355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Плашевский » Огненный стрежень » Текст книги (страница 9)
Огненный стрежень
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:39

Текст книги "Огненный стрежень"


Автор книги: Юрий Плашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

VII

Незаметно и вечер наступил. Днем к каменному грибу идти Михайла поопасился. Виден тут будешь издалека. Как на ладони. Всякому-то и западет: а чего это чужой по степи рыщет?

Пошел в сумерках. Прикидывал: часов шесть, видно, пройти надо. Как раз и месяц взойдет.

Чернобородый опять в шалаш забрался, захрапел. Тут Михайла и тронулся в путь тихонечко. За ночь, подумалось, если б обернуться, то мужик ничего бы и не заметил.

Сатана, солдатская кость. Спит себе под своим тулупом на краю света… И горя мало. А мало ли? Тоже говорит: скука. А руки-то, между прочим, – в дворянской благородной крови…

Михайла шагал по гальке. Поднимался ветер. Море начинало шуметь.

Кровушка людская. У кого ее на руках-то нет? У Михайлы вот, например, тоже есть. Вспомнилось: молоденького офицерика, мальчика, застрелил в деле под Сальниковой ватагой, в последней страшной баталии, когда под тем хутором Емельяна Ивановича войска побиты были сплошь, а фельдмаршал его, Овчинников, голову сложил.

…Налетели под вечер рейтары, а впереди скакал офицерик этот, сабелькой помахивал, вопил, Михайла же от Пугачева недалеко стоял и видел, как тот повернулся, оскалился зло, крикнул. Ударили сбоку в пики казаки, все смешалось.

Между тем лошадь вынесла мальчика с сабелькой прямо на Михайлу, и тот его из пистолета на всем скаку ссадил. Завалясь на сторону, офицерик падал с лошади, убитый наповал. Парик же у него от удара соскочил, на голове открылись кудри русые, и тут же утонули в пыли.

Пугачев что-то кричал, широко разинув рот, вытянув руку. Сбоку приближалась еще одна колонна рейтаров. Михайла с трудом оторвал взгляд от юной головы в пыли, пришпорил лошадь, бросился следом за Пугачевым.

Русские люди… И все-то русские, русские люди. И кровь одна, и злоба. А что разное? Правда? Ведь за нее только кровушку-то и льют. Но если она разная, так какая же она, дьявол ее забери, правда? И в чьих руках?

Впереди начали расти уступами отроги, обрывы ракушечных скал. Они отчетливо белели в темноте. Низко над степью стоял красный месяц. Подымаясь мало-помалу, он светлел, и вокруг тоже все светлело. Резче выступали скалы. На воде месячные блики прыгали и дробились; рваной лентой уходила вдаль лунная дорога. Как скалы приблизились к берегу, Михайла пошел, прижимаясь потеснее к ним: так незаметнее. Раза два почудились сзади шаги. Михайла останавливался и слушал, затая дыхание. Ничего не услышал, пошел дальше.

Так, а может, лучше про сие про все не думать вовсе? Говорит философ отменный, что-де всяк размышляющий муж чудищу развратному подобен. Хорошо. Пусть, кто хочет, на четвереньках ходит. А если поднялся? Тогда смотри и очей опускать не смей.

Скалы уперлись в море, закрыли дорогу к берегу. Михайла вскарабкался вверх, пошел по плоской равнине.

Ну, хорошо. Господин Руссо, перво-наперво, скажем, на вольность все-таки уповает. А таким, как Федосей, – тем чего надобно? Голая земля. Пустыня. А посреди – скит, а в скиту чтоб иереи господу хвалу пели. Ну, не иереи – так хоть сам Федосей. А кто не согласный с тем Федосеем окажется, тому он сам с превеликой охотой голову оттяпает – не хуже стервятников, что в Тайной экспедиции службу правят.

При мысли о Тайной экспедиции Михайла втянул голову в плечи, зашагал быстрее.

А через Федосея к правде, чего доброго, еще трудней пробиться-то будет. И так – что ни шаг к ней, – то по колена в красном. Диву даже даешься: до чего ж у людей кровищи этой, оказывается, много. Льют её, льют реками! – а она все не кончается, а она все льется. И когда же конец? И неужели ж без нее до правды не добраться?

Нет, поручик, не решить тебе, видно, задачи сей. Где там! Какие умы брались! А ты только ужасаться можешь и рыдать. Так млела и тосковала беглого поручика Михайлы душа, не ведая, как утолить печаль свою.

Правда… Не мужицкая, не дворянская… Для всех… Одна, как солнце… Есть ли, нет ли такая на земле? Или только будет? Только еще родиться ей, только брезжит она пока где-то – в немыслимой дали, сияет, лучами играет, манит… Дойти, дойти бы, господи! Сподобь! Но как? Опять, конечно, – в кровях умываться? Хорошо. Мы не против. Но добро бы еще – окунаться в ту кровушку, что в жилах господина Лупандина и ему равных течет. А если и в другую тоже придется? В ту, что, скажем, – из сердца мальчика с русыми кудрями выпустить надо? Тогда как? И еще не известно, в каком виде все окажется, когда ты до желанного со своими лапищами красными доберешься.

Не можешь? А вот Емельян – смог. И сыну своему – истово и с верою, как на духу, – сказал: «Не злодей я; всею душою – нет!» Это как же? Это какая же ему сила дана была? И вера?

Голова у Михайлы начала раскалываться. Хуже всего – мелькнуло, – если тот офицерик с русыми кудрями, что у него из головы нейдет, – самого господина Лупандина тиран наизлейший.

Поручик, запутавшись, принялся уже было с досады плеваться. Но тут, вглядевшись, он, слава богу, заметил, что впереди опять стали громоздиться скалы, а чуть в сторону, ближе к морю, вырос какой-то столб.

Шел Михайла уже долго и теперь сообразил, что это, наверно, тот самый каменный гриб и есть, про который старик пискун Пугачеву сказывал.

Приблизившись вплотную, Михайла понял: ветры обдули одинокую скалу. На верху шапка осталась, ствол же утончился. Михайла долго стоял, смотрел. Верхушка у ствола сильно наклонилась, того и гляди, свалится. Чем и держалась – неизвестно.

Вокруг – мрачно. Каменное ложе, каменные обломки. Пустота. Сюда, наверно, и не захаживает никто.

В лунном свете все казалось диким, будто в кошмаре.

Михайла принялся мерить шаги, сбивался, считал сызнова. Полночную сторону света нашел быстро – звезды над головой стояли. Ямы же и камни попадались на каждом шагу. Наконец нашел, – как будто та, с камнем. И щебнем засыпана. Выгреб, однако, на локоть глубины и уперся в скалу. Не та яма. Видно, в сторону взял. Промаялся так Михайла, наверно, с час.

На пятый счет только попалась ему мелким камнем забитая впадина рядом с валуном. Михайла опустился на колени. Щебень лежал плотно – пальцы не брали. Несколько слоев ковырял ножом. Дальше пошло легче, попадались голыши покрупнее, один раз звякнул черепок. Михайла торопился, дышал часто, пот застилал глаза… Несподручно было, мешал нависший валун… Наконец – на вытянутой руке – нащупал внизу горшок, заткнутый тряпкой; потянул его, закусив губу, наверх.

Но – как раз в тот же миг – явственно раздался позади шорох. Поручик круто обернулся – над ним черной фигурой, луну собой заслоня, вздымая над головой громадный камень, подавшись вперед, стоял человек.

VIII

Михайла успел-таки прянуть в сторону. Горшок с золотом ухнул обратно в яму. Камень сухо треснулся о валун, высекая искры, отскочил и попал человеку под ноги. Злодей этот, видя, что удар его прошел мимо, кинулся было, секунды не теряя, на Михайлу, да споткнулся о камень и свалился наземь. Ящерицей быстроногой вильнул прочь Михайла, вскочил, обернулся, ища глазами супостата – и увидел вдруг, что все вокруг уже изменилось. Будто платком темным кто на небе взмахнул – туча надвинулась на месяц, плотно закрыла его.

Михайла попятился, держа нож наготове. Пустить его в ход не успел. От валуна метнулась тень, страшный удар в живот опрокинул поручика на землю. Головой толкнул, аспид! Поручик вскочил, согнулся от боли, прыгнул в сторону. Мимо просвистел камень. Михайла стиснул зубы, присел, стараясь не потерять из виду мелькавшую тень. В темноте, однако, сделать это было не просто. Показалось – пятно сатанинское пляшет повсюду – и там, и тут. Камни то и дело проносились над головой, щелкали позади. Один звезданул-таки поручика в ухо. Михайла взвыл. Ему стало страшно. Вор в темноте видел, кажется, лучше, чем он.

Совершалось это все в полном молчании. Будто дьяволы немые метались вокруг. Михайла даже рассмотреть не мог, – кто на него напал? Может, их несколько?

Поручик бросился к каменному грибу, прижался к столбу, – хоть тыл свой в безопасность привести. Вор, однако, вконец, кажется, остервенел.

Камни, правда, перестали свистеть. Но не успел Михайла даже сообразить, какие еще тут могут быть новые подвохи, как враг его, сжавшись в тугой комок, прянул ему под ноги. Тела людские с такой силой ударились о столб, что он задрожал, а наверху раздался тихий скрежет, на который, однако, никто не обратил внимания.

Михайла упал и сразу же почувствовал, как длинные, костистые пальцы страшной хваткой сжали ему горло. Он рванулся что было силы, но костлявое кольцо не разжалось. Перехватило дыхание. С коротким, сдавленным воплем он рванулся еще раз, полоснул ножом наотмашь наугад – и вдруг почувствовал, что железные пальцы ослабли…

Михайла вскочил и опять с размаха ударился плечом о столб. И тут – в мгновение ока – уловил в каменной громаде, как дуновение, как вкрадчивый нежный шорох, – еле внятную дрожь, словно в сердцевине ее что-то повернулось.

Не понимая еще, что случилось, поручик метнулся прочь – и сразу же, вслед за тем, покрывая крик лютой боли, раздался грохот падающей скалы – рухнула вниз шляпа с каменного гриба.

Упав наземь, Михайла лежал и, затаив дыхание, слушал. Не доносилось ни звука. Вдалеке, под ветром, все громче и громче шумело море, да в груди гулко стучало сердце.

Потом – еле слышно – задрожал в темноте щемящий стон и смолк. Потом снова, и снова. То усиливаясь, то замирая, невыносимо тянулось одинокое стенание тонкой, режущей нитью сквозь мрак. Всю ночь. Под утро лишь замолкло.

Выжатой тряпкой валялся Михайла, и в душе его не было ни злобы, ни ненависти, – вялость одна.

Стало светать.

Покачиваясь, поручик встал, подошел к глыбе, отшатнулся. Выдаваясь плечом, подвернутой, прижатой к шероховатому камню головой, лежал мертвый Федосей – спорщик, искатель краев теплых, умеренных… «Раины, да ручьи, да поля широкие. Воздух благостный…» – задрожал в ушах воспоминанием истовый говорок.

Рядом у камня – кровь лужей темнела. Тонкой струйкой натекла. Застыла.

Михайла перекрестился, отошел.

Через силу побрел к проклятой яме. Лег на живот, потянул горшок, поставил его между ног, отвернул тряпку. Тускло блеснуло золото – монеты старые российские, всяких размеров и чеканки, а более всего – заморских стран, неведомые, с затейливыми знаками. Михайла тупо смотрел на них. Потом всхлипнул неожиданно, расстелил плат, принялся укладывать кружочки, заворачивая ряд за рядом. Привязал под исподним на живот, туго подпоясался.

Опустевший горшок кинул обратно в яму. Наклонился, заглянул: сколько их еще там, да кто хоронил? Степана Тимофеевича товарищи? Или кто еще? Ну и пусть. Пусть лежит. Может, еще когда придется, в другой раз.

Завалил яму, засыпал, затолкал камнями, щебнем, как было, встал и не оглядываясь зашагал прочь. Уже отойдя, не выдержал, обернулся: обрубком торчал каменный палец, отбрасывая длинную тень.

IX

Солнце опять начало жечь. А ветер все дул, все дул не переставая. По морю бежали барашки.

Еле брел Михайла. В животе сосало, губы запеклись, а на сердце тоска навалилась мертвая.

Дрожали в горячем ветре скалы, море, берег. Ни души. Каждый шаг – мука. Печь огненная. Одному худо, с людьми теперь еще хуже будет. Почему так? Потому – пока наг ты и нищ, человек.

Но лишь учуют в тебе эти монеты, – пропал. Тогда не человек ты – стервятина на пути к золоту. И убьют, и зарежут, и в море кинут.

Михайла облизал губы, передохнул. Все таковы. И тут же – прыгнуло, задрожало сердце: Канбарбек! Бородка седая, реденькая, сухое лицо. Черт молчаливый. Тот бы и глазом не повел. Лишь прищурился бы да сплюнул, – в кулак бороду захватил, сказал бы коротко:

– Э, Михайла, дурак ты! Зачем тебе? Иди к нам жить…

Иди. Легко сказать. А куда? Ведь две ночи уже, считай, как увел Канбарбек аул свой… Никуда не прибиться. Ни пути, ни исхода. Старик рыбак? Николка? Им, может, тоже золото ни к чему. Один – старый, другой – малый, как теленок глупый… Может, и не польстились бы… Да что с того? Да и что со златом тем в степи сей делать? Да как жить? Да ведь поймают, уведут, в железы закуют, и – не злата ради, а – государынины слуги, за душою твоею охотнички. За то-де, скажут, что воровал ты с Емельяном Ивановичем, гулял по Волге.

А и чего гулял-то? Спроси – не ответить. Сначала – неволею, а потом будто и охотою. Тогда смутно, сейчас – еще смутнее. Не видать ничего. Раскололась душа.

Шаг за шагом. Долог путь под сумасшедшим солнцем. Куда дольше, чем ночью. И вдруг – расступилась стена отвесная. Овражек со скал к морю вниз спускается. Даже и не овражек – промоина добрая. А по ней – струйка бежит, сочатся капли прозрачные.

Подошел Михайла, со стоном опустился на колени, скинул малахай, подставил ладони. Пил долго. Мыл руки, лицо. Вот так и Емельян Иванович, ночью светлою, лунною, осеннею лицо, руки свои омывал в роднике над Волгою. Где они теперь, руки те крепкие?.. Нет ничего.

Вода лилась, журчала. Михайла отдыхал, снова принимался пить. Отяжелел. Наконец поднялся, повел взором вокруг. В глаза бросился грот – сердечком. Усмехнулся криво: как раз – для нимф пугливых, нежных. В Версали, поди, и то такого нет.

Вздохнул, затиснулся в тень, в грот, ломая причудливые края, глянул – сухо! – лег и заснул в тот же миг, будто в пропасть полетел.

Когда проснулся, в глаза ударил красный зрак солнца. Оно стояло уже низко над морем. Море уже успокоилось, и алая дорога тянулась гладкая и ровная до самого окоема.

Михайла заспешил. Есть хотелось ужасно. Пошел ходко. Скоро и мыс Карган показался. Но тут поручик стал вдруг как вкопанный и замер. Поодаль от берега судно с полосатым, красным и белым парусом покачивалось. На самом же мысу – толпа грудилась, и крик от нее шел изрядный.

Оробел поручик. Кто? Лошкаревская шмака? Так мужик болтал – через недели две только купца ждать. А если Лошкарев поране срока явился – так к чему? Может, и впрямь – с солдатами? А – за кем? За такими, как он, Михайла?

Пока не стемнело, отлеживался поручик за бугром. Мелькнуло даже: а не растаять ли ему, как татю в ночи? Не отбежать ли подальше в степь, да не схорониться ли там? Пусть сгинет корабль, – тогда уж и выйти без опаски.

Кусал он губы себе, а внутри все дрожало от страха, а пуще всего – от надежды. И чувствовал – никуда не уйдет. Тянул к себе парус сей проклятый, казался обетом, что из марева возник вдруг нежданно-негаданно.

Полночь уж, поди, наступила, когда прокрался Михайла на мыс. Толпы не было. Поодаль кибитки стояли. Человеки же разные все еще бродили, толкались, сидели у костров. В халатах, бородатые, в высоких бараньих шапках, другие же в коротких штанах, в куртках, с чалмами. Говорили непонятно, громко; хохотали, кричали.

Михайла, однако, все увертывался да оглядывался, покуда не добрался до войлочного шалаша. Там тоже горел костер, а возле кроме чернобородого сидели двое, – лицами темны, на головах платки красные, на затылках узлом стянуты.

Ели из котла уху, а к ухе было еще и горячительное. У одного гостя стоял меж колен бочонок, и он из него деревянным ковшом хмельное черпал и соседей по костру обносил.

Пили с охотой. Чернобородый мужик с темнолицыми даже и разговор через пень-колоду вел, потому, что те, видно, по-российски кое-что мерекали. Разговор, впрочем, был, вполпьяна. Захохотал чернобородый, Михайлу увидев.

– Ты где был? – заорал он. – Я думал, сбежал. Садись, пей. Не перечь. Аль не видишь? Я сейчас мужик со хмелем, одно ухо оленье, а другое тюленье, значит, – гуляй!..

Михайла сел.

– Народ хороший, – одобрительно кивнул мужик на гостей. – С персицким купцом Задег-ханом из Астрахани домой плывут. Сам он с Мазандерана шелком торгует, да муслином, да бархатом рытым, а еще и заедками сладкими, и кореньями пряными, и вином заморским…

Мужик зажмурился – хоть чужую казну посчитать, коли своей нет. Гладил бороду, улыбался. Темнолицые, в красных платках, кивали:

– Так, так…

– А на мыс Карган Задег-хан муку из Астрахани привез, а у трухменцев за ту муку шерстью да деньгами возьмет же, и будет у него к казне еще прибавление, – не говорил, пел чернобородый.

– А к команде ему не нужно прибавление? – будто вскользь бросил Михайла.

– Чего? – не понял сразу мужик, свел, наморщил брови, заглянул поручику в лицо. – Ах, вот ты про что, – спохватился, заспешил. – А чего ж нет, а и впрямь!

Гости улыбались, переводили глаза с мужика на Михайлу, молчали, ждали… Тот, что над бочонком сидел, зачерпнул в нем ковшом, подал Михайле:

– Пей…

– Пей, пей, – зашептал мужик, подышал жарко над ухом, – это Хасан, у купца лоцманом, ему поклонись…

Михайла принял ковш, поднес ко рту, пригубил – терпко, горячо; пахнет странно, незнакомо, а хорошо. Он опустил глаза и, утонув взглядом в темной густой влаге, не отрываясь выпил все до дна.

– Хорош, – сказал коротко Хасан, беря ковш обратно. – Хорош, – повторил еще раз и крепко похлопал Михайлу по плечу.

– Ты его возьми, возьми с собой, – быстро заговорил мужик, – он-то смышлен, а работать – лют…

Хасан кивал головой, слушал. Михайла молчал. Глаза его были широко раскрыты… Голова начинала медленно кружиться. Дрожали, плыли мимо огни костров в черной ночи, звезды, блики на волнах морских, красная от костра рожа мужика, темные с медным отблеском лики персов.

«В последний раз вижу брег сей, – хмелея, думал Михайла. – А предстоит разлука. И до каких же пределов простираться ей? Скажи! Не ведаю, не знаю…»

А мужик, обхватив его рукой, роняя пьяные слезы и еле ворочая языком, объяснял:

– Я бы за тобой тож… Ей-ей! Только бы ты мне кваску испить дал… Ведь душа горит. Горит она… Горит!..

X

Проснулся Михайла уже утром, далеко в море. Волны шумели. Он лежал у самого борта. Подняв голову, глядел на след пенный, что убегал назад. Снасти, палуба, настынув за ночь, холодили тело. Пробирала дрожь. Колбаса с монетами сбилась на брюхо в сторону, мешала. Поправить было лень.

Да. Монеты золотые увезешь с собой в тряпке. А отечество?

Пусто, ясно было кругом. Плескалась зеленая вода. Свежий ветер срывал брызги с волн, кидал в лицо. На востоке желтой полосой тянулся берег, нырял, исчезал за зеленой стеной, снова взлетал на гребни.

На юте шумела, горланила команда. Мимо, шлепая босыми ногами, два раза прошел Хасан, ничего не сказал.

Нутром, сердцем чувствовал Михайла: уходило, плыло назад то громадное, чего не выразить, не охватить было словами.

Там осталась усадьба с ветхим домом, с прудом, с ивами; служба полковая, капитан Хотимов, повешенный Пугачевым; и сам Пугачев, казненный на Москве; Канбарбек, Айгулькины глаза темные; старик рыбак с Николкой, телком, глупым малым; Федосей, убитый глыбой; мужик чернобородый на мысу, – убийца-мученик, страдалец под войлочным шалашом.

Все там остались.

А в лесах на Волге теперь – весна. Сквозь лист бурый, вялый, дождями, снегами прибитый, зеленая трава давно уж, поди, стрелами прет, – на солнце, на воздух, на простор…

Пришел Хасан, сел рядом, положил ниток моток, два челнока, мрежу начатую.

– Сеть вязать надо, – сказал.

Стали вязать. Петля за петлей. Ячейка за ячейкой. Хасан вяжет, Михайлу тому же учит, показывает. Споро вязка идет, и сразу видно: понятлив поручик, и смекалист, и ко всякому делу охоч. То и хорошо.

Прошел мимо сам Задег-хан – сонный, пухлый, в халате. Из каютной горницы своей к нужнику проковылял, потом – обратно. Идет, бороду рыжую, хной крашенную, гладит, четки перебирает, веки опустил, по сторонам не глядит.

Хасан посидел, ушел. А у поручика все дальше, все дальше мрежа идет. Узел, узел – ячейка. Узел, узел, узел – еще ячейка. И сеть так и жизнь тоже человеческая – петля за петлей, ячейка за ячейкой – растет, вяжется.

Оказался вот в прошлые дни на твоем, дворянского сына, пути тот, кого ныне вором Емелькой кличут. И повлек за собой, и задрожала душа твоя, и раскрылась, и ужасам многим, и обидам, и делам неслыханным свидетельницею стала. И уразумела. И все – через Емельяна Ивановича руки, кровью людской обагренные. Лют, что ли, был? А как же! Но лютости одной мало. Да и крови тоже. Потому как не всегда, видно, чужая кровь во грех и не всегда-то своя во спасение.

…Ночью, наевшись, сидели все опять на юте. Михайла привалился тут же. Хасан приволок бочонок, раздавал жбаном вино. Матросы пили, орали, смеялись. Михайла молчал.

Потом кто-то – невидимый в темноте – запел вдруг, завел тонким, надрывающим душу голосом что-то печальное, бесконечное. Остальные мало-помалу затихли, и воцарилась тишина; вплетался же в нее только шорох волн.

А голос все пел – рыдал под месяцем, под звездами, над темным морем, – жаловался на судьбу, падал и взлетал опять, и не было конца этой непонятной, ранящей жалобе.

Прижав руки к груди, обратив лицо к ветру, глядел Михайла неотрывно назад, во тьму, и, ничего не видя, помимо мрака кромешного, чувствовал, что по щекам его медленно текут слезы: обратно пути уже не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю