355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Любимов » Рассказы старого трепача » Текст книги (страница 21)
Рассказы старого трепача
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:54

Текст книги "Рассказы старого трепача"


Автор книги: Юрий Любимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)

* * *

В связи с этим вспоминается похожий разговор. Как-то мы долго говорили: Владимир, я и Марина Влади. И она сказала:

– Господи! О чем вы говорите! – какие вы несчастные! Вы все время должны о нихговорить…

И еще я вспоминаю такую же историю, как драматург Рощин и еще кто-то пошли в бордель просто посмотреть. А там шел стриптиз… И на них зашикали окружающие, что они мешают. А он говорит:

– Ты знаешь, о чем мы говорили? Мы говорили о Польше, о «Солидарности», как там развиваются события. Вы представляете, значит, как же довели нас всех!

* * *

Я очень любил «Иваново детство». В «Жертвоприношении» многое интересно. Вся метафора с деревом.

«Зеркало» мне нравилось, но местами. Мне казалось, что там очень много цитат. Есть какие-то куски, где сильное влияние Антониони, может, это сознательная цитата.

В «Рублеве» много мест очень интересных. Там есть некоторые длинноты, а есть места очень сильные. Я бы не сказал, что отдельные новеллы, нет. Все говорят, «вот „Колокол“ вот особый». Я бы не назвал, что именно эта новелла. Я бы сказал, что отдельные куски. Но во всяком случае, конечно, это замечательный, своеобразный человек, безусловно человек искусства, очень своеобразный и абсолютно честный.

Лучше Александра Сергеевича не скажешь: «Суди художника по тем законам, которые он сам над собой поставил». А если это вообще нехудожественное произведение, то и говорить нечего, время тратить.

Но все равно я не могу позволить себе говорить о нем, как Никита Михалков, зная, что он умирает. Даже если ты так не принимаешь творчество человека, осужденного на смерть, имей такт и сдержи свое мнение и не лезь с ним в газеты и не пинай уходящего на тот свет человека.

Жалко. Очень одаренный человек. Второй брат тактичней. Более воспитанный. У него были очень хорошие фильмы. «Ася хромоножка» и «Первый учитель» – очень интересный фильм и своеобразный.

* * *

У меня более интересные отношения были с Сергеем Параджановым. Это личность своеобразнейшая. Во-первых, конечно, это необыкновенный по самобытности талант. Даже трудно сказать, что вот весь его талант это именно кино. Нет. Потому что он разносторонне одаренный человек.

Я помню, как мы сидели – я забыл даже, в каком ресторане – и сидел напротив Андрей Тарковский. Сергей изрядно выпил, пошли мы вниз, он взял боты и встал в фонтан. Боты ему гардеробщик дал, и он стоял в этом фонтане. А когда мы спускались, то увидели. Потом стали все снимать, прибежала дирекция – ну, в общем, это был его театр.

У него в лагере Бориса Годунова играл начальник лагеря.

Или как он в лагере с огоньком подметал. Начальник, который ходит и наводит порядок, говорит:

– Как ты работаешь? Я тебя отправлю в карцер. Надо с огоньком! – и показал, как надо. Сергей взял спички, поджег эту метелку и начал мести. Тот орет, пересыпая матом! Сергей рапортует:

– Выполняю ваше приказание. С огоньком мету.

Они подумали, что он идиот, и оставили на время его в покое.

Вся его жизнь – это сплошной театр. Веселый, озорной, хулиганский. То ли оттого, что ему было тоскливо, и он чувствовал безнадежность этой системы дьявольской, которая, конечно, на него, как и на всех нас действовала убийственно. И чтобы противиться этой серости, этой тоске, беспробудности какой-то, безнадежности пребывания в ней, он это старался перевести в какой-то кафкианский театр – все его поведение такое было. В Тбилиси, я помню, приходит какой-то его посланец и приносит прекрасную ткань – шелк, пронизанный шелковыми и золотыми нитями, и огромную дыню: «Вот прислал вам Сергей, чтоб вы учились качать, у вас должен сын родиться». А действительно, у Катерины только что должен был родиться Петька. А когда меня спрашивали, я всем говорил и Катерине, когда она спрашивала:

– Ну, а если девочка родится, как вы хотите ее назвать? – тогда еще заранее не определяли.

– Нет. Родится сын и будет назван Петром.

Я был на гастролях в Тбилиси в это время. И я никак не мог дозвониться Катерине, а она была в Будапеште. И поздно вечером, мы в были где-то в гостях у художника, очень гостеприимный дом. И Володя был, Высоцкий.

Я говорю:

– Ну попробуй ты, со своим магическим действием на телефонисток.

И он начал звонить. И действительно вдруг слышу:

– Маша, Маша, шефа нужно соединить с Будапештом.

А там воркующий голос:

– Володенька, где ты, милый?

Он говорит:

– Шеф, ты шефа соедини.

Она говорит:

– Да линия забита, все начальство, начальство.

Он говорит:

– Да брось ты начальство это, разъединяй их, все равно болтают, толку от них никакого нет, ты соедини шефа, у него рожает жена, ему узнать надо, как дела.

И оказывается, действительно соединила Машенька. И Катерина снимает трубку, и я чувствую, что-то происходит:

– Нет-нет, все в порядке, да-да, вот я должна сейчас вот скоро ехать, – а оказывается уже стояла машина и она ехала в роддом, но не желала меня волновать. А потом я получил телеграмму. И я помню, я совершил подвиг для советских. Я прилетел в Будапешт и взял Петьку и выносил его из роддома. Успел. Такую я энергию проявил нечеловеческую.

Я встречался с Сережей редко, но, как говорят, метко. На чем себя ловишь, когда вспоминаешь о Сергее? Сейчас так мало света. Я был в церкви на Рождество и что меня поразило: когда открывали врата Господни, то мало было просветления на лицах. Все-таки озабоченность, нервность не уходила. А вот когда начинаешь говорить о Сергее, то появляется какая-то глупая, не к месту улыбка. Он будоражил всех. Его шутки иногда странные, иногда дикие просто.

Но бывали и печальные такие. Когда я в больницу к нему приехал, он совсем был без сознания, но вдруг очнулся, поглядел и говорит:

– Сейчас я буду отсюда убегать. Помоги мне сбежать отсюда.

– Сергей, куда ты сбежишь, ты еле двигаешься.

– Ничего, ничего. Сейчас я, так вот уже хорошо мне, хорошо, – то есть он занимался самовнушением. И он убежал из больницы, сел на поезд и уехал. Но что с ним было дальше, я не знаю, я потерял его след.

Я помню, как мы приехали на гастроли в Тбилиси, и я должен был его встретить и провести на спектакль с черного хода. «Мастер», по-моему, был. Все окружили, пройти было нельзя. И Сергей ждал. А на черном ходе тоже милиция была. И я закрутился, потом вспомнил и скорей побежал Сергея встретить. Что я увидел: оцепеневших милиционеров, которые в страхе от него пятились. А он, разорвав ворот черной рубахи и вытащив большой крест, сказал:

– Я вас проклинаю! Вы жалкие люди, вы ждете, чтоб вот этот русский меня провел. Меня, грузина, на моей родине проводит русский, а вы милиция, вы вшивые черви, вон отсюда! я проклинаю вас! – и он крестом.

И они пятились и говорили:

– Ради Бога, не проклинай, Сережа, иди куда хочешь, только не проклинай!

Это опять театр он устроил. Он себя развлекал. Он вот, так любил жить.

А вспомните его коллажи, какие это руки замечательные, как они складывать умеют! Почему ему в лагере потом ничего жилось – он для начальниц делал ковры из тряпок, гобелены. Какие он куклы делал – выставки же в Париже были его кукол просто из мусора, из помойки он разные лоскутки собирал.

Или его картина с красными конями. Ну фантазия такая неуемная, самобытнейшая. А иначе ему очень скучно было тут жить. Он же очень тосковал – он ненавидел же все это.

И он устраивал себе жизнь иллюзорную.

Он в Киеве однажды военный парад пустил в другую сторону.

Мы с Катей были в гостях у Катаняна, Петя был маленький. Сергей явился туда, ни с того ни с сего, и принес шубу из кролика.

– Вот тебе, пусть носит.

Я говорю:

– А где ты достал?

– Я еду, стоит очередь. Я спросил: «Что дают?» – «Детские шубки». Потом вспоминаю, у кого есть такой ребенок?

У тебя. Вот и купил.

Сергей насовал в шубу Петьке серебряных ложек Катаняна и Лили Брик. Утром Петя ложки вынул и играет с ними. Я говорю:

– Петя, ты вчера был в гостях и набрал этих ложек?

– Я обнаружил их утром.

В ожидании милиции С. Параджанов в фонтане. Сзади; Катя, я, А. Тарковский, Б. Ахмадулина (с сигаретой), Б. Мессерер

Я, конечно, догадался и ложки вернул Катаняну. Ложки я вернул, но там еще он взял какую-то штуку от буфета и мне подарил трость с этой штукой. Но у меня украли трость. Я не виноват. Квартира была опечатана органами.

А Катанян мне рассказывал, как было с этой шубкой – оказывается, все не так. Пришел Сергей к нему и говорит:

– Я боюсь ходить в «Березку», а ко мне приехал архитектор, который весь Париж строил. И подарил две тысячи долларов.

А Сергей боится идти в «Березку», а Катанян шляется туда-сюда. Значит, если он с Катаняном зайдет в «Березку», ему ничего не будет. И тот говорит:

– А что тебе купить на две тысячи долларов?

Он говорит:

– Ну, посмотри там что-нибудь. Ну, купи мне гжели несколько вещей.

– Ну, две тысячи долларов не стоит гжель.

– Знаешь что, для начала вот тебе десять долларов. Пойди, купи мне гжель.

Тот пошел, смотрит, что купить можно на десять долларов. Потом смотрит, шум какой-то, гам в меховом отделе. Он идет в меховой отдел. Смотрит, Сергей вместе со всеми, кто вокруг, меряет женские шубы. Устроил цирк: выходит, меряет самые дорогие. Говорит:

– Вот ту. Эту нет, эта мне не подходит, – бросает.

А времена такие, что и Евтушенко, помню, явился в норковом манто и говорит:

– Вот я говорил с миллиардером. Он так с удивлением на меня посмотрел, что я в норковой шубе. Я говорю: «Ну, я русский поэт. Могу я себе позволить… Вот вы можете себе позволить?» – Миллиардер: «Никогда в жизни». – «А я могу».

Ну вот, значит, Параджанов меряет. Никаких долларов у него, конечно, не было. Он все это померил. Тот к этому времени не купил ему ничего. Тогда Параджанов бросил продавщицам десять долларов… И купил на них эту шубку – девять долларов с чем-то она стоила.

Ведь говорят, что Сергей на базаре – это произведение искусства. Ведь он приходил на базар иногда с грошами, а уходил с базара с целыми тюками, то есть он покупал, выменивал, торговал там. И все-таки в барыше уходил. То есть наменял каких-то штук, которые никому были непонятны, но ему они для чего-то были нужны, как оказывалось потом. Потом, у него дома в Тбилиси чего только не было: какие-то от старого вагона двери красного дерева международные, которых уже нету. Он их как-то ставил, что квартира делалась чрезвычайно фантастической: с какими-то проходами… Зеркала так стояли, что казалось, что это латерна магика. Он всегда выдумывал что-нибудь. Принимал гостей. Если у него дома ничего не было, он выходил на свой балкон и начинал орать:

– У меня гости, не могу же я себе позволить их не угостить…

Или как он выступал, когда закрывали спектакль о Высоцком. Он говорил о Католикосе, о Папе Римском, просил нас плюнуть на начальство, подумаешь, вот, я – спекулянт, но не на искусстве же – вот продаю бриллианты, а бриллианты мне дает Католикос Грузии и Армении и Папа сам мне подарок сделался, а то они мне ничего не дают делать, ну не умирать же с голода – вот я и спекулирую. И плевать на них, Господи, подумаешь! чего на них обращать внимание! Я встречусь с Папой, я с ним поговорю, и ты тоже будешь получать. И пошли их к чертовой матери! Это он говорил у нас на худсовете. И потом был шум, гам, у него были неприятности. Они потребовали, чтобы он в 24 часа покинул Москву. И там его арестовали. И начали дознание, присылает ли ему Папа Римский бриллианты. И он восемь месяцев сидел в тюрьме после этого, суд был, и Шеварнадзе его вывел из суда, просто волевым решением, и сказал: «Последний раз я тебе помогаю, дорогой!..»

Николай Робертович Эрдман

Эрдман был удивительной фигурой. Есенин говорил: «Что я, вот Коля – это поэт», – и он не кривлялся. Если вы прочтете его несколько стихов, вы поймете, что это замечательный поэт. И очень разносторонний. И может быть, действительно, он единственный советский сатирик. Почему единственный? Потому что он систему осмеял. Всю систему целиком. Он показал, что это полнейший идиотизм. Каждый по-своему реагировал: Бунин написал «Окаянные дни» и уехал отсюда. А Коля ушел на дистанцию от них. Поэтому он так блестяще ответил, когда Сталин должен был приехать к Горькому на дачу. И Катаев с компанией прибежали к Эрдману и говорят:

– Коля, Горький тебя просит в восемь быть у него, приедет Сталин, и мы поможем как-то твоей судьбе. Мы уверены, он тебя простит.

И он им сказал:

– Простите, я сегодня занят – у меня большой заезд, – он всю жизнь играл на бегах.

Они говорят:

– Ну ладно врать-то, – и убежали, думали, что он дурака валял. Но он не поехал к Горькому. А поехал на бега. Вот такой господин был. Это редко кто б себе позволил сделать в этой стране.

Николай Робертович Эрдман, мой близкий друг

Он трагическая фигура. Он всю жизнь играл на бегах и называл себя «Долгоиграющим проигрывателем».

Когда умер Николай Робертович, я отдыхал в Щелыкове, в Доме Островского, там очень красивое место, поместье Островского, и когда ко мне пришли с известием, что он умер, у меня была дикая ангина фолликулярная, нарыв в горле и я чувствовал, что я не доеду просто, я терял сознание, голова была совсем дурная. И я не смог его похоронить. Потом его старый друг М. Д. Вольпин рассказал мне, как все было.

* * *

Он ожил, когда узнал, что я репетирую «Самоубийцу». Хотя он скептически отнесся и говорит:

– Это все равно, Юра, не пропустят.

Я говорю:

– Ну давайте попробуем сделать.

И мы с ним думали, какие изменения сделать, чтоб могла пойти эта пьеса. Мы с ним даже придумывали для цензуры ход, что стоит большой сундук, как у Кио в цирке, и из сундука выходят персонажи, их с вешалками вынимают, нафталин, моль летает – мол, что мы не претендуем, это старая пьеса… И потом, в конце, персонажи убегали в публику, что, мол, и начальству можно сказать: «Но, к сожалению, эти пережитки мещанства еще есть, и вот видите, они убежали и пошли странствовать по нашей необъятной Родине» – Стране Чудес.

Я говорю:

– Может, это обрамление, Николай Робертович, поможет?

Он так грустно мне всегда говорил:

– Нет, Й-ура, не поможет. Они умней, чем вы думаете. Они наши уловки понимают. Не заблуждайтесь.

Николай Робертович был человеком одиноким. И все свободное время – жили мы в одном доме на улице Чайковского, сперва он жил на улице Горького, когда был женат на Чидсон, я и туда к нему захаживал… Его столик стоит у меня дома, маленький такой, восточный, а в кабинете у меня лампа стоит с его письменного стола.

Я помню, мы встретились в театре Вахтангова на «Двух веронцах», где он писал интермедии. На репетициях. До этого почему-то мы встретились на Пушкинской площади в пивной и подошел к нам Алексей Денисович Дикий – замечательный артист МХАТа Второго и режиссер прекрасный, у него студия была своя, и вообще, человек, конечно, легендарный. И Николай Робертович говорит:

– Ты куда идешь?

– Я иду, Коля, в ВТО обсуждать «Егора Булычева» у вахтанговцев.

И Николай Робертович говорит:

– Если тебе не трудно, похвали артиста. Он ведь заслужил это.

А потом Николай Робертович… кстати, когда я играл у него в фильме «Каин XVIII» – он хвалил. И даже хвалил он своеобразно:

– Откуда вы т-так сыграли? Вы мне удивительно напомнили моего дядю.

– Но ведь я его не знал.

– Это неважно, но просто поразительно. Просто мой дядя.

Он мне раза три говорил, что я похож на его дядю. Роль была своеобразная и, видно, фигура типическая. А как говорил Борис Леонидович: «Принадлежность к типу есть конец человека».

* * *

Потом он сочинял пьесу «Гипнотизер», но она бы тоже не прошла, конечно. Вместо ревизора был гипнотизер, но вы можете представить себе аспект – какой бы это гипнотизер был! Толик Кашпировский или Жириновский были бы мальчиками по сравнению с гипнотизером Николая Робертовича.

Он писал прекрасные сценарии, интересные, сказки, чтобы жить, в свое время сочинял басни. Очень остроумный человек был. Он один из первых сел, потому что Качалов прочел Сталину его басню. Сталин спросил:

– Есть интересное что-нибудь в Москве?

И тот прочел несколько басен Эрдмана. И одну басню какую-то даже очень наивную, безобидную совершенно:

 
Вороне где-то Бог послал кусочек сыра.
Читатель скажет: «Бога нет».
Читатель милый, ты придира.
Да, Бога нет, но нет и сыра.
 

И Сталин посадил Эрдмана.

Качалов потом умолял, ходил – ничего не помогло.

Но Сталин рано его посадил, к счастью, потому что в это же время закрыли его пьесу «Самоубийца». Комиссия во главе с Кагановичем пришла к Мейерхольду, посмотрела первый акт и все разгромила, сказали:

– Вы что ж антисоветскую пьесу написали, да?

И Эрдман сказал:

– Написал.

А в театре уже приготовили напитки и все остальное. И Эрдман говорил:

– Никогда в жизни не было такого веселого вечера. – Когда закрывальщики уехали, остались Мейерхольд, актеры и он. Прекрасный был вечер, хотя случилась такая трагедия. Да, редко такой господин сохранится в советской власти.

Эрдман написал прекрасные интермедии к спектаклю «Пугачев», которые сразу выкинули. Он мне все советовал поставить «Пугачева», я говорил, что я не знаю, как это ставить. Он говорил: «Ну вот, Мейерхольд хотел ставить, все тоже не знал, так и не поставил, просил Есенина дописать». Мейерхольду казалось, чего-то не хватает. Есенин отказался, сказал: «Нет, вот так написал, Ось, ничего дописать нельзя». А Эрдман написал очень смешные, великолепные интермедии. Он нашел сочинения Екатерины – она писала пьесы и очень много, целый том был. И написал остро сатирические интермедии о потемкинских деревнях, ну как в России всегда делают показуху. Ну и как всегда, чрезвычайно остроумно. Там были такие перлы. Сгоняли народ приветствовать императрицу – генерал устраивал показуху, чтоб ее дорога была сплошным праздником: строили фальшивые деревни, чтоб она проезжала по цветущей России, чтоб кругом все ликовало, ну как советские делали, то же самое, традиции те же. И когда народ собирали, то этот генерал осмотрел всех и говорит:

– Неужели у вас другого народа нет?

– Ваше превосходительство, сейчас сделаем, – и наряжали народ. И они их одевали в венки, наряжали примерно так, как Пырьев наряжал актеров в «Кубанских казаках». Кубань – житница хлеба была раньше. Это при Екатерине особенно было. Отсюда – ее фаворит Потемкин, отсюда и пошло выражение «потемкинские деревни». Потом при Александре Первом Аракчеев тоже делал показательные военные поселения вроде колхозов.

* * *

Он написал прекрасные интермедии «Лев Гурыч Синичкин», есть такой старенький русский водевиль.

* * *

Был старый профессор в МГУ, который что-то не то сказал, как всегда. И у него отобрали кафедру, но надо было его как-то пристроить и придумали, что он будет собирать воспоминания пожилых, старых людей. Ну чтоб на что-то жить. И он прислал ко мне своего молодого человека, который ему помогал работать:

– Вот вы, я слышал, друг Николая Робертовича, мы собираем воспоминания о замечательных людях.

Я говорю:

– Спасибо, что кто-то еще помнит.

– Вот я у Гарина был, хорошо я успел, а то он умер – актер мейерхольдовский, он играл и в «Мандате» у Эрдмана и играл в «Самоубийце», потом пытался возобновить этот спектакль, просто восстановил это, как было у Мейерхольда – «Мандат», и вся Москва, конечно, побежала смотреть, но потом он прошел несколько раз, и его тоже прикрыли. «Эраст Гарин» есть такая книжка, и там много говорится об Эрдмане. Этому молодому человеку я сказал:

– Хорошо, я, конечно, постараюсь что-то вспомнить, но лучше вы пойдите к Вольпину, который с ним всю жизнь работал, все сценарии, мультфильмы они писали – много вместе работали, в одно время сидели.

Он говорит:

– Я был у него, он не хочет.

Я говорю:

– Ну, мы хитро сделаем. Я его приглашу к себе в театр на репетицию, а после репетиции вы случайно как бы зайдете, и мы его разговорим.

И действительно мне удалось его разговорить, и мы с ним три часа беседовали. Это было очень интересно, потому что часто он от меня впервые слышал какие-то вещи, а я от него слышал в первый раз. А часто один и тот же факт совершенно по-разному мы воспринимали, начинали выяснять, как же все-таки правильно понять этот кусок жизни его.

М. Вольнин, Ю. Любимов
ВСПОМИНАЯ Н. ЭРДМАНА…
(Запись беседы А. Хржановского)

Ю. Любимов.Николай Робертович умирал от рака в больнице Академии наук. Странно, не правда ли, но это факт – коллеги отказались помочь пристроить его по ведомству искусства. А вот эти ученые… Капица, Петр Леонидович, по моему звонку сразу устроил Николая Робертовича. Позвонил президенту Академии Келдышу, и тут же мы с Михаилом Давыдовичем отвезли Николая Робертовича в больницу.

М. Вольпин.Тут я хочу вставочку сделать – дальнейшие обвинения работников искусств. Когда Николай Робертович уже лежал в этой больнице, администрация просила, на всякий случай, доставить ходатайство от Союза писателей. Мы понимали, что это просто место, где ему положено умереть, притом в скором будущем. Оно оказалось не таким скорым, но достаточно скорым… И вот я позвонил Михалкову, с трудом его нашел… А нужно сказать, что Михалкова мы знали мальчиком, и он очень почтительно относился к Николаю Робертовичу, даже восторженно. Когда я наконец до него дозвонился и говорю: «Вот, Сережа, Николай Робертович лежит…» – «Я-я н-ничего н-не могу для н-него сделать. Я н-не диспетчер, ты понимаешь, я даже Веру Инбер с трудом устроил, – даже не сказал… куда-то там… – А Эрдмана я не могу..» А нужно было только бумажку от Союза, которым он руководил, что просят принять уже фактически устроенного там человека…

Ю.Л.Недавно «Советская культура» напечатала статью С. Михалкова, где сказано, что он редактирует неоконченную пьесу Эрдмана в связи с предстоящей постановкой «Самоубийцы» в Театре сатиры.

Но пьеса Эрдмана была завершена вплоть до запятой, до восклицательного знака, до тире… Николай Робертович, когда я еще был артистом, внушал мне две вещи, за что я ему глубоко благодарен. Во-первых, он всегда говорил: «Юра, но вы же артист, вы должны чувствовать слово!..» Слово. Он так и читал свои пьесы – уникально. Вот у нас есть запись, он читал интермедии к «Пугачеву»…

Я снял бы спектакль без его интермедий…

Да вот, Николай Робертович мог сказать, что «Юра, по-моему, спектакль получился, и не надо… это труд людей, актеров… Играйте без моих интермедий!»

Редкий человек так скажет. Не знаю, кто из моих друзей, может, человека два-три сказали бы… А он сразу сказал. А я, действительно, не поставил бы спектакль, если бы не Николай Робертович…

Он приучал меня ценить драматургию. Мы с ним даже вместе одну инсценировку написали – «Герой нашего времени». Поразительная вещь: это была самая хорошая, точная, профессиональная инсценировка из всех, мною сделанных, но спектакль был самый плохой. А работали мы так. Когда я ему высказывал свои домыслы, он говорил: «Юра, на бумаге!..» Я ему опять: «Что на бумаге, я же вам наизусть все говорю…» Он опять говорит: «Юра, на бумаге, так, чтобы можно было прочесть глазами!.. И со всеми знаками препинания прошу… Необходимо».

И вот мне кажется, что Эраст Павлович Гарин эту любовь к слову, к сценическому слову, которым он так блестяще владел, унаследовал от Николая Робертовича.

М. Д. Вольпин и Н. Р. Эрдман

Николай Робертович был, конечно, человек удивительный. И у меня вообще есть такая своя странная, может быть, гипотеза… Что Эраст Павлович, как говорится грубо, но так говорят, ушиблен был Николаем Робертовичем. Но им ушиблены были многие…

М.В.И весь женский пол.

Ю.Л.Да… Но сейчас я о другом… И вот, значит, когда Николай Робертович ушиб его, как прекрасный господин, как какой-то странный и совершенно случайно залетевший инопланетянин, как сейчас выражаются, то Эраст Павлович поневоле, от этой ушибленности, – знаете, как фотограф в растерянную минуту детям говорит: «Сейчас птичка вылетит, оп!» – и человек на фотографии выглядит странно, – так залетел Николай Робертович в душу Эрасту Павловичу, и Эраст Павлович стал играть Николая Робертовича и создал маску, замечательную маску, как актер. Он был блестящий актер, но он всегда играл Николая Робертовича и даже менялся вместе с Эрдманом как актер. Николай Робертович зазаикался, и зазаикался Гарин. Николай Робертович больше стал заикаться от своей трудной довольно жизни, и больше заикался Гарин.

Гарин прежде всего отличался тем, что он прекрасно произносил текст, что сейчас актеры теряют.

Николай Робертович был поклонником театра диаложного. Он считал, что текст имеет некоторое значение. Он даже выражал недоумение по поводу нашего театра. «Мне казалось, Ю-ра, что долго вам не протянуть, потому что вы не имеете своего драматурга, а вы все тянете и тянете… тут я что-то где-то ошибаюсь»…

Он был человек рассуждающий и поразительно любящий искусство, потому что даже когда он терял сознание, и оно к нему приходило, он начинал рассуждать то ли о литературе, то ли о театре – вообще об искусстве. Значит, это в нем сидело до последней минуты его жизни. И вот я вспоминаю эту грустную историю – о том, как я видел Эренбурга незадолго до его смерти…

Эренбург курил сигарету за сигаретой – французские, – знаете, как они называются? «Голуаз»! Голубая такая коробка… Они короткие и крепкие… Еще Пикассо вклеивал коробки из-под них в свои картины…

Так вот, сидит передо мной Эренбург с мешками под глазами, с огромными, набрякшими мешками, прикуривая сигарету от сигареты, что, в общем, при его-то здоровье тоже говорило о характере: он не цеплялся за жизнь… А я приехал к нему вот по какому поводу: был у нас такой спектакль – «Павшие и живые», он имел довольно печальную историю… Меня в то время в очередной раз выгоняли, спектакль все время урезали, ну, обычные дела наши, печальные… Я к Эренбургу до этого пришел спросить, можно ли взять материал из его книги «Люди, годы, жизнь», использовать некоторые места в спектакле. А он говорит: «А, да, берите, пожалуйста, берите на здоровье! Я слышал, что вы там чего-то сделали, Брехта вам там позволили… Но слушайте, молодой человек… – А какой я молодой – мне было сорок семь, но для него, может быть, казался молодым, да и он не очень рассматривал, какой я, пришел, ушел… – Ну, вы сделаете один спектакль, ну, в крайнем случае, два, ну, может быть, потянут с вами и… три… Но все равно же, разве можно здесь что-нибудь делать? Все равно вам ничего здесь делать не дадут, неужели вы не понимаете, я же смотрю, вы уже не мальчик» и т. д.

А Николай Робертович, умирая, сказал мне там, в больнице, знаете: «В-видимо, Ю-юра, вы были п-правы, когда втягивали меня все время в игру! Ведь я же долго играл и на бегах, но почему-то вышел из игры в искусстве, а уж, наверное, так суждено, надо уж до конца играть». То есть в одном случае – расположение и интерес, а в другом – совсем иное… То есть совсем. Вот так по-разному умирали эти два совершенно разных человека.

М.В.Заговорил, как умирающий Эренбург: безусловно, ничего не выйдет…

Ю.Л.Пока, пока…

М.В.Я хочу вернуться к Гарину в связи с Эрдманом.

Конечно, «Мандат» – пьеса, по тогдашним временам, удивительная…

Ю.Л. Я ее таковой и по сей день считаю…

М.В.И читал Николай Робертович очень хорошо. Но думаю, что очень похоже прочел бы Гарин и до Эрдмана. Думается мне, что всегда жило это в Гарине – любовь к слову, любовь к дикции, если хотите. Я уже тогда, когда встретил Гарина впервые, был поражен сходством дикции Гарина и Эрдмана, их дикционных возможностей.

…Вот многие путали, как ни странно, художника Петра Вильямса с Эрдманом. Главным образом Тарханов, который говорил: «Ну не умею я их отличить»… Работал с нами в «органах»…. И всегда говорил: «Это – Эрдман или все-таки это Вильямс?» А работали вместе. Бывает так. Вот что-то было в облике Вильямса, хотя на самом деле непохожи. Мне думается, что что-то во всем внутреннем облике Гарина, особенно в его манере говорить, – это было с самого начала, еще до их знакомства с Эрдманом. Но уже дальше начинается влияние личности, а не манеры, так сказать. Ну, тут надо сказать, что Эрдман стал для семейства Гариных действительно первым человеком на этом свете. Причем деликатность Гарина была поразительна по отношению к Эрдману. Эрдман находился в ссылке, у черта на куличках, в Енисейске. И приехал туда к нему Гарин. Вдруг является. Просидел у него час. И уже говорит: «Я тороплюсь». – «Куда?» – «Пароход». – «Какой пароход?» – «Которым я приехал». И уехал. И когда я потом спросил Гарина:

– Что это вы приехали на часв Енисейск?

Он говорит: «Я побоялся, что буду лишним, что я там помешаю Николаю Робертовичу». Он был все-таки удивительный в этом смысле человек – Гарин.

И очень хорошо он понял, простите за гордое слово, величие Николая Робертовича. Это большой очень был человек, очень большой! Рядом с Мейерхольдом, с кем хотите, все равно.

Ю.Л. С Шостаковичем…

М.В.С Шостаковичем, с кем угодно…

Ю.Л.С Есениным, с Маяковским…

М.В.Да… с самыми большими людьми. И Маяковский это тоже понимал. И мне об этом говорил, и Коле говорил: «Научите меня пьесы писать!»

И еще мне хочется про Эрдмана сказать. В чем был еще великий секрет его огромного влияния и обаяния. Он из тех редчайших людей, занимавшихся искусством не только с полным правом, а и с полной необходимостью, никогда не придавал этому внешне никакого значения. Он – как Пушкин. Его другие вопросы – внешне – часто интересовали как будто бы гораздо больше. Это могла быть дама, это всегда были бега и многое, много другое. Никогда он не носил себя и не беспокоился о своем даровании – ай-яй-яй, они душат во мне гения! Этого просто никогда нельзя было от него услышать. И когда ему запретили такую пьесу, как «Самоубийца», он мне всерьез доказывал: «Значит, я ее плохо еще написал. Вот написал бы достаточно хорошо – и не могли бы запретить». Вот позиция Николая Робертовича… Значит, казалось, дам он поражал чем? Тем, что он не выпендривался никак. Он дарил им цветы, приносил конфеты, щедро платил в ресторане за три стола. Это поражало, потому что они знали, с другой стороны, что он абсолютно уникальная личность, и так понятно себя ведет. Ведь это же дам просто подкупало сразу… Но ведь так же он действовал и на всех нас по линии искусства. А я-то очень хорошо знаю, что вот крохотный кусочек, какую-нибудь эстрадную шутку он мог двадцать пять раз переписывать, он ночью вскакивал. Но чтобы когда-нибудь от него услыхали, что я там, тра-та, работал вот… Наоборот, ему хотелось делать вид, что это все, так сказать, между прочим.

Ю.Л.Но все-таки грустные фразы я от него слышал. Вот когда врач к нему пришел и спрашивает: какая у вас профессия? Он говорит: «Да я вот писатель.» Она говорит: «Ну а писать-то как вас?» – «Ну, так и запишите – писатель». – «Так, а как вы работаете? – Ее заинтересовало. – Вы, значит, вроде надомника?» Он говорит: «Вы понимаете, это врач мне говорит…» Ну, я ей ответил: «Нет, я так высоко не забираюсь… На дом…» Вот так он чувствовал слово. Но он-то говорил мне это грустно: «Ну что же это? Врач – и она даже этой игры слов не поняла!» А часто я и просто от него слышал грустные фразы: «Как же так-то, ведь стараешься как лучше сделать, но чувствуешь, что это никого не интересует».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю