Текст книги "Огненный стрежень"
Автор книги: Юрий Плашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Ино Боже, Спас милосердный!
За что наше царство загибло…
Это слепец про Ксению пел. Ксения теперь в монастыре под именем Ольги. Заживо в каменной могиле. Каковы у нее глаза теперь? А твои глаза какие сейчас, Марина?
Не спится Марине. Жарко, нужно хоть окно отворить. Мысли не оставляют. В окно собачий лай слышен – с Варварки, с Неглинной, с Москвы-реки. Только Кремль молчит. Да он всегда молчит, пока не взорвется набат.
За что наше царство загибло,
За батюшково ли согрешенье,
За матушкино ли немоленье?..
А не про тебя ли, не про твое ли это царство, Марина? И не про твоего ли отца, воеводу Ежи Мнишека? Про жадность доброго твоего отца, Марина, и про честную супругу его, родительницу твою. И вот уж кара вам за батюшкино прегрешение.
Обещальные записи с Димитрия взяли, еще когда он изгнанником в Польше был. О том, что дарит он ей, дескать, Марине, – Новгород и Псков с уездами в вечное владение, а пану воеводе – Смоленск и Северскую землю.
Распорядились! Марину разбирает злорадный смех. Будто в Польше, где каждый воевода себе царь! Нет, Москва – не Польша. Она теперь знает. Руби на части эту землю, эту страшную глыбу русских, и части эти, как куски живого мяса, истекая кровью, тычась слепо, будут ползти друг к другу, пока не соединятся опять. А они хотели разрезать ее, как пирог на святках…
А золото? Золота им, панам родителям, не хватало. Сто тысяч золотых пану воеводе от московского царя! Еще сто тысяч, еще триста тысяч золотых, сто фунтов жемчуга ясновельможной невесте, будущей царице московской. Сундук, полный золота, – еще пятьдесят тысяч золотых пани Марине накануне бракосочетания!
Бездонной казалась московская казна. А попадали сокровища не ей – отцу да в цепкие пальцы бабки ее, пани Тарловой. А у Марины остались одни платья, да и те скромнее скромного. Про венчальный драгоценный наряд и вспомнить теперь страшно. Неужели она в нем была в Успенском соборе, когда патриарх на нее корону царицы всея Руси возлагал? На волосах нити жемчуга…
О Москву ушибешься только, пожалуй, да ничего не сделаешь. Идет себе – и все. Куда? Неизвестно. Какая-то у нее особая цель. Своя.
Целовал ее Димитрий в первую ночь несмело, робел – перед ней, польской девчонкой. А в сердце у нее заноза сидела, Ксения. С того, кажется, и любить его начала. Со злости. Чтоб никому не отдать.
Если это правда, что он спасся, и сейчас вновь войско собрал, и в Тушине, под Москвой, стоит, чтоб царство завоевать? И если соединишься с ним, Марина, то будешь ли его любить? Сердце заныло, задрожало: о, буду, буду, только бы бог дал…
Ночь между тем проходила, и медленно за окном стало светать. Наступал новый день, и в этот день все поляки и бывшая царица должны были уехать из Москвы. До польской границы им назначили провожатых. Вооруженных. Во главе приказано быть Морозову.
А накануне заставили Марину подписать грамоту, что отказывается от всяких прав на русский престол навсегда. Скрепя сердце подписалась, но в душе, в сердце своем, обращаясь к небесам, поклялась, что не откажется никогда.
Далеко-далеко пропел где-то на Москве петух. Что он ей посулил, горластый? Какое солнце? Какой день? Какой путь и судьбу? Увидит ли она вновь Москву?
Глаза Марины налились слезами. Она встала, взяла со стола деревянный корец, напилась. Зубы стучали о край, струйка пролилась, скользнула в вырез полотняной длинной рубахи, коснулась холодом груди. Ни жена, ни царица, ни девка, ни баба, как русские говорят…
Трон в Кремле, говорил Димитрий, – весь золотой, персидской работы… В Польшу возвращаться царицей без царства – лучше не жить.
Перед Смоленском русские заставы, верные Шуйскому, задержали поезд поляков. Морозову сказано было отвернуть к северу, проселками. Под Смоленском рыскали воры.
Проехали верст двадцать. Дорога была сносна. Остановились под вечер в деревне. Деревня показалась неразоренной, крепкой, мужики глядели смело.
Ночь наступила лесная, северная, светлая. Морозову не спалось, вышел из избы на крыльцо, постоял, пошел по улице. Кой-где в окнах изб мелькали красные огоньки лучин. Было тихо. Изредка брехали собаки. Хрупали на задах сочной травой коровы. Стучали копытами, коротко ржали кони стрельцов.
Ночной воздух лился в грудь свежестью. В одном месте за забором послышался говор. Остановился, стал слушать. Говорили не таясь, в два голоса, зевая.
– Слыхал? – говорил один. – С Петровского погоста поп с бабой сбежал?
– С попадьей?
– С бабой, тебе дураку говорят, с молодухой, а попадью бросил. И как ему наутро бежать – он накануне людям в церкви воровские слова говорил.
– А какие слова?
– Бог вас благословит, дурачье, – сказал, – а мне уж не с руки. Пасти вас, на ваши рожи глядя, – мочи моей нет. Был бы я прямее – в пустынь бы ушел и за вас господу молился. Но теперь жизни моей черта подошла, и настало время гулять. – Сказал, и к ворам в Тушин ушел, и бабу молодую с собой взял. Это поп! А нам что делать?
За забором замолчали. Один закашлялся. Малиново, нежно светилось над крышами ночное летнее северное небо. Час был поздний, и собаки уж замолчали. Морозов, тихо ступая, пошел дальше. Тяжело, смутно было на сердце, и этот подслушанный разговор тяжести прибавил.
Уж если и мужики шататься начали – тогда плохо.
Морозов вышел за околицу. Тут была поляна, недалеко начинался лес. Пошел к лесу. Ему нет-нет, а казалось, что сзади кто-то идет. Чудились слабые шаги. Воровские, тушинские, а может, и польские уже шайки бродили, конечно, неподалеку. Может, и в деревню шатуны их уже заглядывали. Скорее бы до рубежа добраться, увидеть, как Марина и сородичи ее уйдут в свою Польшу.
Дошел до леса и опять долго стоял, слушал. Сбоку мелькнула тень. Он всмотрелся. Тень легким шагом, неслышно метнулась к нему. Морозов широко раскрыл глаза: перед ним стояла Марина в длинной светлой накидке. Платочек на ней был повязан по-русски.
– Пани Марина!
– Тише, тише, пан пристав, – она опустилась на траву, – присядьте со мной. Какой необходительный вы, пан Морозов, не можете кафтана своего расстелить. – Глаза ее в тени были огромны и не отрываясь смотрели на Морозова. Странно усмехалось ее бледное лицо. Она держала молодого пристава за руку и быстро говорила, мешая польскую и русскую речь. Он опустился рядом с ней на траву.
– Ну, что ж ты? Ты опять будешь со мной спорить, да? Молчи, молчи. Ну, поцелуй же меня лучше. Вот так. Ну, иди ко мне, русский, иди, обними меня. Не нужна я вам, да? Не хотите меня царицей? Ты враг мой, ты страж, а чего ж берег меня и добра хотел, а? Отвечай! Ведь мне в Кремле вашем корону на голову надели, я царица твоя! Отвечай! Нет, нет, молчи лучше. Еще целуй, еще! Вы меня здесь, на Руси вашей проклятой, царицей и женщиной сделали. И царицу, потом и женщину в неволю заточили. Я прощу. Только не всем. Только ближе ко мне, ближе…
Ночь остановилась и смотрела на них. Но они ее не видели и не видели уже ничего, потому что сделались частью ее. Только потом, когда время опять вернулось, услышали они слабый, тонкий, нежный крик ночной птицы.
Веки Марины затрепетали, и открылись вновь темные, бездонные глаза, и он опять гляделся в них и видел, что они были теперь другими и все как будто теми же. Она вплетала пальцы в волосы его и гладила; и привлекала его вновь, и отталкивала, будто всматривалась, и видела в глазах его вопрос. Слабая усмешка тронула ее губы, она отвернула голову, заговорила негромко, а голос был уже тверд.
– Не должна ведь царица прихоть объяснять, не так ли? – Помолчала. – Вот только наградить мне тебя, пристав, нечем.
– Наградила уж сверх всякого.
Она встала, нагнулась, пошарила в траве, подняла платок, повязалась. Он поднялся, смотрел на нее, молчал. Она обернулась.
– Будешь моим? Как я захочу, все сделаешь?
Морозов молчал.
– Если спрашивать потом станут тебя, отчего Марина в отчизну не вернулась, но в тех краях осталась, где ей столько зла сделали, скажи – от стыда.
И пошла не оглядываясь и растаяла в ночи.
Он долго стоял, глядя вслед. Потом шел назад через пустынную, притаившуюся деревню, слушал, как переступали кони, как храпели спящие на воле.
Горело в нем, ходило неопавшими волнами желание. Руки ее все не отпускали его. Поцелуи жгли, как огонь.
Отпустить других поляков на все на четыре, а ее взять и – вместо Польши – на север, на Волгу или за Урал. Пей, гуляй. С Мариной-то, а? Земля и так вся дыбом встала. Поживи всласть. Золото ей надо? Будет золото. И власть какая ни на есть найдется. Зато каждую ночь будет она жечь тебя вот так на своем костре.
Он ускорил шаг, побежал. Может, недалеко ушла, может, еще притаилась, ждет? Может, догонит ее?..
Впереди негромко стукнула дверь.
Морозов пошел медленно. Сердце стучало, грудь дышала тяжело. Вот ты каков оказался! Подолом тебя полячка захлестнула, а ты уж и готов… Да ведь мало этого. Ей всего мало. Всего царства московского. И тот ей лишь нужен, кто на царство возведет. А с тобой просто поиграла. А может, нет, не так?
Он все ходил и ходил. Ночь наливалась туманом, сыростью. Опять донесся издали птичий одинокий вскрик.
А на престол ее возвести сможет лишь тот, кто личину наденет. Мертвого царевича. Его била дрожь. Он все бродил. Было неспокойно на сердце. На другом конце деревни набрел на костер. У стреноженных коней сидели у огня стрельцы, грелись вином. Раздвинулись, пустили к себе в круг, место дали. Он сидел, смотрел на освещенные огнем лица. Один, черный, в низко надвинутом колпаке, рассказывал что-то. Морозов не стал слушать, уставился взглядом в костер, думал о своем.
– Борис-та, – ехидно тянул черный, – когда Димитрий объявился, указ дал, чтоб все о нем молчали. Он, Борис, думал, что москвичей облапошил. А они вот тут ему и подвели…
– Подвели! – насмешливо протянул молодой толстогубый стрелец. – Живого места скоро на Москве не будет. Цари, царевичи, воры, казаки, поляки – мечутся, яко беси… Рвут!
– А ты молчи! – затрясся черный. – Русь, она – молода…
– Да уж молода, от киевских чудотворцев…
– Да ты какой есть, против меня спорить!..
Поднялся крик. Морозов смотрел не понимая. Из головы все не шла Марина. Не говоря ни слова, встал, пошел. Вернулся прямиком в избу, лег и заснул как убитый.
Наутро тронулись дальше.
Перед тем как тронуться, поставили поляки на воле, под деревьями, столы – закусить на дорогу. Из кормового обоза снеди нанесли довольно, и вина, и пива, и меду. Сели за стол паны ясновельможные, и Марина, и отец ее, пан Ежи Мнишек, и из русских тоже – человек десять с Морозовым, стрелецкие урядники.
Пообтрепались шляхтичи, а все же сейчас, как нарядились получше, в польское, глядели молодцами. Один только пан Ежи Мнишек щеголял в красном длинном кафтане, в длинных, до плеч, кудрях, как заправский русак, и говорить даже норовил все по-русски. Поляки, глядя на него, посмеивались.
Морозов смотрел через стол на Марину. Она краешками губ улыбалась кротко, взоры более обращала к небесам и спорила с ними синевой очей своих. Морозову казалось, что перегорело в нем что-то давешней ночью. И от нежного ночного неба, от тумана, сырости, холодной травы, от Марины и снежного ее костра, от мужичьих да стрелецких голосов осталась в душе окалина. Отворачиваясь, смотря на других, он чувствовал, что Марина бросает на него изредка краткие беспокойные взгляды.
За столами было шумно. Мнишек, теребя ус, рассказывал, как он на масленице катался в Ярославле на тройках.
– Гикнут – в пыли снежной все смешается, завертится колесом, летишь, як птица…
– Як птица, – укоризненно протянул с конца стола надтреснутый голос, – вы, пан воевода, отчину свою уж и совсем позабыли, а?
– А чего мне забывать? – невозмутимо басил, даже головы не поворачивая, Мнишек. – Я и там и тут казак добрый…
– Казаки нам не с руки, – зло сказал русский урядник в малиновой шапке, отороченной черным мехом. – Казака поскобли, увидишь – беглый. И на всякое воровство гож. И государеву строению помеха. Были бы табор, да кожух, да котел с варевом, да нагайка, да конь, чтоб на нем сидеть, саблей махать, – ничего казаку, кроме того, не надо. И ради того – державу по миру казак пустит и не чихнет даже…
Мнишек, не отвечая, жевал себе что-то медленно, смотрел остекленелыми сытыми глазами на урядника, запивал из чарки вином.
– Панове и русские господа, желаю сказать слово, – поднялся за столом Гонсевский, вельможа, что был тому два года королевским польским послом в Москву. – Поблагодарить желаю, – зоркими, умными глазами из-под припухлых темных век обвел сидевших за столом, свел чистые, белые морщины в улыбку, – всех поблагодарить. Посреди неурядиц ваших жизни нам сохранили и, сохранив, на родину отпускаете. – Взмахнул руками, развел их в стороны, изобразил на лице благородное удивление, под которым, внимательно приглядевшись, заметить можно было давнее раздумье, горечь. – Что видим? Мир светлый и цветущий, устроенный руками господа: сад. А человек? Гость временный. И не омрачим же минутное здесь пребывание злобой и враждой. И не упорствуем в начинаниях наших, если перст божий указал на тщету их и мановением разрушил…
Потянул ртом воздух, осекся, посмотрел на Марину, на отца ее, пана воеводу. Марина не шевелилась. Пан Ежи Мнишек со скучающим видом прикладывался к чарке. Услышав, что Гонсевский остановился, поднял на него глаза, поглядел, будто не понимая, опустил, помотал головой.
– …И не упорствуем, – жестко повторил посол, и с лица его исчезла вдруг благостность, оно стало старым и печальным.
Леса, чередуясь с пажитями, тянулись вдоль дороги, то отходя, то подступая вплотную. Погода стояла ясная. В знойный медовый воздух вливались струи холода. Осины звенели листвой глуше. Березы млели в уходящем тепле. Воды в реках, в озерцах стали темнеть. Луговины дышали травяным настоем.
Косили на них, заметил Морозов, однако, не шибко. Чем дальше ехали, тем неспокойнее вокруг становилось. Людей в деревнях заметно убыло: то ли разбежался народушко, то ли прятался. Ночами вставали далеко за лесами пожарища. В темноте, в безмолвии казались особенно зловещими.
Русские стрельцы, что шли с поляками, хмурились, а иные начали, отворачивая рожи, усмехаться. Поляками же овладело волнение. Крылось за ним, конечно, одно – нетерпение, но, казалось Морозову, – было оно разным. Марину, и отца ее, и еще некоторых, что держались возле, снедала как бы тайная лихорадка. Будто ждали чего, а чего и откуда, не знали сами. У других же явно было желание – перейти рубеж, уйти в свои пределы, чтоб русской беды ненароком не хлебнуть.
А сам Морозов себе казался сторожевым псом. Ехал на коне то впереди, то сзади. Приглядывал все. Иногда высылал нескольких стрельцов вперед и пускался за ними следом.
И когда ехал один, бросив поводья, тяжесть, давившая его, как будто немного отпускала, хоть и тогда был настороже, и присматривался, и прислушивался.
Гонсевский, конечно, недаром давеча на Марину и батюшку ее сизым ястребом глянул. Слова его были тихи, степенны, а со значением. Мудр и понимает, и их упреждал. Да не слушают. С вором с Тушинским, с названным новым Димитрием, они, Марина с отцом, видно, сносились. А Марине голову заморочили. Верит: ждет ее там прежний, с кем в Успенском венчалась, на троне золотом сидела. Сном тешится. Умна? На свой лад, а тут… На Руси уж волны вон какие встают, а она с ними сладить хочет, права свои высчитывает. Красива, так все и возьмет, думает…
Тушинскому вору она, конечно, надобна. Чтоб признала: настоящий-де. Как же: венчанная царица. А в Москве боялись, боялись, да и подвели: пусть лада до Тушина допрыгается. Еще неизвестно, мол, хорошо ли вору от Марины будет.
А русские – что ж? Марина на русаков зла, так почем зря и честит. На рать идут – страху не имут. А с подьячими, с дьяком, с боярином, с царем-батюшкой? Телята. А как быть?
От непонятности росла в Морозове темная злоба. Он решил, что ни московским боярским хитрым умышлениям про бывшую царицу, ни Марининым надеждам сбыться не даст и за рубеж всех, с божьей помощью, выдворит.
Еще была у него в эти дни собственная докука. Пока был на людях и одолевал себя заботами, она дремала. А как ехал по дороге один, – оживало прошлое ночное безумие: опять виделась Марина, нежная и тоскующая, слышался ее жаркий шепот; ее умоляющие слова – звала его за собой, просила послужить ей.
Теперь, однако, береглась его Марина явственно и по ночам накрепко затворялась в избе, не выходила совсем, и пани Газовскую, свою приближенную, не отпускала ни на шаг. И разговоры, что бывали у Морозова с Мариной прежде, кончились. И ни с кем, кажется, сейчас уже не говорила, будто запечатала уста.
Реки достигли в пасмурный серый день. И хоть ее приближения ждали, – открылась в крутых берегах неожиданно. Передовыми стрельцами, посланными заранее, было уж про все узнано, и широкий старый паром подогнан к берегу. Морозов приказал начинать переправу, а сам на коне стал на юру и смотрел.
Первыми проехали вниз несколько стрельцов и с ними телеги с частью поляков, Мариной, Мнишеком, с челядью их. Он смотрел на Марину, но она, проезжая мимо, отвернулась, опустив голову. И голова ее опять, как в роще в тот раз, была повязана платочком. Морозову показалось, что Марина дрожит, а Мнишек сидел как сыч, недовольно насупившись. Рубежи польские были уже совсем рядом – рукой подать.
Первый раз, может быть, в эту минуту в рассеянном белом свете пасмурного дня предстала Морозову как-то целиком, будто одним взглядом охваченная жестокая судьба Марины.
В телеге-то простой, крестьянской, а? С трона-то да на прогнивший паром. Царица московская! А впереди, посреди оглобель, лошаденка пегая с хвостом, подвязанным мочалой… И на вознице как назло колпак валяный – хуже вороньего гнезда и зипун на спине продран: любуйся, великая княжна, покидая пределы царства… Да не как-нибудь, а навсегда…
Морозову было ее жаль, но рядом с жалостью внутри лежало сознание, что дело, потребное для Руси, сделал он и сделал как надо.
Телеги и кони стрелецкие, стуча внизу на съезде по бревнам, взошли на паром. Сняли чалки, паромщик крикнул, пошли пихаться шестами, и паром медленно двинулся через реку.
Вниз сходили пешие мужики, съезжали новые телеги, тянулись конные. Паром, высадив первых на другом берегу, пошел обратно. Видно было, как те, за рекой, медленно наизволок потянулись по круче наверх и скоро исчезли за бугром. Смутное, тревожное чувство шевельнулось в Морозове. Он решил поторопить с переправой, чтобы и самому поскорее пересечь реку.
Сзади раздался дробный стук копыт. Он обернулся и увидел, что к нему быстрой рысью подскакивает незнакомый стрелец.
Морозов всмотрелся. Тот скакал, кажется, издалека. Конь тяжело водил боками. Зеленая шапка сидела у стрельца на голове набекрень. Отмахнув короткий поклон, удерживая вороного, что относил его в сторону, стрелец хрипло прокричал:
– Воевода из-под Смоленска прислал сказать, чтобы Марину и отца ее на тот берег не правили и назад возвращались. Лазутчики донесли: польские шайки рыщут в русских пределах, хотят ее умыкнуть, везти к Тушинскому вору.
Морозов толкнул коня, поскакал к перевозу. Паром уж причаливал. Крикнул рыжему, с хрящеватым носом, с треугольным шрамом на левой щеке уряднику, чтоб взял десять конных и переправлялся с ним. Сам поехал к парому и велел всем полякам на телегах заворачивать обратно.
Поднялся галдеж. Скрипели колеса. Мужики разворачивали коней, орали, щелкали кнутами. Поляки, молчали, смотрели на Морозова во все глаза, однако никто ничего не спрашивал.
Он въехал на паром, спешился, встал у перил. И пока въезжали стрельцы и отчаливал паром, пока плыли, он смотрел на зеленую воду и молча твердил про себя: скорее! Беспокойство грызло его. Едва съехав на берег, поднял коня вскачь не оглядываясь и слыша, что стрельцы поспешают за ним.
Ушедшие вперед поляки показались только в версте от реки, в том месте, где дорога свернула в старый сосновый лес.
– Поворачивайте назад! – коротко приказал Морозов.
Телеги остановились.
– Для чего, пан пристав? – хмуро спросил Мнишек.
Марина, ни слова не говоря, кусала губы.
– Опасно, – сказал Морозов. – Поворачивайте.
– Нам неизвестно, где опаснее, – пробормотал воевода.
Телеги медленно развернулись на узкой дороге, потянулись назад. Морозов со стрельцами тоже тронули уже было коней, как послышался конский топот, и из-за поворота вылетели красные польские уланы.
Морозов оглянулся. Телеги с поляками были еще совсем близко.
– Гони! – крикнул Морозов мужикам. – Гони!
Уланы приближались, и уже поблескивали сабли. Морозов, морщась, потянул из ножен свою. Он понял: это конец.
И в последние свои минуты, кривясь от злобы, подумал, что Марина все-таки вырвалась и что теперь костер смуты пойдет разгораться еще сильнее.
Уланы засвистели, загикали и бросились на русских.