Текст книги "Председатель (сборник)"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Прохожий человек удержал Настеху, он сорвал с ее глаз повязку, и девушка увидела возле своего лица загорелое, возмужавшее лицо своего суженого Кости Лубенцова
– Пришел!.. – сказала Настеха и заплакала…
* * *
…Медный свет близящегося к закату солнца стелется по стерне скошенного клевера, по валкам еще сыроватого сена, которое бабы ворошат граблями. Сеноуборочная в разгаре. Хотя колхоз обогатился мужским поголовьем, фигуры, оживляющие пейзаж, все те же: бабы, девки, два-три деда. Некоторое разнообразие вносит лишь Костя Лубенцов, работающий бок о бок с Настехой.
Действуют бабы старательно, но без обычного огонька. То одна, то другая вдруг станет, опустит бессильно грабли и потянется сладко, всем телом, как с недосыпа. И частенько поглядывают бабы из-под ладони на солнце: мол, скоро ли загорится вечерняя заря – предел долгого-предолгого страдного дня?
Вот остановилась Марина и, закрыв глаза, с хрустом повела плечами и томно, сонливо улыбнулась не то воспоминанию, не то радостной думе вперед.
– Ходи веселей! – подогнала ее звеньевая Настеха. Марина медленно открыла глаза. С ней поравнялась.
Софья и передразнила Марину. Обе молодые женщины понимающе рассмеялись.
– Гляньте, Петровна! – сказала Даша…
Краем поля в сторону деревни шли Надежда Петровна и Якушев.
– Так как же насчет второго плана? – спрашивает Якушев.
– Рано, дайте нам прежде с мужиками управиться.
– А что, все не работают?
– Какой там! Гуляют с утра до поздней ночи.
– Хотите, я с ними поговорю?
– Ну а чего вы им можете сказать?
– Найду чего… пристыжу.
– Зачем же их стыдить? Они кровь проливали, они смертельно устали на войне. Это понимать надо. И вообще, давайте условимся, товарищ Якушев: мы сами будем свои болячки лечить. Народ не кобель, чтоб его носом в лужу тыкать!
– Вечно вы из-под меня почву вышибаете! – полушутливо-полусерьезно сказал Якушев.
– А по-моему, наоборот: я стараюсь вам жизнь облегчить. Ну чего вы, что ни день, сюда повадились? Нешто мы дети малые, своим умом жить не можем?
– Да ведь с меня тоже требуют!..
– То-то и оно! – вздохнула Надежда Петровна. – Мой дед извозом на Курском тракте занимался. Он рассказывал: попадется, бывало, нетерпеливый седок и ну деда по шее лупить! Дед вызверится и давай лошадей охаживать. Так и мчатся: седок – деда, дед – лошадей, а лошади что?.. Лошади свое нутро тратят, перегорает в них сила, случалось, околевали прямо на скаку. Разорился дед…
– Мрачная притча!
– Не притча – правда! Колхозники – самые незащищенные люди. С рабочим не помудришь – взял расчет и на другой завод подался. Профсоюзы опять же… А колхознику куда деваться? Он к земле прикован, у него и паспорта нету, попробуй уйди! И оттого иному дуролому кажется, что нет никакого предела давильне. Еще поднажми, еще сок выдавишь – ан, то уже не сок, а кровь!.. Вот вы второй план с нас требуете. Знаю, нужно дать, такое сейчас положение в стране. Но как бы это сделать, чтоб поменьше людей ущемить, чтоб не обманом, не давильней это получилось, а по сознательности, по сердцу? Иначе на другой год не то что двух планов – одного не сробят. Филон начнется, как при немцах. Все в поле, а работы нет. Сельское дело – нежное, боже упаси его силой ломать. Не то что человек-труженик – сама земля обидится, перестанет рожать… А у нас к тому же лишняя трудность – наши почтенные мужички. Вон – гляньте!..
Последнее восклицание относилось к Жану Петриченко, на рысях спешившему в сельмаг с авоськой, полной пустой посуды…
* * *
…Сельмаг. Заведующий в грязном фартуке и донской папахе наваливает на прилавок гору различной снеди.
– Осетринки маринованной не будет, пойдет тюлька в томате.
– Давай тюльку, – соглашается Василий Петриченко, красный, разомлевший от затяжной пьянки.
– «Казбек» кончился, могу предложить «Беломор».
– Ты бы еще «Прибой» или «Волгу» предложил! – презрительно говорит Василий.
– Завтра обеспечим «Казбек»! – с готовностью говорит заведующий.
Василий кидает на стол деньги: «Сдачи не треба!» Забирает в кошелку водочные бутылки, консервы и прочую снедь, идет к выходу. В дверях сталкивается с Жаном.
– Коль мужики еще с недельку так погуляют, – шепчет завмаг продавцу, выполним квартальный план. А ну-ка, – заметил он нового посетителя, обеспечь подкрепление.
Жан подошел к завмагу, шмякнул авоську на прилавок, огляделся.
– Реализуем, папаша, чудные дамские часики системы «Омега»?
– Это как понять – «реализуем»?
– Культурное, заграничное слово! У них, понимаешь, есть деньги «реалы» называются. Получил за товар деньги – значит, «реализовал». Реализуй мне две косых и забирай эти чудные часики на шестнадцати камнях.
– Ну-ка, покажи…
* * *
…Гуляют конопельские мужики. Фарсовито, истово, без суеты и спешки. В разных концах деревни могучие, промытые «Демченкой» и «Особой московской» глотки исторгают лихие и грустные песни. Звучат и неизбывные «Степь да степь кругом», «Молодая пряха», и «Крепка броня», и «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». На всех кавалерах – галифе, суконные кителя и воинские фуражки; подворотнички сверкают белизной, сапоги надраены до зеркального блеска.
С поля устало возвращаются бабы. Проходят мимо пирующих фронтовиков, умиленно прислушиваясь к пению, в котором основной упор делается на громкость.
– Мой-то, ну чисто Лемешев! – глядя на широко открытую пасть Василия, умиляется Софья.
– Уважаю мужские голоса, – заметила Марина, – не то что наша бабья визготня.
– Красиво гуляют! – присоединила свой голос Комариха…
– Нет, вы как клали? У вас кирпич с кирпичом не сходится! – орет Надежда Петровна, выстукивая новую печь в зимнем птичнике.
Перед ней в испачканных известкой фартуках стоят Матвей Игнатьевич и Матренин муж по кличке Барышок. Мастера исполнены чувства собственного достоинства, чуть презрительной обиды, но отнюдь не смущены и не подавлены упреками председательницы.
– Нешто может баба понимать в печах, а, Матвей Игнатьич? – говорит Барышок, разминая в пальцах папироску.
– Никак не может, – степенно отвечает Матвей Игнатьевич.
– Вот что, – устало говорит Петровна, – разбирайте эту печку к чертовой матери!
– Сроду этого не было, чтоб разбирать, – не теряет спокойствия Матвей Игнатьевич. – Не хотите платить – не надо. Мы как старые члены партии проявили сознательность, вышли на работу, а терпеть издевательства неумной женщины не намерены.
В дверях и проемах окон птичника показались встревоженные лица женщин: Анны Сергеевны, Матрены, Марины, Софьи и других, привлеченных сюда громким голосом председательницы.
– За такую работу гнать бы вас из партии! – с горечью произнесла Петровна.
– Ты, Надежда Петровна, привыкла бабами верховодить, – сказал Барышок, – а с нами номер твой не пройдет. Мы войну сделали, знаем, что почем.
– Войну вы сделали – честь вам и хвала. Но неужто вы на войне работать разучились? Ты мне так клади: где дырка, там глинка, где бугорок, там молоток! – И Надежда Петровна вышла из птичника.
– Чего ты на мово-то кинулась? – обиженно сказала Анна Сергеевна – Он хоть на работу вышел…
– Подумаешь, герой! Может, ему за это еще в ноги кланяться?
– Кланяться нечего, а другие мужики вовсе филонят. Только и знают, что водку дуть да песни играть.
– Мой Василь надысь междурядья перепахивал, – заметила Софья.
– Да, – подхватила Анна Сергеевна, – борозду пройдет и ну дымить! Две цигарки искурит, тогда дальше ползет.
– Он контуженый, – потупилась Софья, – ему табак для головы полезен.
– Хорош контуженый – бугай бугаем, а такой куряка – не приведи господи!
– Ну а Маринин Жан вовсе на поле носа не кажет! – обиделась Софья.
– Да что Жан – один, что ли? – вступилась за мужа Марина.
– А ведь правда, бабы! – вскричала Матрена. – Мы горбину гнем, а мужики наши, словно панычи. Зажрались, аж лоснятся. Капризничают – того им подай да этого!
– Я б в охотку! – от души сказала Софья. – Я все для него рада, лишь бы работал как человек.
– Хотите, бабы, чтобы они фасон свой бросили, за работу, за дело взялись? – сказала Надежда Петровна.
– Ой, помоги, Петровна!
– Пускай каждая сама себе поможет. Посуровей с ним будь, лиши его ласки, не охаживай да не обслуживай. Удивится – поясни: мне, скажи, нужен муж, друг, работник, хозяин, а не всадник-нахлебник.
– Ой, не знаю, бабоньки! – вскричала Софья. – Может, и хорош совет, а только мой Васька глянет – и нет моей воли.
– Смотри, Сонька, уговор общий. Не подведи! – сказала Настеха.
– Ты в бабье дело не лезь! – прикрикнула на нее Марина.
– Это почему же? – растерялась Настеха.
– А кто ты есть? Не девка, не баба, ни богу свечка, ни черту кочерга…
– Молчи ты! – остановила Петровна, – Вот кончим сеноуборочную – и справим Настехину свадьбу. Ну что, бабоньки, принято условие?
– Принято!.. Принято!.. – отозвались бабы, кто с задором, кто в сомнении, кто с явной неохотой.
– Не знаю, как другие, а. за себя я ручаюсь, – твердо сказала Комариха…
* * *
…Со страшным грохотом летит с печи престарелый супруг Комарихи. Он падает на поленницу, разваливает ее и остается бездыханным.
– Говорила тебе: нельзя! – свесила с печи седые космы Комариха – Ты живой там? Эй, дыши, старичок!
– Подсоби! – слышится слабый голос. – Я в дежу угодил…
– Не пущу, – тихим, жалким голосом говорит Софья, – право, не пушу. В длинной ночной рубахе она припала к двери, ведущей из горницы в кухню.
Василий с другой стороны дергает дверь так, что дрожит изба и сыплется пыль с притолоки.
– Детей разбудишь… Не мучай ты меня, – просит Софья, – ступай на сеновал, там постелено.
– С последнего ума спятила? – рычит Василий.
– Замучил ты меня, мочи нет. Не пушу, вот те крест, не пушу! – рыдает Софья…
* * *
…У Настехиной хаты идет тихий ночной разговор. Настеха, в спальной рубахе, облокотилась о подоконник. Снаружи, возле окна, стоит Костя Лубенцов в накинутой на плечи курточке.
– Когда поженимся? – спрашивает Костя.
– Нешто мы не женаты?
– Я по закону хочу.
– Ишь какой законник… Я тебя мало знаю.
– Чего меня знать-то? – простодушно сказал Лубенцов. – Я весь на виду.
Глаза Настехи потемнели.
– А может, я не вся на виду. Много ли ты про меня знаешь?
– Чего б не знал, моего к тебе ни убавить, ни прибавить, – серьезно сказал Лубенцов. – Я с тобой без остаточкоа.
– Ой ли?.. – Какая-то хрипотца в Настином голосе. – Хватит болтать! И вообще, иди отсюдова. Нам запрещено с вашим братом водиться.
– Что так?
– Карантин.
– Нет, правда?
– Проучить вас надо, чтоб работали!..
– Это я-то не работаю?
– Ты у меня, Костя, золото. Но только давай от ворот поворот, нечего нам баб дразнить.
– Поцелуй, тогда уйду.
В этом Настя не могла ему отказать…
* * *
…У деревенского колодца толпятся с ведрами мужики. По утренней улице идет злой, непроспавшийся, но обуянный какими-то соображениями Жан. Он видит столпившихся у колодца и судачащих мужиков, и высокомерная улыбка змеится по его тонким губам. Это не остается незамеченным.
– Ишь, задается! – говорит Василий. – Чего-то он надумал!..
– Братцы, сколько энтот Жан барахла привез, и-их!.. – восторженно ужасается подошедший с ведрами Барышок.
– Ты почем знаешь?
– Одних часов – сто пар, а браслетов, бусиков, колец – сосчитать невозможно!..
– Точно! – подхватывает рыжий парень. – Мне намедни Францев с Выселок стренулся. Они с Жаном вместе в Берлине были. Так он говорит… – Рыжий таинственно понизил голос, и все дружно посунулись к нему, чтобы, упаси боже, не пропустить интересную сплетню.
– Други, – говорит Матвей Игнатьевич, – а вам не кажется, что мы хуже баб стали? Чешем языками, как заправские кумушки…
* * *
…Жан приближается к ручью, обтекающему деревню за огородами.
Под сенью ив расчесывает мокрые волосы конопельская Манон – Химка. Короткий сарафанчик плотно обтягивает ее влажное тело.
– Химка, – проникновенно сказал Жан, – пойдешь со мной в рощу?
– Дядя Жан, нечто вы с утра закладываете? – Из-под красноватого полога волос заинтересованно проглянул темный Химкин глаз.
– Хочешь, дыхну?
– Верю! Верю! – поспешно сказала Химка.
– Ну пойдем, я тебя отблагодарю.
Химка чешет волосы, не обращая внимания на Жана.
– Убудет тебя, что ли? – обиделся Жан. – Одним больше, одним меньше какая разница?
– Сроду с женатиками не гуляла, – последовал ответ.
– Я все равно что холостой, жена отставку дала, – с наигранной горечью сообщил Жан. – Слушай, Химка, я подарю тебе чудные швейцарские часики.
– Какие?
– Фирма «Онемаханизмус»…
– Без механизма, значит?
– Почем ты знаешь?.. Да нет, в них все чин чинарем. Шестнадцать камней. Это только название такое, потому облегченный механизм.
– Дядя Жан, катись-ка ты отсюда, не то тетке Марине скажу.
– Тоже мне невинность! – разозлился Жан и, наподдав сапогом Химкины тапочки, пошел восвояси…
* * *
…На колхозном базу конюх проваживает Эмира, чудо-жеребца чистейших орловских статей. Надежда Петровна любуется дивным конем, словно выточенным из цельной черной кости. Эмир дышит из ноздрей сухим жаром, скашивая на председательницу диковатый, настороженный зрак.
– Рацион строго соблюдаешь? – спрашивает конюха Петровна.
– Обижаешь, Петровна! Я, бывает, сам не пожру, но Эмир у меня завсегда обухожен.
Петровна хотела еще что-то спросить, но тут внимание ее было властно отвлечено. К базу подходил глубокий овраг, густо заросший травой и полевыми цветами: ромашкой, резедой, колокольчиками. По отлогой пади оврага ползал Софьин муж Василий и собирал цветы. Петровна устремилась к оврагу.
– Ты что, Василий? – крикнула Петровна. – На подножные корма перешел?
Василий не ответил, только спрятал за спину букет. Надежда Петровна приблизилась к нему.
– Никак сударушку завел? Так Софье и передам.
– Для нее и рву, – буркнул.
Чувствуется, что Надежду Петровну прямо-таки разрывает от смеха, но она сладила с собой и – сочувственно:
– Нешто она к вам охладела? Давайте я вам букетик составлю, а то у вас между цветами лошадиный клевер торчит.
Обалдев от срама, Василий сунул ей букет. Петровна быстро подобрала его по цветам, сорняк повыдернула.
– Может, вам с гитарой у ней под окнами посидеть? Женское сердце на музыку падкое. Да и детишкам вашим будет занятно.
– Хватит насмешничать…
– А я не насмешничаю. Я к тому, что травка тебе не поможет. Вспомни лучше, каким ты раньше плугарем был, каким чертом был на работе. Тем и взял ты Софьино сердце.
Василий не отличался особой сообразительностью, но тут его осенило:
– Так это ты, значит, бабу с панталыку сбила?
И сжал букет, как топор, вот-вот ахнет Петровну по голове. Но и та зашлась, ей сейчас все нипочем.
– Нишкни, лодырь! На твою бабу молиться надо. Она по шестнадцать часов робила, траву жрала, чтоб детей твоих сохранить. Ангел она, а не баба. А ты ряшку разлопал, а робишь, будто поденный. Ей бы гнать тебя в шею, Аника-воин!.. – размахивая кулаками перед самым носом Василия, орала разбушевавшаяся председательница…
– Ну-ну, ты полегше… – отступая, бормотал Василий…
* * *
…По улице идут Якушев и Надежда Петровна. Якушев громко, заразительно смеется.
– Неужто помогло? – спрашивает он сквозь смех.
– А как же!.. Конечно, не то помогло, что почти в смех задумано, совесть в мужиках заговорила.
– Знаете, Надежда Петровна, – закуривая, сказал Якушев, – а ваш метод уже известен в истории. Была такая древнегреческая дама Лисистрата. И она предложила своим согражданкам объявить любовный бойкот мужьям, если они не перестанут воевать.
– Когда это было? – остро спросила Надежда Петровна.
– Да более двух тысяч лет назад.
– Во-на!.. И помогло?
– Еще как!
Надежда Петровна чуть задумалась, потом сказала с торжеством:
– И ничего похожего!.. У них – война, а у нас – мирный труд. Совсем, значит, наоборот… А все ж и эта твоя, как ее?.. Лизасрата – умная баба! Я бы ее к нам в правление взяла.
Мимо проходит Жан, небрежно здоровается и подымается на крыльцо сельмага.
Сельмаг. Заведующий в грязном фартуке меланхолически озирает полки, тесно заставленные бутылками и дорогими папиросами. Берет пачку «Казбека», раскрывает ее, нюхает.
– Так и есть – заплесневели, – уныло говорит он. Жан кидает на прилавок мелочь.
– Спички!
Завмаг с понурым видом кладет перед ним пачку спичек. Жан пытается прикурить, спички шипят и гаснут.
– Отсырели, не горят.
– Зато мы горим, – тяжело вздохнул завмаг, – горим, как шведы под Полтавой.
Жан окинул взглядом магазин и понимающе присвистнул.
– Подорвали бабы нашу коммерцию. Слушайте, товарищ Жан, а вы не возьмете назад свои часики? Шестнадцать камней.
– Не дешевись! – презрительно сказал Жан. – Еще не вечер. – Он наклонился к завмагу. – Ты что, твердо решил сгноить весь табачок?
– А что с ним делать? Не берут.
– Что делать? Ребята, инвалиды войны, герои, мучаются, где бы раздобыть папирос для штучной продажи, а он тут дерьмо в слезе размешивает! Да в Судже, в Рыльске, в Льгове, в самом Курске твою плесень с. руками оторвут!
– Так ведь туда ехать надо, а на кого я магазин брошу?
– Съездить можно… – тягуче и равнодушно сказал Жан.
– Товарищ Жан, пройдем в кабинет… – попросил завмаг…
* * *
…Возвращаются с поля колхозники. Видать, крепко устали: чуть не на версту растянулась полеводческая бригада, идут в тишине – ни разговора, ни песни, ни шуток. Поравнялось с конторой звено Настехи. Из окошка высунулась Надежда Петровна, зыркнула рысьим взглядом.
– Опять Жан не вышел?
– Опять.
– Хватит с ним цацкаться. Сколько у него прогулов?
– Вся неделя.
– Штрафуй – и баста!
Ничего не подозревавший Жан спокойно покуривал на крылечке своего дома, отдыхая от трудов неправедных.
– А Марина чего не идет? – поинтересовался Жан.
– Идет… маленько отстала, – отозвалась Настеха. – Завтра с утра отнесешь в контору двести рублей штрафу.
– Не жирно будет? – думая, что с ним играют, беззлобно огрызнулся Жан. – Может вытошнить!
– Ничего не попишешь – систематические прогулы.
– В каких купюрах платить – в крупных или мелких? – резвится Жан.
Подошла огорченная и разозленная Марина.
– Думаешь, она шутит? – завела на высокой ноте. – Здесь так положено!
– Нет такого закона, – сказал Жан, все еще пребывая в странной беспечности.
– А у них есть! – бессознательно отделяя себя от колхоза, крикнула Марина.
– Вы что?.. – побледнел Жан. – Ты что?.. – Он с ненавистью поглядел на звеньевую. – Сдурела, зараза? Да я за двести рублей горло перегрызу. Катись отсюда, не то всыплю горячих – небось срамотно будет!
– Но-но, полегче! – сказал Лубенцов и загородил собою Настю.
– Ты кто такой? – Жан встал, одернул рубаху. – Ты-то чего лезешь?
– Не встревай, Костя, сами разберемся, – сказала Настеха. – А штраф платить придется.
– Поговори еще, фрицев матрас!
– Сволочь! – Кулак Лубенцова обрушился на челюсть Жана. Тот упал, сильно приложившись затылком о ступеньки крыльца.
– Чего дерешься, дурашлеп?! – яростно закричала Марина. – Правда глаза ест? Хошь не хошь, а невесточка тебе досталась с брачком! С фрицевой зазубриной!
– Настя!.. – беспомощно сказал Лубенцов. – Настя, чего она?!..
Странная полуулыбка забилась на лице Насти.
– Вишь, молчит! – с торжеством сказала Марина. – Не может соврать перед народом! – Опустившись на корточки, она пыталась поднять Жана.
– Настя!.. Ну чего ты молчишь?.. Настя! – потерянно бьется голос Лубенпова.
Он оглядывает людей, ищет у них защиту Насте, но люди отводят глаза, не зная, как объяснить внутреннюю неправду позорного обвинения. Лубенцов понимает это по-своему, лицо его становится жалким, потерянным.
– Настя, как же так?
– А вот так! – звонко сказала Настя, повернулась и пошла.
Заплакал бывший танкист и, как был, не разбирая дороги, через буерак, потащился вон из деревни.
Жан очухался, сбегал в сени и вернулся с колуном.
– Где он, сволочь? Я его обрублю!
– Ты уже его и так обрубил… да и ее тоже… – с печалью и презрением сказал Василий.
– Ищи ветра в поле! – добавил кто-то.
И люди видят, как Лубенцов, выйдя на большак, остановил полуторку и перевалился в кузов.
– Сука ты, Жан! – сказал Василий.
Жан замахнулся колуном. Василий без труда обезоружил его и зашвырнул колун в палисадник. Оттуда с квохтаньем выскочила наседка. Все дружно проследили за рябой курицей, которая, взмахивая крыльями и теряя перышки, перебежала улицу и юркнула под створку ворот. Люди чувствовали какую-то свою вину в случившемся, но не знали, как поступить, и потому цеплялись за мелочь внешних впечатлений.
Беда, как предгрозовой ветер, захлопала створками окон, дверьми, калитками, заметала по улице бабьими подолами, и не узнать, кто первый крикнул тут же подхваченное всеми:
– Настеха повесилась!..
* * *
…Казалось, Надежда Петровна спокойна до бесчувствия, если б не тяжкая, страшноватая краснота в лице; кровь вздула виски толстыми венами, налила выкатившиеся из орбит глаза. А голос звучал деловито и ровно, когда, быстро шагая деревенской улицей, она выспрашивала у Анны Сергеевны:
– Кто ж первый обнаружил-то?
– Дуняша. Она сразу почуяла недоброе – и за Настехой… Прибежала, а та уже распорядилась. Дуняша, молодец, схватила косу и обрезала гужи…
– Настеха не поуродовалась?
– Маленько шею ободрала.
– Плачет?
– Нет, молчит.
– Это плохо, надо, чтоб плакала.
– Что же ты наделала? – сказала Надежда Петровна непривычно маленькому Настехиному лицу, потонувшему в подушке. – Ты же не себя казнила, ты всех нас казнила, а лютей всего Дуняшу и меня. Жестоко это, Настя-Лицо молчит, хотя глаза открыты, не понять, доходят ли слова председательницы.
– Нельзя так, Настя… Из-за подлости мелкой шушеры губить такое чудо чудное, как жизнь!..
Лицо молчит.
– Ведь ты любишь Костю. Разве его тебе не жалко? Думаешь, стал бы он жить, когда б ты в своем зверстве успела?
Лицо плачет.
Надежда Петровна сразу вышла из горницы. Конюх и тренер держат Эмира, запряженного в легкий шарабан.
– Загубишь коня, Петровна! – с тоской говорит тренер.
– А хоть бы!.. Это всех коней дороже! – Петровна забралась в шарабан, взяла вожжи, кнут. – А ну, пускайте!..
Конюх и тренер рассыпались по сторонам. Эмир повелся в оглоблях, чуть осадил, всхрапнул и полетел.
– Быть ей без головы! – сказала Комариха.
Осталась позади деревенская улица, сивый старик сторож едва успел откинуть околицу, и шарабан вынесся на большак.
Густая пыль, позлащенная идущим под гору солнцем, скрыла шарабан, а когда он вновь возник, то под ошинованными колесами дробилась щебенка шоссе.
Деревянный мосток кинулся под ноги коню, мягко прогрохотал гнилыми бревнами, будто сыграл какую-то мелодию, и часто забисерил гравий о днище шарабана. Широко, мощно шел Эмир, подлинно «холсты мерил», и не сбился гордый конь с рыси, когда Петровна круто завернула его на целину.
По скошенному клеверищу и пару ровно прошел шарабан, а затем началось дикое поле, поросшее колокольчиками и ромашками, а в цветах скрывались серые лобастые камни – знаки ледового плена земли. Объехать их не было возможности. Шарабан резко подкидывало вверх, заваливало набок. Петровна держалась в нем лишь весом грузного тела да злостью. Стоило Эмиру раз сбавить скорость, как она вытянула его кнутом, и оскорбленный конь понесся вперед, грудью рассекая цветы и рослые травы.
Поле пошло оврагами, балками. Упряжка то скрывалась из виду, то над краем пади возникала узкая голова коня. Они пронизали березовую рощу, ободрав ступицами колес белые стволы, и вымахнули на асфальтовое шоссе под носом у полуторки. Впереди уже виднелись железнодорожные постройки и печально сигналил маневровый паровозик.
Костя узнал председательницу и, не раздумывая, на всем ходу выпрыгнул из кузова Он упал, больно ударившись об асфальт, вскочил и побежал к ней.
Надежда Петровна уже сошла на землю и оглаживала взмокшую морду Эмира.
– Сядь, – сказала она Косте.
Он покорно сел на краю кювета, она тяжело опустилась рядом.
– Слушай: была девочка, был парень, дружили. И вся деревня, как положено, дразнила их «жених и невеста». Парня взяли на финскую, и он замерз у погранзнака «666», легко запомнить. Девочка подросла, стала девушкой, полюбила хорошего человека. Он ушел на Отечественную. Через неделю ей доставили похоронную… Потом другую пару дразнили «жених и невеста», и немецкий солдат хотел эту «невесту», девочку, ребенка, чести лишить. Чтоб спасти ее, Настя себя, как кусок мяса, тому солдату кинула. Нынче девочка Насте долг вернула – вынула ее из петли.
– Как?! – Он схватился рукой за горло.
– Так вот, Костя Лубенцов, чистенький мальчик… Ну куда тебя везти: на станцию или?..
Он только мотнул головой, говорить не мог…
* * *
…Ухает, стонет над деревней чугунное било, как в старь, как в самые трудные для конопельских людей времена.
В паузах между ударами слышится надсадный рев дизельных моторов.
– Зачем они так колотят? – больным голосом спросила Настя сидящую у ее изголовья Комарику.
– Народ на правеж собирают, – отозвалась старуха. – Обидчиков твоих судить.
– К чему?.. Не нужно… Что мне до них?.. – Настя зажала уши.
– Нужно, девушка, нужно! – сказала Комариха. – Не ради тебя, а ради всех это нужно…
– Ну, иди! – говорит Надежда Петровна Лубенцову, остановив запаренного коня возле Настиного дома. – Сам иди… Может, она тебя и не выгонит. Я бы выгнала, а она – добрая душа… Ступай!
Лубенцов медленно идет к дому, подымается на крыльцо, толкает дверь. Надежда Петровна следит за ним с напряженным лицом. Проходит несколько пустых секунд, затем дверь распахнулась, и вышла Комариха Старуха перекрестилась и торопливо зашагала в сторону набатного звона.
Надежда Петровна глубоко вздохнула, зашла к голове коня и поцеловала его в большой лиловый глаз.
– Прости, Эмирушка… вишь, не зря…
* * *
…Все конопельцы, от мала до велика, запрудили деревенскую площадь. Замолк чугунный рельс, и над затихшей площадью звучит голос Надежды Петровны:
– …когда вы землю нашу врагу отдавали, когда вы драпали от немецких танков и пехоты, разве сказала хоть одна русская женщина слово упрека солдату? Когда вас, пленных, рваных, чуть не голых, через деревни гнали, нашлось ли хоть у одной женщины недоброе или насмешливое слово? Нет. Мы вам хлеб выносили, молоко выносили. Нас штыками кололи, прикладами били, а мы все равно вам служили. Вы нас немцам в добычу оставили, а мы ваше место берегли, детей ваших берегли, себя для вас берегли до последней человечьей возможности. Что нам на долю выпало, то вам не снилось. На войне один раз убивают, а нас каждый день убивали. И никто нам не судья. Насте подвиг ее святой грязью обернулся, гибелью сердца обернулся, петлей обернулся. Но ты, гнида куриная, Жан Петриченко, не одной Настасье – всем русским женщинам в душу нагадил и мужскую честь в дерьмо затоптал. Народ тебя приговорил, нет тебе пощады. Да будет всем неповадно на горькой нашей земле какой ни на есть малостью женщину попрекнуть!..
– Помилуйте, люди добрые!.. – раздался звенящий крик Марины.
Она билась в руках односельчан. Рядом, бледный в черноту, молча извивался в железных тисках Василия ее муж Жан.
– Давайте, ребята! – крикнула Крыченкова. Взревели моторы, толпа расступилась. Дом Марины и Жана опетлен толстой, витой железной проволокой по оконницам, стойкам крыльца, балкам, поддерживающим кровлю. Свободным концом каждая проволока прикреплена к тракторам, пнекорчевателю, грейдерной машине. По знаку Надежды Петровны машины двинулись. Рухнули стойки крыльца, зашатались стены, поползла соломенная крыша сарая.
Надежде Петровне показалось, что один из трактористов недостаточно радив, она согнала его с трактора и сама села за штурвал. Задним ходом наезжала она на дом, ударяла в него тяжелой массой трактора, а затем мощно рвала вперед. И дом начал поддаваться по всему своему составу, и многие в толпе, не выдержав, отводили взор, зажимали уши, чтоб не видеть, не слышать смерти дома.
Под дикие вопли Марины, матерный лай Жана рушилось, уничтожалось крестьянское жилье с большой русской печью, клетями и подклетями, чуланами и сусеками. Страшновато обнажалось мудро устроенное нутро дома.
Но вот рухнула крыша, повалились стены, взмыла густая пыль, и все было кончено.
Подкатила поганая телега, на какой возят назем, скупо выстланная соломой. Туда посадили полумертвую Марину, втолкнули Жана, затем им подали завернутую, в одеяло, сонную, ничего не ведающую дочку. Старик сторож подобрал волоки, причмокнул и, шагая рядом с телегой, повез семью Петриченко прочь из родной деревни…
* * *
…Полдень. Краем деревни идут Надежда Петровна и Якушев, одетый по-дорожному.
– Неужто вас из-за меня сняли? – похоже не в первый раз спрашивает Надежда Петровна.
– Надо же кому-то отвечать… – пожал плечами Якушев. – Но сняли меня не только за это, а по совокупности: и со вторым планом не проявил я должной твердости, и вообще сею гнилой либерализм.
– Что же с вами теперь будет-то?
– Учиться посылают.
– Надо же! Так, глядишь, до яслей дойдете!.. Ну и как, научат вас «должной твердости»?
– Не думаю, – улыбнулся Якушев. – Я многому у вас научился, Надежда Петровна, – сказал он тепло. – Меня не столкнешь на такой путь. Сельское дело – нежное, а колхозники – самые незащищенные люди, так вы говорили? Я этого никогда не забуду. Да и вас я никогда не забуду…
Они остановились у околицы.
– Спасибо, – сказала Надежда Петровна – Коль мы расстаемся, могу вам признаться: я вас тоже помнить буду. Благодарна я вам. Не только за то, что защитили, а что открыли вы мне мое живое сердце. Ничего у нас с вами быть не могло – тому и живые и мертвые помехой. Но одному никто не помешает: буду я о вас думать, скучать, может, всплакну. А для меня это очень много, почти счастье.
– Спасибо, – хрипло сказал Якушев. – Не ждал я этого. Спасибо. И до свидания.
Он подал ей руку. Надежда Петровна притянула его за шею.
– Прощай, милый мой, жалкий мой человек! – И она поцеловала Якушева.
Он повернулся и, не оборачиваясь, быстро пошел по дороге. Она глядела ему вслед. Потом поднялась на бугор, где под рослыми плакучими березами зарастало бурьяном и лопухами заброшенное сельское кладбище. Отсюда она еще долго видела Якушева.
Видела, как он остановил грузовик и забрался в кузов, как оглянулся на деревню, как скрылся грузовик за поворотом. Тогда она поднялась еще выше, на самую макушку бугра, взобралась на поверженный гранитный памятник и опять увидела грузовик и стоящего в кузове Якушева.
А затем она услышала било. Спрыгнула на землю и пошла тяжелой походкой немолодой, усталой женщины…
* * *
…Когда Надежда Петровна вошла в помещение колхозного клуба, перевыборное собрание уже началось.
– Мы не хотим оказывать на вас давление, товарищи колхозники, звучит голос заведующего сельхозотделом райкома партии Круглова, и поначалу кажется, что мы перенеслись в военные годы. Тем более что сам Круглов нисколько не изменился: тот же поношенный морской китель с полосками за ранение, так же прижата к боку несгибающаяся в локте рука, то же бесконечно усталое, серое лицо. – И хоть у вас нынче уж не бабье царство, – продолжает Круглов, – вон сколько королей и принцев, но по-прежнему тон задают уважаемые женщины, и мы решили, что и председателем лучше выбрать женщину.