Текст книги "Рассказы старого трепача"
Автор книги: Юрий Любимов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
P.S. Вот видишь, сын мой, папе те правители все-таки дали год на раскрутку, а царь Борис своих премьеров в один год раза четыре меняет!
Без даты.
Когда все было готово и можно было назначить премьеру, как-то так совпало, что день рождения Ленина, а следующий – день рождения Шекспира, наш день… И стал я провозглашать, что только благодаря XX съезду такой театр мог появиться. А до XX съезда – нет. А когда стали забывать XX съезд, то я очутился без спасательного круга и стал тонуть.
Но до конца не утонул. И я согласен с тем, как это объяснил Петр Леонидович Капица: «Я очень волновался за вашу судьбу, Юрий Петрович, – до тех пор, пока не понял, что вы – Кузькин. А когда я понял, что вы все-таки Кузькин в какой-то мере, то перестал волноваться».
У них была золотая свадьба, и была такая очень элитарная публика, ученые, академики, и все говорили, что-то такое торжественное – золотая свадьба, восседала Анна Алексеевна с Петром Леонидовичем, и я принес золотую афишу «Мастер и Маргарита» – там же по главам сделана афиша, и я к каждой главе дал комментарий про Петра Леонидовича.
Мне тоже нужно было какой-то спич произносить, и я сказал, что неудивительно, что я Кузькин, а вот что Петр Леонидович должен быть Кузькиным в этой стране, чтобы выжить, это удивительно. Анна Алексеевна очень обиделась:
– Как вы можете, Юрий Петрович, называть Петра Леонидовича Кузькиным?
И вдруг Петр Леонидович встал и говорит:
– Молчи, крысик. (Он всегда ее так называл.) Да, Юрий Петрович, вы правы, я тоже Кузькин.
Анна Алексеевна Капица с внуком, справа Л. Делюсин
P.S. Кузькин – герой прекрасной повести Б. Можаева, что-то вроде Швейка на русский манер.
Мы и они (до изгнания)Это был второй спектакль и неудачный. Поэтому говорили:
– Этот человек один спектакль сделал и больше не сделает. Случайно. Случайно вышел «Добрый человек..».
Как инсценировка, это было очень толково сделано. Здесь Николай Робертович впервые заставил меня засесть за бумагу. Потому что я ему все рассказывал свои идеи. А он говорит:
– Нет, Юра, вы мне изложите это на чистом листе бумаги. Тогда я посмотрю и, может быть, начну с вами работать.
Но нельзя было с молодыми людьми пытаться это быстро делать. И потом, нельзя было давать роль Печорина Губенко. Он вроде был самый сильный актер. И это была моя ошибка, что я дал ему эту роль. Он не понимал героя. Конечно, нужны были другие исполнители.
Потому что если не получился ни герой, ни Максим Максимыч – ничего не может получиться. По форме там, может, и были вещи приличные. Золотухин был приличный Грушницкий. Были какие-то выдумки неплохие, по-моему. А остальное там было все приблизительно… Во-первых, художник Дорер запил, недоделал как следует все. Потом, мы торопились. Нельзя было торопиться. Это глупость моя, что я согласился, поддавшись желанию начальства выпустить этот спектакль к юбилею Лермонтова.
К этому спектаклю был придуман световой занавес.
P.S. Инсценировка сама, благодаря участию Н. Эрдмана, была хорошая и наше содружество меня многому научило. Я всегда помню моего старого друга. Наши бесконечные разговоры о театре, о литературе, о поэзии. Освоишь как следует русский, прочти его пьесу «Самоубийца», Петр.
С «Антимиров» довольно осознанно начался путь театра к поиску поэтических представлений, которых было довольно много. Эта линия важна, потому что есть линия лиризма и музыкальности, ритма, стиля и так далее. Как она родилась? Андрей Андреевич Вознесенский пришел на «Доброго человека…» еще в училище. Наверное, ему понравилось, и он проявил сразу сметку архитектора: «Чем я могу помочь?» – это было на ходу, его куда-то волокли корреспонденты – он тогда знаменит уже был, и он так быстро мне это сказал. И я говорю: «Ну, скажите, чтоб это сохранилось». И он сразу сказал это корреспондентам. И тогда появляться стало в прессе и закончилось Константином Симоновым в «Правде» – заметка с фотографией.
Кстати, первым заставил меня обратить внимание на Андрея Николай Робертович Эрдман, а раньше, по-моему, я спросил Бориса Леонидовича Пастернака, кто ему нравится, к кому присмотреться надо? И он сказал: «Среди поэтов – Андрей, а прозаик – Казаков Юрий». И это мне запомнилось.
Я предложил Андрею: давай сделаем вечер стихов. Начиналось: «Театр и поэт» – сперва он читал, а потом театр играл. А потом, конечно, он ушел. И мы сделали «Антимиры», которые нас очень выручили. Мы же в это время были должны государству по тем временам огромную сумму – долги старого театра – мы играли по пятьсот спектаклей в год. А этот спектакль короткий, и мы играли его после вечернего спектакля. А по воскресеньям, иногда по субботам, мы играли четыре спектакля в день. Это ужас. Но все молодые, жить-то надо было.
Там была треугольная груша – у Андрея есть такое стихотворение. И от «Героя..» остался станок – ну как в «Павших…» три дороги, а там был такой угольник странный – то ли ромб, то ли треугольник. Денег не было, как всегда, и вот этот станок остался, световой занавес наш уже работал – он сперва ломался.
Были стихи молодого Андрея очень хорошие. И он имел успех. Там были и танцы, пантомимы много. Они были молодые, озорные. Владимир играл, Смехов играл, Золотухин играл, Славина, Демидова – весь костяк. Все играли, и это публике нравилось. Он же прошел… 400 мы праздновали, 500 мы праздновали, 600 мы праздновали. По-моему, даже 700 мы праздновали.
Художника здесь никакого не было. У меня это бывало.
Я носился с идеей поставить спектакль по книге Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» давно. У меня иногда какое-то упрямство: это книга, с которой ничего нельзя сделать, это какая-то шарада; как это можно сделать – совершенно непонятно. И в спектакле ничего общего с книгой-то нет. Этот спектакль – набор аттракционов.
«10 дней, которые потрясли мир», 1965
Пантомима – Ю. Медведев
Это был спектакль чисто полемический против театрального однообразия. Тогда же были лозунги: вот вам лучший театр мира – МХАТ, вот это образец – и вот, пожалуйста, отсюда и танцуйте все. И я решил в противовес показать всю широту театральной палитры. Почему обязательно так? Театр может быть весьма разнообразен, поэтому там все жанры: то ходоки – натуралистический театр, то буффонада, то цирк, то театр теней, театр рук – то есть все, что фантазия мне подсказывала, я делал. И в общем, странно, я не поставил тогда ни одной оперы, но я работал интуитивно по методу, как делают оперы – то есть камерно репетируют куски, а потом сводят вместе.
* * *
Я понимал, что что-то нужно создать, раз уж я получил театр, что бы нас укрепило. А тем более, вдруг я как-то так очень поверил, что обязательно нужно сделать такой полемический спектакль. И что я этим как-то завоюю себе хоть какое-то право спокойно работать. Ну, и действительно он имел огромный успех.
Ведь эту книгу вообще нельзя поставить. Там много было взято из других книжек. Байки какие-то – «Ходоки к Ленину», потом просто выдуманные «Руки отцов» – я хотел показать, что театр широк, что можно все делать: театр теней, цирк, бытовые сценки, «Ходоки» – то есть это был такой винегрет, коллаж, через свет, через все средства театра.
В фойе висели две урны: красная и черная: «Голосуйте. Кому понравилось – „да“, кому не понравилось – „нет“». И большинство, процентов 90 было положительных, а из отрицательных сперва мы даже переписывали то, что было написано на этих билетах, потому что ругань была ужасная: «Как можно! Давно пора вас вызвать куда-то, что это такое – так показывают революцию! Когда же, наконец, власти вас?.. Что это за издевательство такое! Возмущен! Конечно „нет“ – такому искусству! Я бы и театр закрыл. Как ни стыдно: где светлый образ Владимира Ильича при входе в театр. И что мы видим потом!..» – и так далее. Или там помадой губной на билете: «Мерзость!» – дама какая-то возмутилась, что это за балаган.
Каретников делал музыку, художник был Тарасов. Каштелян помогал, эстрадник. Я его привлек номера делать всякие. А потом он говорит: «А теперь вставьте меня в инсценировку… а то я в суд подам…» И я вставил. Потому что денег не было, и я вставил фамилии нескольких людей в соавторы инсценировки, чтоб заплатить им деньги. Я тогда еще не знал, что это прецедент и ему можно постоянно требовать деньги. Я говорю: «Позвольте, мы же договорились, что эту сумму жалкую, которую мы получаем за инсценировку, я вам отдам», – потому что он требовал за каждый номер деньги, которых не было в театре. Он технически помогал «Пахаря» делать, потом дрессировал «Решетки», потом чего-то показывал-показывал – упал со сцены и исчез. Но за деньгами приходил.
Но это один раз только, потому что когда уж чересчур сценограф висит у меня на шее, тогда мне не интересно с ним работать. Мне интересно, когда идет процесс, то есть он предлагает – я предлагаю, но все понимают, что примат все равно у меня, контрольный пакет акций, говоря деловым языком. Это кто-то очень мудро сказал одному молодому человеку – я не хочу называть фамилию, который на меня жаловался, что я мешаю ему проявить до конца себя, ему очень мудро опытная журналистка ответила, что «вы должны, видимо, себе выбрать плохого режиссера, тогда он вас будет слушать, а господин Любимов вас никогда не будет слушать, он никого не слушает. То, что ему кажется интересным, он охотно поддержит, а вот то, что ему не подходит, он, конечно, отвергнет. Тут сколько бы вы ни говорили неудовольствий, у вас ничего не выйдет с ним». И, видимо, она права, она была резкая дама, но она верно сформулировала.
* * *
В 70-м или 71-м году я помогал выпустить такой же спектакль в Чехословакии, в Брно.
А потом меня просили поехать поставить «Десять дней…» с кубинскими актерами в Гаване. Я дважды был на Кубе. В другой раз это был какой-то такой театральный фестиваль южноамериканских стран. Я был членом жюри.
700-й спектакль
Это давно, наверно, лет через пять после того как театр создался, когда Рауль Кастро – брат диктатора – был на «Десяти днях…» на Таганке и вскоре он меня пригласил членом жюри.
Инсценировку я писал с Грибановым и с Дэзиком Самойловым. Материалы с ними собирал. Быстро мы написали, потому что образ у меня был: три дороги, вечный огонь. Это быстро я придумал и Юру Васильева позвал, он мне сделал быстро конструкцию всю и под конструкцию я уже собирал материалы. Грибанов был другом Самойлова. Дэзик говорил, а он записывал, чтоб быстро было. Быстро мы очень делали. Я поставил спектакль, и он уже был продан на весь месяц вперед. И тут нам его и закрыли. Пришлось заменять один спектакль другим, и потрясающе, что никто из зрителей не сдал билет на закрытый спектакль. Все второй раз ходили на «Антимиры», на «Доброго человека…».
Как раз когда «Павших…» закрыли, на «Десять дней…» пришел Микоян. Мы играли тогда в бывшем театре Охлопкова, теперь это Театр Маяковского (он же был Театром Революции раньше, у нас же все любят менять, чтобы ничего никто не помнил). Все меня покинули, «Павших…» закрыли, Высоцкий пришел пьяный – ужас. А эти входят, кэгэбэшники, и никого нет. И я сижу один в администраторской и мрачно соображаю: чего же мне делать. Никто не звонит – телефон умер. Тут дверь открывается и входит какой-то чмур:
– Вы кто тут?
Я пожимаю плечами, говорю:
– Что вам угодно?
– Вас спрашивают! Отвечайте, кто вы.
– Ну, Любимов, допустим.
– А, ну пойдемте с нами.
Идем. И вот он говорит:
– Приедет важный гость.
– А кто приедет?
– Посмотрите, когда приедет. Будете встречать. Если спросит, отвечайте, а так молчите. Вот где его посадить, пойдемте смотреть.
И мертвое время такое, никого нет, ни администраторов театра – никого. И они между собой:
– Ну, в партер, в первый ряд посадим.
– Не надо в первый ряд, тут артисты прыгают, могут заметь.
– Чего это у вас так? Они что, со сцены прыгают?
– Прыгают.
– Ну, а где же посадить?
– Ну, самое лучшее – пятый-шестой.
Они чего-то посмотрели-посмотрели и говорят:
– Нет, не надо. Вот в ложу посадим.
1965
Ряд ролей Высоцкого – поэт Гудзенко, Гитлер
Там царская ложа посредине. Я говорю:
– Вот тут хорошо.
– Вас не спрашивают!
И вот потом я вышел его встречать, подъехала машина, вышел Микоян, я пошел за ним. Он поздоровался. Потом его повели в какую-то отдельную комнату – они уже высмотрели, открыли, уже и чай накрыли. Я иду за ним, как они сказали, они – раз – дверь захлопывают. Меня не пускают. Я иду по фойе – ухожу, они меня хватают:
– Да идите же вы туда! Позвали вас.
Я – к ложе.
– Стойте тут!
Потом:
– Идите в ложу, садитесь за ним, как спросит – отвечайте.
А спросил он меня только, когда пантомима была:
– Это кто?
Я говорю:
– Черные силы.
– А вот эти руки, огонь?
– Это революционный огонь.
– Понятно.
Потом в антракте пошли чай пить. Меня опять у дверей остановили. Он позвал. А я тогда курил. Я говорю:
– Вы не разрешите закурить?
– А зачем вам курить? Лучше пейте чай. Хотите рюмку коньяку?
– Выпью, да.
– Что с вами, что вы такой мрачный?
И вот я ему рассказал про «Павших…» И он сказал:
– А что им там не понравилось?
Я говорю:
– Ну, видимо, фамилии их смущали.
– А почему, если еврей, что тут такого?
– Ну, это я не могу вам сказать. Им не понравилось. Они, видимо, решили по фамилиям, что это все евреи. И вот тут у них что-то в голове происходит, что – я понять не могу.
– Ну как не можете? Что они вам предложили?
– Ничего, они просто закрыли. Потом предложили заменить поэтов, но перепутали, кто еврей, а кто нет.
Микоян подумал и через паузу сказал:
– А вы их спросите – разве решения двадцатого съезда отменены?
– Я, конечно, могу их спросить, если они меня спросят. Но лучше бы вы их спросили?
И вот тут он единственный раз за всю встречу посмотрел на меня внимательно, на твоего отца, Петр.
P.S. А Микоян тогда был Президентом СССР.
* * *
Я в полном отчаянии сидел дома, когда закрыли «Павших и живых» с диким скандалом. Нависла угроза, что выгонят они меня. И телефон умер, как у Юзовского. И вдруг звонок, и больной слабый голос, а он был в театре раза два – Паустовский – выражал всякие благожелательные мнения по поводу увиденного. Слабый голос, а мне говорили, что он болен тяжело, это было незадолго перед его смертью.
– Юрий Петрович, я слышал, что у вас неприятности большие. Вы знаете что, мне тут сказали, что, оказывается, среди моих почитателей есть Косыгин. И вы знаете, я ему позвонил и меня соединили с ним, и я ему сказал свое мнение о вашем театре и о вас, что нельзя это делать, нельзя закрывать театр и нельзя лишать вас работы, что вы этим очень себе вредите, престижу своему. Я не знаю, что из этого выйдет, но он сказал, что будет разбираться и что он подумает о том, что я сказал, и постарается помочь. Но я дальше ничего не знаю, помогут они вам или нет. Кто их разберет.
Вот такой был разговор. А дальше, действительно, я не знаю, от кого это шло, но это как-то повернулось все. Пришел зам. завотделом культуры ЦК Куницын, который впоследствии чрезвычайно увлекся левизной, пострадал, бедный, и скорыми шагами стал уходить в диссидентство. Это был забавный господин такой, номенклатурщик партийный, который вдруг стал прозревать и очень удивляться всему, что он стал получать от книг, от бесед с людьми совершенно иного мира, чем партократия, и прозрение этого господина было, с одной стороны, наивным, а с другой – трогательным. Этот большой человек, бывший моряк, стал с удовольствием и с наслаждением открывать совершенно неведомый мир для себя. Наверно, у него было такое состояние, как когда я начал заниматься подводной охотой и впервые опустился под воду.
И он положительно участвовал в судьбе «Павших…». Пришел, смотрел и начал говорить, что «не так все плохо, Юрий Петрович, мы с вами побеседуем, подправим, направим, и все пойдет». И все пошло. Ну, с некоторым ущербом, но не безнадежно.
Кое-что, конечно, вырезали. По ходу действия возникали идиотские сновидения. Но так как я не любил киноэффектов, то я это делал через театральные средства. Например, там по этим трем дорогам шла первомайская демонстрация совершенно идиотская: на плечах у здоровенного мужика сидел маленький Джабраилов, изображал приветствие мавзолею: «Ура!!!»
От этого они просто белели и с опрокинутыми лицами говорили: «Вы что, с ума сошли, что вы делаете!» – и удивленно на меня смотрели, не могли понять: что такое?! Это, конечно, пришлось убрать.
Потом убрали «Зеленую лампу» и «Дело Казакевича». Он получал ордена, а СМЕРШ шел за ним, чтоб его арестовать. Они приезжают арестовывать, а он в это время в разведке.
Сперва они не разобрались. Думали, что я имею какие-то указания, что позволяю себе такие вещи. И поэтому растерялись: «или он что-то знает, чего мы не знаем, или же он просто идиот. Ему же хуже будет».
P.S. Все, что происходило с «Павшими и живыми», должны были бы описать Орвелл или Кафка. Передаю дальше, уважаемый читатель, разговор с одним из моих бесчисленных начальников. Очень неглупый господин был. Хорошо играл в шахматы!
* * *
Вызывает меня начальник Управления культуры РСФСР Б. Родионов и просит спокойно, без командного тона:
Он:– Юрий Петрович, вы бы не могли заехать для серьезного разговора?
Я:– Когда?
Он: – Да побыстрей, как вы можете.
Я:– Случилось что-нибудь?
Он:– Нет-нет, ничего. Это знаете, так, хотелось бы уточнить.
Я:– Хорошо, я приеду, будем уточнять.
Я приехал. Он ходит – он седой был, большой. Чай секретарша внесла, бублики. И он говорит:
– Отключи-ка ты все телефоны и никого не пускай.
Я думаю, к чему это он? Ну, сели, начали чаек пить. И он ходит – здоровый, грузный шахматист. И говорит:
– Ты можешь откровенно разговаривать?
– Да стараюсь понемногу.
– Ну давай с тобой поговорим откровенно. Я сказал, чтоб нас два часа никто не трогал. Но только ты говори откровенно. Или ты боишься?
– А вы?
– Я отключил все. И два часа не боюсь.
Значит, условились, как в партии: два часа ничего не бояться. Мрачно раздумывая, он говорит:
– Ну ты скажи мне, только ты не стесняйся.
– Да я не стесняюсь.
– Гм, я тоже. Скажи, ну вот за все руководство мое над тобой, ну неужели я тебе ничем не помог?! Ну мы же от хорошего тебе предлагали убрать, вставить. Ты не стесняйся.
Я говорю:
– Нет.
Он был озадачен. Глубоко озадачен.
– Ты что, серьезно?
– Как мы договорились – совершенно серьезно.
– Почему, – довольно растерянно, – почему, я же от хорошего тебе помогал.
Я говорю:
– Борис Евгеньевич, дорогой, я плохо играю в шахматы, вы – хорошо. Алехин еще лучше, как вы считаете?
– Алехин лучше.
– Ну вот даже если бы Алехин мне советовал, как вести партию, Алехин ведь выиграл бы, а не я. А тут, извините, ну как вы считаете, кто лучше в искусстве разбирается: вы или я?
– Да я не разбираюсь. Я так, с моей точки зрения, предлагаю посоветовать или как мне подскажут умные люди.
– Значит, как-то странно: вы считаете, что вы лучше сообразите итог моей работы с театром, выпуск спектакля?
Он походил, подумал, вызвал секретаршу, сказал:
– Включай телефоны. – А мне сказал:
– Идите, – без злобы. Так что вроде бы я его убедил, что они мне ничем не помогают.
* * *
И спектакль ведь очень долго шел и имел всегда успех. Потом пожарники хотели затоптать Вечный огонь, который был впервые зажжен мной в «Павших…» – еще не горел огонь у Кремлевской стены. Я сказал:
– Попробуйте, затопчите…
– Нет, вы сами погасите.
– Я не погашу. Погасите вы при свидетелях, что вы вот затоптали павшим огонь.
Потом генерал пожарной службы посмотрел спектакль и увидел, что весь зал встал минутой молчания, когда зажгли огонь на сцене павшим. И генерал сказал:
– Пусть идет, я беру огонь на себя.
И еще спросил:
– Есть у тебя коньяк? Пойдем помянем.
Мне захотелось через пару лет вернуться к Брехту, чтоб просто проверить мастерство театра – как он сейчас звучит. И еще мне казалось, что ситуация в мире была острая – начались атомные испытания страшные, взрывы, первый конфликт Сахарова с Хрущевым, когда взорвали огромной силы водородную бомбу… И Сахаров умолял не делать этого. И я начал ставить «Галилея». Но это было не столько вызвано какими-то событиями… А это было опять интуицией. Моя интуиция мне подсказывала, что это надо делать, потому что мир все больше и больше скатывается к этому ужасу, и нужна какая-то – как присяга врачей – так присяга ученых. Так что это пьеса о присяге ученого.
«Жизнь Галилея», 1966. Галилей – В. Высоцкий
Эта трагедия развивалась во всем мире, и это подтверждалось конфликтом, который был у Сахарова с правительством.
У него был комплекс вины перед людьми. Потому что он дал им в руки страшное оружие, и так было с рядом крупных ученых: с Эйнштейном, с Бором – со всеми, кто был причастен к созданию этого страшного оружия.
Но и тут не обошлось без скандала. Сперва были только долдоны-монахи, потом пришлось их уравновешивать детьми, потом переделывать тексты. Пришел помощник Демичева, теперь академик, – у него была такая особенность, он все время краснел – так посмотрел и говорит:
– Не кажется ли вам, что «солнце всходит и заходит – ничего не происходит», не надо, чтоб «долдоны», как вы их называете, – монахи пели?
Получалось, что я их причислил к долдонам. Я говорю:
– Ну, можно и подумать.
И он пришел еще раз. А я переделал текст так: «Солнце всходит и заходит – очень много происходит». И вот тут он опять покраснел.
– Вы что, Юрий Петрович, нас совсем идиотами считаете или частично?
Я говорю:
– Ну, оставим эти рассуждения. Вы же меня тоже как-то считаете. Вы сказали – не нравится, мне хотелось найти взаимопонимание. Ну раз не нравится «ничего не происходит», я изменил.
* * *
Был в «Галилее» и такой случай. Я просил актера Высоцкого начинать спектакль, стоя на голове, и разговаривать. И когда пришло цензурное начальство, они сказали:
Они:– Это что за безобразие, немедленно это убрать! Великий Галилей, такой ученый, стоит на голове.
Я:– Почему? Только что был в Москве Неру, его так принимали. А вы знаете, что он каждое утро стоит полчаса на голове. Это знаменитое упражнение йогов, это очищает и просветляет мозги и изгоняет глупость из головы.
Они:– Ну ладно. Мы это проверим. Если так, то оставим.
Р.S. Не страна, а сплошная фантастика.
Люди нашей страны очень даже странны.
* * *
Один раз был и такой эпизод – они играли «Галилея», а меня в это время молотили. Молотили меня часов шесть – насмерть:
Они:– Вон!! Не место ему тут жить! Пусть катится, не отравляет атмосферу! – на полную железку, как в «старые добрые времена».
Я:– Разрешите быть свободным?
Они:– Идите!
Я пошел, а там панели кругом и в них дверь – и после шести часов я как-то не мог найти дверь и начал щупать, где дверь, – и они захохотали. А я дверь нащупал, повернулся и сказал:
– Что вы лыбитесь?! Я найду выход, а вы – нет! – И я так дернул дверь, что дверь заклинило. И они действительно ломились и не могли открыть дверь.
Но это я был уже, конечно, в невменяемом состоянии. И я приехал уже к концу спектакля, и мне сказали:
– А ваши так играли, как никогда в жизни не играли, – то есть все приобрело чрезвычайную конкретность – выдержит он там, или нет. «Ему покажут орудия пытки – он сдастся, не сдастся», – и так далее. И актеры это почувствовали и играли сердечно чрезвычайно. Играли так по существу, что зал понял, что что-то происходит другое – и затих и смотрел, затихший.