355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Плашевский » Огненный стрежень » Текст книги (страница 13)
Огненный стрежень
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:39

Текст книги "Огненный стрежень"


Автор книги: Юрий Плашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

IX

Кривой подплыл к «Парижу», привязал дощаник, сопя, полез по лестнице вверх. Когда взобрался, долго стоял на палубе, привалившись к покосившейся мачте, смотрел на красную полосу на небе. На глазах у него она подернулась как бы серым пеплом, исчезла. Он сплюнул за борт, улегся на тюфяк, набитый шерстью.

Малое время погодя перед взором его опять потянулась красная закатная полоса. Он хотел было удивиться, но быстро сообразил, что его уже взял к себе сон. И теперь, – он понимал, – представлялось ему главное, когда у деревни Лесной, после того как побили и отразили шведов, ходил он во тьме вокруг спящего царя Петра. Он ходил, и его всего трясло и корчило, хотя вышел солдат уже из него добрый, и в делах, и в баталиях бывал он не раз.

Но это потом. Пока же только угрюмо тянулся за лесными стволами красный закат. Частоколом качались на ходу ружья. По осенней слякоти солдаты отряда генерала Боура спешили на подмогу к царю Петру, который вторые сутки бился под Лесной с Левенгауптом.

Закат светился стылым светом, было холодно. Днем шел дождь, дороги развезло. Шагали, поспешая, походным порядком, по два в ряд. Офицеры торопили. Он шел легко, ходок был отменный.

Он думал, что дело со шведами, наверно, будет сразу, как дойдут до места, и от того будет тяжко, потому что умаются еще сильнее, чем сейчас, и похлебать щей или чего другого горячего долго, может, не придется. Табаку тоже давно не было, обозы отстали.

Всплывала еще иногда в мыслях пригожая монашенка, что засмотрелась на него из окна кельи давеча, как они три дня назад шли через местечко, мимо монастыря. Монашенка была глазастая, беленькая, в лице ее были интерес да испуг. Известное дело – девчонка…

От монашенки мысли у него перекинулись к Новодевичьему и к той ночи, когда они в овраге сидели со стрельцами, и потом – к Софье. По нему дрожь прошла, как выплыл вдруг у него в душе ее нахмуренный лик, и жарко полыхающие черные глаза, и крест, и то, как он притянул к себе крест и поцеловал, клянясь.

Помнить ли ему теперь и исполнять ли ту клятву, если Софья Алексеевна четвертый год как, слава богу, уже преставилась? «Походила бы тут ты с нами, побила ноги, потопла бы в Нарве, погонялась бы за шведами», – подумалось злорадно. И то, что он все это знал и прошел через то, через что царь Петр их вел, а она не знала и никогда уже узнать ничего похожего не могла, вызвало у него усмешку, и он нахмурился.

Закат истлел, и деревья, и дорога будто в темную воду окунулись. Зажгли факелы и продолжали идти. Пронеслась, чавкая копытами, лошадь, блеснул в свете факела влажный круп, растаял. На лошади – усатый, закутанный в плащ офицер.

– Не отставать, не тянуться! – крикнул сипло. – Через час привал с водкой.

«Не отстанем небось, – пробормотал он про себя зло, – как раз поспеем». Злоба в нем все росла, – то ли на весь белый свет, то ли на себя одного.

Неужто так уж и велика будет плата, если за всех за тех, на Красной ломаных, вешаных, порубленных, да еще за тех, что, до площади не дойдя, в застенках, огнем жженные, под кнутом сгибли, – одного порешить? Он не знал. Он изнемогал от мыслей и решить ничего не мог.

Солдаты, шедшие впереди, замедлили шаг. Обозначился привал. Потянуло водочным духом: стали обносить чаркой.

X

– С колена пали́! – закричали офицеры.

Упали на одно колено и выстрелили, и он выстрелил со всеми. Оружейные артикулы солдаты выделывали молча, зло и быстро. Тут же пустые ружья отдали назад, а им передали заряженные, и они опять выстрелили.

Лесная поляна лежала перед ними невелика, и хорошо было видно, как с опушки березняка выскакивали шведы, быстро строились и стреляли. Правее, дальше, тянулся пороховой дым, и в разрывах мелькали сошедшиеся грудь в грудь русские и шведы – там все шла главная баталия, затеянная в последние сентябрьские дни царем Петром. Замыслено было генерала Левенгаупта со всей силой побить и несметный обоз захватить, чтоб не достался королю Карлу, который шел южнее.

– Бе-гом! – закричали офицеры.

Побежали, уставив вперед ружья с примкнутыми штыками.

Мелькнул с левой руки на взгорочке генерал Боур. Он сидел верхом на коне, тыча вперед тростью, кричал. Плащ его относило ветром. Тучи шли низко.

Солдаты бежали. Уклон был в сторону шведов. Мелькала под ногами бурая трава. Кто-то уж начал орать «ура!». Но тут как раз от леса рявкнули шведские пушки. Еще раз, еще. Шипя, воя, вырастая на сером небе черными мячами, понеслись навстречу ядра. Вразброс встали лохматые кусты разрывов.

– Бегом! – надрывались офицеры. – Вперед! Вперед!

Солдаты бежали. От леса все били пушки шведов, и черные кусты, рассыпаясь, плюясь чугунными осколками, вставали, заграждая путь. Пехоты у супостата было мало, так он норовил заслониться артиллерией.

– Вперед! Вперед! Не останавливаться! – криком исходили в черном дыму офицерские голоса. – Проскакивай!

Проскакивали. Падали, когда, шипя и сжимая воздух, летели ядра. Опять подымались и бежали, отплевываясь, выкатывая глаза, задыхаясь, крича. А иные и не подымались. А он все бежал, бежал. И будто сами уж несли ноги. То с одной стороны, то с другой выплескивался режущий крик. Но – почуял – кусты черные стали отставать, редеть. То ли не успевали шведы переносить прицел, то ли вовсе не выдержали их пушкари страшной атаки русских.

Солдаты бежали, спеша сойтись в рукопашную. Посылая лошадей в полный скок, нагнали бегущих и, миновав, понеслись впереди двое адъютантов генерала. Теперь уже и «ура» кричать можно было. Впереди отчаянным звенящим плачем зашлись шведские трубы. Пихая солдат, размахивая саблями, бегали там офицеры. Но был у супостата строй жидок.

Солдаты бежали, и уже набежали столь близко, что лица у супротивника различать можно. Замедляли бег, примечали, выбирая себе кого-нибудь на удар.

Ему достался голубоглазый, невысокого роста швед, со съехавшим набок париком и торчавшей в сторону косицей. Шага за два до него он размахнулся и, шутя отбив неловко выставленное ружье, по самое дуло всадил ему штык в грудь.

Бой здесь продолжался недолго. Шведы были побиты и бежали. Фланг шведский Боуром был начисто смят, а вслед за тем и в центре, где был царь, шведы пошли в отступление.

До самой ночи шло преследование, немало ему еще пришлось поработать штыком.

В темноте уж затрубили сбор. Подошли кухни. Разжигали костры. Валились к ним полумертвые от усталости. Кашевары раздавали еду. Кто брал, а кто уж не мог – засыпал, едва коснувшись земли.

Левенгаупт еле убрался с остатками своего войска за реку. Мост был захвачен русскими. Почти весь обоз попал к ним в руки, а которые телеги не попали, так утонули.

Будет ли швед еще назавтра биться или побежит, живот спасая? Весь русский лагерь в лесу и на полянах был настороже, и приказано было готовиться наутро к новой баталии.

Он сидел прислонившись к стволу дерева, держа в руках миску с кашей и смотрел в огонь костра. И дальше тоже в разных концах горели огни, и был тихий солдатский гомон. Дождь то начинал сеяться с неба, шелестеть по земле, по листьям, то переставал.

Когда он шведа с косицей штыком ударил, тот тогда в себя воздух ртом потянул и будто задохнулся и замер, глаза выпучил. А потом кашлянул со всхлипом, и изо рта, из носа у него хлынула кровь. А когда он штык из груди его выдернул, то из груди тоже током, толчками стало выплескиваться… Швед повалился и закричал. Все то произошло за миг. Смотреть было некогда. Выставив ружье штыком вперед, он побежал дальше, и опять колол, и кричал, и прикладом бил. И будто обеспамятел. И теперь сидел, и все опять и опять приходило на ум: швед, и стеклянные голубые его глаза, и кровь, не то красная, не то черная.

Зачерпнул ложкой кашу, положил в рот. Пожевал. Костер притухал. Груда жара осталась на месте пылавших поленьев. Поверх перебегали синие огоньки.

Подошел высокий солдат, сбросил в костер беремя хворосту. Повалил дым. Солдат постоял, растопырив руки, сел, сказал из-за дыма:

– Мы вот тут в лесу шведа гоняем, а заступный за народ казак Булавин Дон поднял, правду ищет.

Сбоку переобувался молодой солдат. Поднял от портянки голову, спросил:

– А ты откуда знаешь?

– Я не знаю, я слышал.

Из-за ствола дерева высунулся еще один, с трубкой в зубах. Взял головню, поднес к трубке, затянулся. Огонь осветил его снизу, блеснули глаза:

– И быть заступному казаку Булавину на Москве в цепях, – засмеялся хрипло. – Петр-то Алексеевич на правду поболе востер, двадцать лет ищет. На то патриархи его помазали.

– Они, конечно, помазали, – молодой солдат усмехнулся, – да сами на лебяжьих перинах спят, телеса нежат. А Петр Алексеевич – попону наземь, в плащик офицерский завернулся, камень под голову – и знай под кустиком носом посвистывает.

Солдат из-за дыма закашлялся, спросил:

– А ты откуда знаешь?

Молодой засмеялся тихо:

– Я не знаю, я видел… И ты можешь. Поди сейчас, погляди. На голой земле царь спит. А стражи – всего один солдат. И тот сидит, носом клюет.

…Он и кашу свою жевать перестал при этих словах, замер. Чудно все оказывалось, тихо. Медленно сквозь хворост пробирался огонь, медленно потрескивал, набирал силу. И дождик словно задремал, и лес, а с ними и ночь.

Он отложил миску, поднялся. Показалось – тоже во сне. Волоча ружье, медленно пошел за деревья. Так все и поняли – нужду справлять. Никто слова не сказал. Зато он помнил хорошо, что царь спит на земле завернувшись в плащ, и стражи возле него – всего один солдат.

XI

Его окликали часовые раза два, пока он брел от костра к костру по лагерю, но, разглядев, что свой, пропускали. Еще днем он заметил, где был царь, и шел в ту сторону. Под конец увидел на опушке дуб и у того дуба царский штандарт, воткнутый древком в землю.

У костра храпели солдаты. Один сидел обняв ружье, смотрел в огонь. К этому он подошел уже не спотыкаясь, а как следует, бодро, хоть немного и вразвалку. Сел рядом, кашлянул:

– Стережешь? – спросил строго.

– Стерегу, – тот глянул на него сонно и опять уставился в огонь. – Умаялся. Другой уж день бьемся. Неужто еще и третий придется? – голова его склонилась, руки скользнули вниз по стволу ружья. Послышался тихий храп.

Он оглянулся. Справа возле костра на попоне, закутавшись в плащ, спал солдат громадного роста. Он понял – царь.

Храп вдруг прекратился. Часовой поднял голову, чмокнул губами, открыл глаза.

– А ты кто? – спросил.

– Генерала Боура гренадер.

– Боура мы знаем. А ты чего здесь?

– Брожу. Чего-то скучно мне. Шведов поколол давеча немало.

– Вспоминаются?

– Да. Все мальчишка в глаза лезет. Кровь из него льется, а глаза стеклянные. Стонет и стонет.

– Спать не дает?

– Не дает. Все льется из него и льется…

– Ничего. На вот, хлебни.

– Водка?

– Она. Царская.

Солдат достал баклагу. Он вынул затычку, приложился.

– Ты посиди, я хворосту принесу, – солдат встал, пошел куда-то в сторону.

Он остался один. Дождь шелестел тише. Костер светил тускло красным жаром. Длинный, что спал на попоне, был еле виден. Ночь навалилась медведицей.

Он сидел не шевелясь. Потом медленно потянул из-за голенища нож. В красных угольях костра лилась кровь, и была она не черная, как тогда, но алая. Вертелись тележные колеса – везли еще живых стрельцов Лариона Шелудяка, Ивана Волка, Семена Куклу и иных. И они кивали ему, протягивали руки, улыбались. Софья Алексеевна изгибалась жарким розовым телом, и крест блестел у нее меж грудей…

Он встал, легко подошел к спящему, опустился на колени, отвернул плащ, ища шею, занес нож…

– Господи, прости и помилуй… – шепнул про себя.

В костре треснуло, вырвался сноп искр. Человек повернулся во сне. В красном блике вырезалось на попоне молодое лицо. Ему показалось, что это мальчишка-швед, заколотый давеча.

Он встал, дико оглянулся. Все было сонно. Костер опять притух. Он шагнул, споткнулся. Наклонился, пошарил. Оказалось – ружье, тут же – нога. Возле – солдатская шляпа. Присмотрелся – рядами, рукой подать друг до друга, – вповалку спали солдаты.

Он пошел, впиваясь в лица, подымая шляпы, отворачивая плащи. Все было не то. Он выпрямился. Его трясло, пот катился по лбу, заливал глаза. С души воротило так, что хоть впору было блевать. Неужто кат он?

– Ты чего?

Он обернулся, увидел солдата. Тот накладывал в костер толстые ветки. Поднялся, взглянул хмуро.

– Ты чего, говорю?

– Ничего…

Солдат подошел, увидел нож.

– Спрячь. Сдурел? Смотри, кого-нибудь ненароком… Из-за своего шведа…

– А как узнаешь?

– Молчи. Коли блажь или жаль кого – выпей.

Он бледно улыбнулся, помотал головой.

– Кто таков?

От этих слов, сказанных позади резко, густым голосом, у него по коже мурашки пошли.

Обернулся, как заяц, и увидел – кутаясь в плащ, простоволосый, в рассыпанных кудрях, подходил не спеша царь. Лицо было устало, помято со сна. Царь зевал, ежился от ночной сырости, встряхивал головой. И кудри на ней были юные…

– Кто таков? – поглядел прищурившись на костер, перевел блестящие глаза на него. У него и язык отнялся, да солдат выручил.

– Отряда генерала Боура гренадер, ваше величество…

– Почему здесь?

– Шведов давеча многих поколол, ваше величество, ходит смутный, тычется.

– Это бывает, – царь задумчиво поглядел ему в лицо, опустил глаза, увидел в руках нож. – А это зачем?

– А может, еще кого надо? – медленно проговорил он.

– Кого ж?

– Не знаю.

– Может, меня? – странно сказал Петр, усмехнулся, подошел ближе, распахнул кафтан. – Где же твой нож? Посмотрю, каково у тебя сердце на меня, солдат. – Дернул шеей, по лицу прошла судорога. – Как я за вас, а вы на меня…

– Нет, – он покачал головой. – Теперь нет.

– Отчего ж?

– Не могу, – сбивчиво бормотал он, глядя Петру в глаза. – А я не судья. Не знаю. Ты шведу на Москву путь заградил. Разгром им учинил, хоть лучшие вояки были. Теперь мы будем. От тебя. Куда-то ведешь… Значит, знаешь.

Изо всей силы он швырнул нож в сторону, в чащу леса. Потом обтер руки, сделал Петру ружьем «на караул» и, прямой, высокий, зашагал прочь.

На следующий день, когда шли уже только малые стычки с побежавшими шведами, ему выбило осколком глаз. После госпиталя тут же был он списан в инвалидную команду.

XII

Он стоял у борта корабля, всматривался в ночь. Голова горела, мысли метались лихорадочно. Баба Фрося на Яике! Ефросинья! И верблюжата малые – Тимоша, Аннушка! Гурьев-городок, Яик-река, Спас милосердный!

– Жолымбет! – закричал он во тьму. – Жолымбет, эй!

Ночь молчала.

Во мраке молниями вспыхивали в нем видения той ночи, после битвы со шведами – костры, дождь, черные деревья, и он сам, ополоумевший, с ножом, и кудри царя Петра, рассыпанные на лбу, и белая его грудь. Ему казалось, что та ночь еще длится в этой и сливается с ней.

– Жолымбет! – опять закричал он, и слезы текли у него по лицу. – Жолымбет, возьми на Яик-реку! Пойдем вместе. Возьми скорей, не хочу здесь!

Ему казалось, что Ефросинья на далеком Яике уже ждет его, а с ней и Тимоша, и Аннушка. Ему не приходило в голову, что и жена его, и дети, если они живы, уже не те, что были тогда, давно. И он представлял себе Ефросинью молодой, а Тимошу и Аннушку маленькими детушками и называл их полюбившимся ему словом Жолымбета – верблюжатами, и радовался этому, и плакал.

Бог не наг, человек не прост. Стрельца одного в тот раз на Красной на плаху вели – а у него русы кудри по плечам. Хоть не как у царя Петра, не черные, а все ж кольцами вокруг чела рассыпались. Так согласен уж был на плаху молодой стрелец лечь, да попросил позволения перед смертью душу напоследок потешить, песню спеть. Не дали позволения.

– Жолымбет! – кричал и кричал он за Дон. – Утром пойдем, как солнце взойдет.

Ему сладко было бросать в ночной ветер слова, в которых были тоска, горечь и надежда, сладко же и чувствовать себя на некой вершине и быть притом одному.

Просить прощения надо было ему у всех за то, что дорога его была иная, чем у них. Но так же мало его вины было в том, что иная.

Ведь не с Назаром Ершом, не с Семеном Куклой, Иваном Волком и не с иными ж стрельцами был он тогда, как везли их на казнь. И у Софьи Алексеевны прощения молить должно было ему, что муку ее мученическую с ней не разделил и клятву свою безумную не исполнил. Виноват – да, а что не исполнил – слава тебе, господи!..

– Ефросиньюшка! – задыхаясь, тоскуя и плача, звал он жену с борта корабля «Париж», осевшего в донском иле, но знавшего некогда над собой руку самого царя Петра. – Ефросиньюшка!

Не сам он тому был виной, но дорога его. А она прямиком его все к тому же царю Петру вела, которого ни обойти, ни объехать. И предстояло ему тогда вместе с Петром Алексеевичем дело дельное вершить, – вместе за отечество биться, а нужно – и животы положить.

Что ни поп, тот и батька? Или это родины зов? Это или Русь сама, или Ефросиньюшкины очи? Не разглядеть, потому что тьма. Но и голубоглазого же мальчишку шведа с косицей набоку, прости христианская душа, поколоть не за что иное можно было, как только за ту, что за спиной лежит! А более ни за что… А она тогда впереди себя Петра держала.

Ветер дул тихий, ласковый. Опустошенный, усталый, он отошел от борта. Будто совершив что, он опять повалился на постель и, словно спеша, закрыл глаза. Он знал, что напоследок ему привидится то, самое жгучее.

Ведь он тогда из Новодевичьего не сразу ушел. У калитки в стене монашенка его догнала, тихая, маленькая, как мышь. К Софье воротила. Он пошел. Монашенка молчала, но он понимал, зачем.

Впустила в келью и сзади дверь заперла.

Там Софья была одна, на раскрытой постели, нагая… Тонкая свеча горела у изголовья, бросала слабый свет. В глазах у Софьи был мрак.

– Иди сюда, стрелец, – сказала, дунула на свечу. И тьма поглотила их.

XIII

Вода текла без плеска, сизой тугой волной. Дон дымился. Утро только занималось. Он отошел от берега, оглянулся. Никого.

Он быстро пошел по тропе меж кустарника, свернул в сторону. Трава, обильно политая росой, цеплялась за ноги.

Дуб встретил его холодом. Под ветвями у ствола было еще почти совсем темно. Все было одиноко, пустынно и дико, и он едва узнавал место.

Опять оглянулся, прислушался. Обошел дерево. Перед ним открылось дупло. Поднял сук и ткнул несколько раз в него, проверяя, не заползла ли змея. Потом сунул в дупло руку и долго шарил и наконец ухватил…

Откинулся и, осторожно перебирая руками, вытащил цепь. К концу ее был прикован железный ларец. Повозился, открыл крышку.

На ладони его тускло блеснули Софьины перстни. Достал и кошель, половину монет из него отсыпал обратно в ларец. Монеты текли медленно, позванивали нежно.

Перстни сунул в кошель, к золоту, кошель – в карман.

Опять запер ларец с остатним золотом, бросил в дупло. Цепь скользнула и исчезла.

Осмотрелся: не наследил ли. Обошел дуб, поклонился ему земным поклоном и быстро зашагал прочь. На сердце его было весело.

Они тронулись в путь под вечер.

Дорога шла через малорослые перелески. Потом рощи кончились. Только в отдалении на юру маячили одинокие деревья, трясли под ветром верхушками. У дороги стеной шли высохшие стебли кукурузы.

Позади разливался красный закат. Дон скоро утонул в мареве. На востоке небо было ночное, аспидное. Навстречу плыли облака, изредка в разрывах между ними показывалась глубокая синева.

Заночевали в степи, когда почти стемнело. Недолго посидели у костра и улеглись на ломкой, высохшей траве.

Кайсак сказал:

– Ты мое имя знаешь, меня Жолымбетом зовут. А тебя?

Одноглазый долго молчал, потом отозвался:

– Андрианом меня кличут.

Жолымбет подумал, сказал:

– Я тебя Адриан-ага звать буду.

– Ага – это что?

– Ага по-нашему – старший.

– Хорошо, пусть будет ага.

На сердце его было задумчиво и спокойно. Он смотрел в небо и в последнем, потухающем свете заката по-прежнему видел медленное движение туч.

Долгое время он был уверен, что жизнь его кончится на зеленой глади Дона, на старом, позабытом корабле. Теперь оказалось, что он ошибался, и перед ним открывалось новое. Может быть, суждено ему было вновь встретиться с теми, которых увидеть он уже и не чаял.

Он старался вообразить себе, какова будет эта встреча, но знал, что все равно она будет не такой, как ему представляется.

А облака меж тем все шли и шли по небу, хотя почти уже не видны были в наступившей ночи.

МАРИНА

Тихо акиян-море. А Русь есть щит, есть рама бурным акиянам, которых она вал огневой.

Апокриф

Глава первая. ИТАЛЬЯНЕЦ1

Омокнул белоснежное перо в чернильницу, стряхнул, приготовился писать, да задумался. Чернильница из розовой морской раковины стояла в серебряном начищенном ободе на столе. Стол – дубовый, темный, чистый без пылинки – придвинут был к широкому окну. Сквозь разноцветные стекла приотворенной рамы синие, красные, желтые лучи падали на стол. В окно смотрел кипарис, и тянуло снизу, со склона, цветущими олеандрами.

Начал писать:

«Если нужным в конце концов сочтено будет послать в Московию еще одного доверенного человека по делам святого престола, то лучше, чтобы человек этот был итальянец по происхождению. Следует выбрать для этой цели мужа скорее пожилого, чем молодого, богобоязненного, серьезного и вместе с тем благодушного.

Предварительно ему следует, если он не бывал в той стране, хорошо изучить характер, нравы, основные законы и требования московитов с помощью людей сведущих.

Вся свита его должна состоять из людей благонравных, благочестивых и приветливых. Особенно важно этому человеку иметь при себе товарищем какого-нибудь очень набожного славянина – католика, дабы не пришлось ему во всем доверяться только переводчикам.

В разговорах с московитами следует избегать надменного и презрительного тона. Не должно также ни в коем случае высказывать желания узнать их тайны и не слишком любопытствовать о делах государственных, которые сейчас, вследствие раздоров, называемых самими русскими смутою, пришли несколько в упадок…»

Отложил перо в сторону, и мгновенно вдруг застлался взор его как бы пеленою. И не видел он некоторое время ни широкого окна, ни кипариса, ни неба Перуджии, но почувствовал себя вновь под русским небом, вдыхая сырой, талый апрельский ветер. Ветер дул над разъезженной дорогой, задирал перья сидевшим на обочинах воронам, отворачивал полы кафтанов всадникам. Конные не торопясь, переговариваясь и поглядывая с любопытством на крепкие, в темной коже, с железными шипами возки, стоявшие на дороге, ехали мимо. Сытые кони тянули ноздрями напоенный весной воздух, ржали, били сильно копытами, поднимая брызги талого снега и воды.

Всадники отъехали немного и остановились. Затем от них отделился один, вернулся и попросил всех путников из возков. Те повиновались и, осторожно, с оглядкой ступая, приблизились к верховым, среди которых выделялся молодой человек в красном кафтане. У него было круглое лицо со светлыми глазами. На длинных кудрях с медным отливом – шафранного сукна шапочка с собольей оторочкой.

– Господа едут в Москву? – громко спросил он по-латыни.

Ширококостый приземистый немец с красным мужицким лицом, в черном берете при этом крякнул.

– Черт меня побери, – пробормотал он, – если я смогу объясняться на этой папистской тарабарщине.

Тогда итальянец выступил вперед и сказал, что господа действительно едут в Москву и что среди них есть весьма искусные и знающие свое дело ювелиры, оружейники, аптекари. Некоторые едут по приглашению самого царя и великого князя Бориса и очень хотели бы знать, с кем сейчас имеют честь говорить.

В свите захохотали, но молодой круглолицый поднял руку и, когда смех прекратился, сказал:

– Царь Борис умер четыре дня назад.

По круглому лицу говорившего прошла судорога. Окружающие молчали и смотрели насмешливо. Один только, с краю, в черной бороде, бледный, с хрящеватым носом, крикнул по-русски, зло:

– А на башках-то шапки держать, с царем и великим князем Дмитрием Ивановичем беседуя, негоже!

Путники низко поклонились. Круглолицый улыбнулся.

– Старания, говорят, соразмерны силам, но желания выше сил, – сказал он. – Бог милосердный и справедливый сделал так, что силы мои возвысились вровень с желаниями, а силы недругов моих умалились. Хочу, чтобы знали вы: взойдя на отеческий престол, буду добросердечен и благосклонен более узурпатора Бориса ко всем, кто желает ехать к нам торговать и промышлять своим ремеслом. Уверен, что и мои добрые русские будут к вам приветливы.

Он кивнул, дернул поводьями и поехал вперед. Свита, теснясь, последовала за ним. Копыта лошадей зачавкали в талой снежной каше. Последним тронулся чернобородый. Он долго бешено смотрел на иноземцев, так и не снявших шапки, стегнул плетью, почти повалился на спину коня, выдохнул тоскливо «Эх-ма!» и пустился догонять отъехавших.

Путники постояли еще и вернулись по своим местам в задумчивости. Кучера закричали, защелкали кнутами, понукая лошадей, и весь поезд возков потащился по дороге. Из-за пригорка выглянула колокольня православной церкви…

Человек с усилием оторвался мыслью от далекой Московии. Он продолжал писать, изредка потирая в раздумье лоб.

«Ибо тут, как на войне, нельзя два раза ошибаться. В Московии пусть посланцы будут скупы на слова, а помыслы их сокрыты, и выражение лиц сурово, даже при оказании милостей.

На Москве есть Немецкая слобода, где живут обычно иноземцы, но нашим людям лучше не жить там, а поселиться в доме у какого-нибудь благомыслящего русского, дабы основательнее изучить нравы и обычаи страны.

Самый удобный путь в Московию из Италии лежит через Каринтию, Австрию, Моравию, Силезию, Польшу, Пруссию, Курляндию и Ливонию. Из Риги можно зимой добраться на санях до Пскова, в котором следует дождаться разрешения ехать дальше.

Смею добавить, что было бы весьма полезно для знакомства с Московией пригласить молодых русских благородного происхождения в Рим для изучения богословия, истории, латинского языка, стихосложения, риторики и прочих наук, а также выписать русские книги…»

Пишущий умел хорошо скрывать свои переживания. Потому и сейчас, когда выводил он эти слова, на лице его не отражалось ничего. Оно все также оставалось слегка сумрачно и замкнуто. Но рассуждение о молодых русских вызвало в нем далекое воспоминание, и вновь на мгновение мысленно покинул он прохладный покой монастыря святого Лоренцо…

В городе, куда прибыли они через несколько дней после встречи на лесной талой дороге, было шумно, по улицам валом валил народ. День был солнечный, какой-то умытый, с редкими на небе облаками, со свежим ветром. На углах кричали горласто, а что кричали – не разобрать. Скакали верховые, и много было малиновых и изумрудных ярких польских платьев, и кое-где проезжали не торопясь черные, в панцирях, польские же рейтары. Русские провожали их непонятными взглядами. Смотрели внимательно, молча и более как будто с любопытством.

На подворье, где остановились путники, было тоже шумно. В ожидании, пока сменят лошадей, итальянец вышел из избы и стал у ворот. Рядом стоял кудрявый юноша, видный собою. Он смотрел на спешащих куда-то людей, и на губах его играла тихая улыбка.

– Царь Федор, – заговорил он без всякого предисловия, поглядев итальянцу в глаза, – нравом был кроток, незлобив, жизни святой. Разумом не блистал, а земля под ним отдохнула. А теперь?

Итальянец понимал русскую речь и слушал не прерывая.

– Ты немец? – сказал юноша. – Откуда?

– Из Рима.

– Знаю, слышал. – Он тряхнул головой. – Ну, что ж, смотри, римский немец, на нашу беду. А беде быть.

– Отчего ж? При царе Борисе…

– Царя Бориса нет, – зло оборвал его юноша, – и говорить о нем не след. Батюшка мой, плача, сказал, что придется теперь московским бунтовать. А за ними и ярославцам, и суздальцам, и новгородцам.

– Зачем же бунтовать?

– А как же? Без этого нельзя. Да ты думаешь, по своей воле? Нет. По своей воле нам нельзя. Бунтовать – не сладко. А нужно.

Итальянец не понимал.

– Не понимаешь? – ласкова улыбнулся кудрявый. – Да, я тоже. А батюшка говорит – непременно бунтам быть. Сироты ж ведь. А как сиротам не воровать?

Итальянец знал уже, что русское слово «воровать» означает всякое бесчестие и преступные дела. Непонятно только было, почему русские упорно называли себя теперь сиротами.

– У вас же был царь? – добивался он от юноши. – Царь Борис?

– Какой он царь! – презрительно скривился тот. – Царь нужен природный.

– А царь Дмитрий Иванович, что идет теперь на Москву и город ваш взял, он – природный?

– Хоть бы бог дал, чтоб был природный, – непонятно ответил кудрявый и на том замолчал и не хотел больше ничего сказать, как итальянец ни выспрашивал.

Пахло талым снегом, навозом. Прошли двое молчаливых забрызганных грязью ратников с алебардами, закинутыми на плечо. Проехал в санях православный священнослужитель, то есть поп, как называют русские. Потом потянулся длинный обоз, и на каждых санях большая, плотная кладь была укутана рогожами, а рядом с лошадьми шагали крепкие чернобородые мужики.

Итальянец покачал головой. Рядом – рукой подать – билась потревоженная чужая жизнь, но проникнуть в смысл ее, чувствовал он, было ему невозможно…

С усилием отогнал от себя и это видение. Заставил себя внимательно всмотреться в кипарис за окном, и вновь, который раз, теплая волна поднялась в нем при виде этой божьей красоты, заключенной в столь совершенную форму.

Решительно взялся за перо, чтоб непременно уж закончить писать о московских делах, но тут раздались шаги, и он понял, что это кардинал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю