террасу кафе взошло вдруг несколько людей. Это было, как сразу понял Павел Васильевич, путешествующее английское семейство. На террасе сделалось шумно. Составлены были один к другому вплотную два стола, и все стали устраиваться вокруг.

Появился знакомый уже Павлу Васильевичу кельнер, любезный, обходительный, и начал быстро сновать взад и вперед, нося кушанья.

Двое мужчин – один постарше, с белой курчавой бородой, будто пена облегавшей щеки его и подбородок, другой моложавый, едва, наверно, перешагнувший четвертый десяток лет, – только успев усесться, приступили к разговору.

Слова обоих явственно доносились до Павла Васильевича, и вскоре он убедился, что беседа их, как большей частью водится у англичан, была о политике. Ласково и с улыбками наблюдая за шалостями двух прелестных девочек-подростков, за их беготней по террасе, вызывавшей робкие протесты бонн, – мужчины успевали одновременно обмениваться весьма дельными и здравыми соображениями.

Спокойно и со знанием дела обсуждали собеседники перспективы предстоящей войны, которая казалась им неизбежной. Канцлер германский, князь Отто Бисмарк, вновь грозил Франции.

Смех юных англичанок был так заразителен, что Павел Васильевич невольно улыбался, глядя на них. Улыбался, потягивая токайское, хмурился неотвязным своим мыслям и думал, что не совсем не прав был один русский литератор (имя его все никак не вспоминалось), утверждавший, что английская женская красота отмечена особенным странным обаянием.

А смеющиеся девочки, что так пылко радовались солнечному дню и своим шалостям, как раз вступили уже в ту пору, когда ребенок превращается в девушку, когда угловатость движений постепенно сменяется прелестной грациозностью, позволяя угадывать то, что еще только проявится в пышном расцвете.

Ясный день совсем уже дышал весной. В гармонию солнечных лучей, свежего теплого воздуха вливались веселые детские голоса на террасе, говор и шум толпы на набережной, мелодичный звон хрустальных бокалов, фарфоровой посуды.

И по-прежнему холодно, неотвязно, бесстрастно падали слова о войне, о близкой мобилизации, о сосредоточении войск, о позиции держав, о неумолимости Бисмарка.

…Казалось, ему не хватает воздуха.

Они все взвесили и все отвергли. Остался – пепел. Словно только его, Павла Васильевича, поколение первое поняло: все люди должны есть. Из мрака двух тысячелетий выдвинулась и вновь заявила о себе позабытая притча: преврати камни в хлебы, и все пойдут за тобой. Пойдут ли? О да! И непременно! Но куда? И что ты им скажешь в том парадизе, куда приведешь? Ты вновь будешь говорить им о сытости? Но когда исчерпается тема? Что будет тогда? Уснут, насытившись, или побьют камнями? Или России это не грозит? Ибо никогда не уснет, потому что жажды ее и голода не утолить никогда, никому? И искания человека…

О ты, о лукавый авгур. Старый лгунище, и старый привередник. О, ты даже согласен, чтоб все были счастливы и воздвигли себе какой хотят парадиз, где все будет поровну, – лишь бы по-прежнему тебе были в соку форели и «вдова клико» стояла б перед тобой в запыленной темной бутылке. Да, да, благословенное вино… И ты тогда ничего не будешь иметь против.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю