Текст книги "Склонен к побегу"
Автор книги: Юрий Ветохин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Глава 44. Концлагерь с «человеческим лицом»
Когда радио объявило о начале войны между Израилем и Египтом, то я сразу подумал, что Москва выступит на стороне Египта, а США – на стороне Израиля и начнется мировая война. С этой вестью я направился к
Муравьеву, но заглянув в глазок его камеры, увидел, что старика бил озноб. Какая-то сила подбрасывала его вверх, зубы его щелкали, руки тряслись и он ничего не мог поделать. Я знал, что Муравьева начали снова, уже во второй раз, пытать серой. Он провинился. Санитары не пустили его в туалет и Муравьев оправился в дверь камеры. После того, как они избили его, санитары еще пожаловались на Муравьева врачам. Врачи захотели говорить с Муравьевым лично.
– Не о чем мне разговаривать с палачами! – заявил Муравьев. Тогда санитары привели его силой.
– Так вы нас палачами называете? – закричал на него «лечащий врач» майор Халявин.
– А кто вы?
– Мы – врачи.
– Врачи – те, кто восстанавливают здоровье людей. Вы же отнимаете здоровье. Значит, вы – не врачи, а – палачи!
За эти слова Муравьеву сразу же ввели серу. Теперь, увидев, как Муравьев мучается, я побежал в раздаточную, где еще оставался кипяток, и принес ему в камеру. Сосед влил кипяток в дрожащий рот Петра Михайловича и дрожь кое-как удалось унять. Однако, Муравьеву было не до сообщений о военных действиях. Но многие политзаключенные и, конечно, Фетишев, воспрянули духом. Мировая война была единственной, видимой возможностью освобождения или же быстрой смерти. В тот раз мир избежал мировой войны. То, что для всего человечества было огромной радостью, для нас, обреченных на пожизненное прозябание в коммунистическом концлагере, было разочарованием. Не меньшее разочарование вызвал у нас неоправданно теплый прием, который оказал приехавшему в США Брежневу Президент Никсон и его правительство. Все вновь увидели, что их страдания также безразличны западным правительствам, как и Кремлю.
Безисходность породила отчаяние среди заключенных и волна самоубийств с новой силой захлестнула концлагерь. Почти каждый день неведомыми путями в наши камеры проникали слухи о том, что на таком-то этаже покончил самоубийством еще один заключенный. Как правило, на прогулке слухи подтверждались. Мы видели проезжавший ПИК-апчик с откинутой задней дверцей и голые ноги трупа, торчащие из машины.
– Вот и «выписали» еще одного… – замечал кто-нибудь.
Другие молча смотрели вслед. К смерти относились спокойно. Недаром самая ходовая фраза в спецбольнице была такая: «Скоро и меня тоже выпишут „через баню“». Немало было таких, кто завидовал покойнику: для него пытки и издевательства кончились.
Несмотря на то, что администрация принимала меры предосторожности, самоубийцы находили все новые и новые способы. Мой друг Николай Ведров покончил самоубийством в новом здании тюрьмы, когда в нем уже были возведены все 5 этажей. Он закрылся в помещении, которое оборудовали для отдела кадров, и повесился на куске проволоки. Говорят, он оставил письмо.
На 3-ем этаже тоже повесился больной-заключенный. Во время построения на прогулку, он залез под койку и его не заметили. Когда другие больные ушли на прогулку, санитары, думая, что камера пустая, закрыли ее. Не вылезая из-под койки самоубийца сумел задавиться.
Другой больной на 3-ем этаже хотел повторить такой же прием самоубийства. Однако после первого случая санитары были настороже. Как только больные отправились на прогулку, дежурный санитар стал проверять под койками. Под одной из них он нашел больного с петлей на шее, но еще живого.
Сбежавшиеся на его зов санитары выволокли самоубийцу из-под койки, дали ему отдышаться, а потом били привязанного до тех пор, пока он не скончался от побоев.
Еще один больной изучил правила движения грузовиков со стройматериалами по тюремному двору и, убедившись, что шофера все время начеку, придумал верный способ. Однажды, когда строй больных остановился, пропуская медленно ползущий грузовик, он сделал шаг вперед и подложил свою голову под заднее колесо машины. Через мгновение его голова превратилась в лепешку.
Было много и других случаев самоубийств, но я думаю, хватит перечислять. Теперь о неудачах.
Неудачных попыток было еще больше. Больной нашего отделения Самофалов вынул из спинки койки железный прут. Затем он накинул себе на шею полотенце со связанными концами, вставил в получившуюся петлю этот железный прут и закрутил полотенце так туго, что оно сдавило ему дыхательные пути. Не вынимая прута из петли. Самофалов подогнул прут под себя и лег на него. Сверху он с головой закрылся одеялом. Закрываться одеялом с головой по больничным правилам не разрешалось. Увидев через глазок нарушение правил, санитар вошел в камеру и сдернул одеяло. Ему предстало совершенно синее лицо Самофалова. Медсестра вместе с дежурным врачом вернули больного к жизни. После этого на Самофалова набросились санитары. Если бы дежурила не Ирина Михайловна, а другая сестра, которая не решилась бы отбивать у санитаров их жертву, то Самофалову пришел бы конец. И то на глазах у сестры и вопреки ее самых энергичным требованиям прекратить избиение, санитары успели отбить ему почки.
Политический из цыган, на лбу которого была наколка «Раб КПСС», находившийся в соседнем 10-ом отделении, нашел острый предмет и ночью вскрыл себе вены на сгибах обоих рук. Лужа крови сперва потекла под койку, а затем стала вытекать в коридор. Тогда дежурные и заметили. Самоубийцу на носилках отнесли в хирургическое отделение, где ему зашили вены. Долго он находился на грани смерти, но не умер.
Больной из 8-го отделения заметил трубу, лежащую во дворе с торчащим вверх острым громоотводом. Сильно разбежавшись он ударился головой об острие громоотвода. Однако смерть не наступила. После того, как рана зажила, врачи прописали ему лошадиную дозу халопери-дола. Потом я видел этого больного заторможенного, с остановившимся взглядом… От халоперидола у него изо рта текли длинные, липкие слюни до самой земли.
Конечно, держать в секрете подобную эпидемию самоубийств в спецбольнице было очень трудно и под давлением общественности из Москвы начали приезжать разные комиссии. Я не придавал этим комиссиям особого значения. Комиссии приезжали и раньше, но у нас ничего не менялось. «Скорее всего, эти комиссии приезжают сюда учиться истязать людей» – думал я, и в большинстве случаев был прав. Но одна комиссия оказалась особенной. Она состояла из полковников КГБ и МВД, которые, казалось, что-то искали в камерах, коридорах, прогулочной клетке и вдоль всего ограждения, не обращая внимания на больных. Уже через несколько дней сказались результаты этих поисков.
Во все отделения явились заключенные со сварочными агрегатами. Они срезали автогеном все металлические выступы в стенах камер, на которые хотя бы даже теоретически можно было накинуть веревку висельника. Потом явились заключенные-плотники. Сперва они заделали заподлицо кормушку, а затем вырезали в дверях камер окна для наблюдения за больными и вставили в них стекла.
Вдруг взяли на работу Муравьева.
– Вы, кажется, плотник? – спросила его Бочковская. – Хотите поработать на свежем воздухе?
Работа оказалась в прогулочном дворике. Муравьеву и нескольким другим больным-заключенным из разных отделений выдали топоры и прочий плотничий инструмент и велели клетку сломать, а на ее месте поставить обыкновенный деревянный забор.
Пользуясь случаем Муравьев высчитал площадь нашего прогулочного дворика. По его подсчетам она оказалась равной 112 кв. метров. На эту площадь выгоняли на прогулку сразу 3 отделения, до 300 человек. Читатель может себе представить какое это было столпотворение и какой там был воздух, когда все одновременно начинали курить махорку.
Во время работы к Муравьеву подошел Фетишев и сообщил о большом горе. Та же комиссия, которая распорядилась насчет камер и дворика, велела снести садик Фетишева. Садик для Фетишева был почти что живым существом. Не имея возможности вылить любовь своего сердца на детей и внуков, Фетишев всю эту любовь отдавал растениям. И вот теперь приказ: заровнять! Пришли ЗЭКИ. Грубо и со злорадством повыдергивали они все растения в садике, а потом, как им было приказано, обнесли это место колючей проволокой…
– Я никогда не видел у Павла Федоровича такого убитого вида, – рассказывал мне Муравьев.
Эта утрата оказалась для Фетишева роковой. Еще некоторое, очень небольшое, время он проработал дворником, и сделал клумбу с цветами напротив прогулочного дворика. Потом его отстранили от работы, закрыли в камеру и стали насильно давать лекарства. От лекарств у Фетишева сперва заболели почки, потом – сердце. Он слег в постель и скоро Павла Федоровича не стало. Непрерывные тридцатилетние Страдания этого человека кончились. Неужели никто никогда не ответит за его смерть?
Едва уехала комиссия в униформе, приехали высокопоставленные представители из Москвы в цивильной одежде. Их возглавлял главный психиатр МВД СССР Рыбкин. Пошли слухи о том, что новая комиссия интересуется другими вопросами. Они ходили на кухню, разговаривали с больными, а теперь разделились на группы и проверяли истории болезни чуть ли не всех 1200 больных – заключенных.
В наше отделение для этой цели явился сам Рыбкин. Через пару дней, которые он провел изучая истории болезни, Рыбкин изъявил желание побеседовать со мной. Мне велели переодеться в новую пижаму и в сопровождении Игоря Ивановича я вошел в кабинет Бочковской. Там сидели Бочковская и Рыбкин. Это был человек лет пятидесяти, с неинтеллигентным лицом, свидетельствующим о происхождении из низов, но с приобретенными манерами интеллигента. Этим своим контрастом он напоминал дрессированную обезьяну.
Рыбкин вежливо ответил на мое приветствие, предложил мне и Игорю Ивановичу стулья и заговорил:
– Я познакомился с вашим делом и мне захотелось поговорить с вами. Вы не возражаете?
Я не возражал.
– Скажите почему вы разошлись с женой? У вас был мезальянс? Я имею в виду: она была недостаточно образованна, культурна?
– Нет, нельзя сказать так. До замужества она работала учительницей пения в детском саду.
– Тогда почему же вы разошлись?
– Не сошлись характерами.
– Это стандартный ответ. Так все говорят, когда не хотят ответить по существу. Однако настаивать Рыбкин не стал.
– Вы по профессии кибернетик, правильно я понял из документов?
– Правильно поняли.
– И вы знаете, что такое «сетевое планирование»?
– Знаю. Только я привык называть перт-тайм и перт-кост.
Рыбкин повернулся к Бочковской, сидевшей сбоку с казенной любезной улыбкой на лице, и воскликнул:
– Нина Николаевна! Что же это такое? Нужный специалист сидит без дела! Я читал в газетах и слушал доклад по телевидению о сетевом планировании. Это сейчас одно из главных направлений прогресса. Только специалистов не хватает. И вместо того, чтобы быть в авангарде один из крупных специалистов в этой области находится у вас!
Нина Николаевна с вопросительным выражением на лице уставилась на меня.
– Юрий Александрович, – повернулся опять ко мне Рыбкин.
– Сами-то вы как объясняете все это? Почему вы здесь?
Минуты две я думал над своим ответом. «Паясничает Рыбкин или серьезно говорит?» – трудно было решить. Наконец, я сказал:
– Вам, как главному психиатру МВД СССР лучше знать, почему я здесь. О своем здоровье я могу сказать одно: я ничем не болен и никогда не был болен. Таким же было заключение Херсонской психиатрической экспертизы.
– Ну-у-у, это я знаю! Нина Николаевна говорила мне о том, что вы не признаете себя больным. Однако, вы больны! В этом нет никакого сомнения!
Рыбкин зачем-то вскочил со своего стула и несколько раз прошелся по кабинету.
– А почему вы отвечаете не сразу на мои вопросы? – вдруг спросил Рыбкин.
– Потому что я понимаю всю важность и ответственность этой беседы с вами и взвешиваю слова.
– Правильно. Хорошо. Ну, ладно, последний вопрос: в деле написано, что вы веруете в Бога?
– Да, верую.
– Но не может же такой образованный человек, как вы, верить в Бога так, как верует какая-нибудь старушка: в чудеса, в загробную жизнь и т. п.? Вы верите в Бога как-нибудь по своему?
Я вспомнил слова Степана Трофимовича Верховенского из романа Достоевского «Бесы», до удивления похожие на те, которые только что услышал: «Я в Бога верую, как в Существо, Себя лишь во мне сознающее. Не могу же я веровать, как моя Настасья!» «До чего же все бесы похожи друг на друга!» – подумал я и ответил:
– Я верую так, как верует упомянутая вами старушка, без всякого ревизионизма.
– Спасибо за беседу, Юрий Александрович, можете идти, – любезно разрешил Рыбкин и я вышел из ординаторской.
Кроме меня Рыбкин пожелал встретиться еще с Федосовым и с одним уголовником, убившим всех членов своей семьи. На другой день после встречи Бочковская сообщила Федосову, что Рыбкин его не выписал.
– Поэтому я не могу представить тебя на выписку ближайшей комиссии, – сказала она. – Однако, через год я выпишу тебя обязательно.
Федосов передал мне этот разговор и я мог впоследствии убедиться, что Бочковская сдержала свое обещание.
Некоторое время я ожидал, что мне тоже скажут о решении, принятом Рыбкиным, но – напрасно.
* * *
Когда и вторая комиссия уехала, начались перемены в спецбольнице, имевшие целью придать ей «человеческое лицо». Вот эти изменения:
• Начали выписку больных, в среднем, по 3–4 человека с каждой комиссии.
• Из супа исчезли черви, а на праздники стали давать картошку или макароны с небольшим количеством молотого мяса.
• В каждом отделении создали «надзорные палаты» и в их открытых дверях посадили санитаров.
• Солдаты на вышках перестали целиться в больных, гуляющих на прогулочном дворике.
• Санитарам запретили бить больных.
• Во всех камерах, кроме надзорных, провели радио.
• Отменили разработанный Бочковской «График оправок».
• Накануне революционных праздников по камерам стал ходить Прусс и поздравлять больных.
• Всем выдали пижамы или халаты.
• Стали платить за плетение сеток. Однако, старые долги были забыты. Плата тоже оказалась далеко не такой, как нам обещали вначале: за изготовление пары ручек – 1 копейка, за намотку челнока – 1 копейка, за саму сетку – 7 копеек.
Вскоре после этого со всех отделений начали поступать слухи о выписке больных и даже политических. С 10-го отделения, где теперь находился Переходенко, пришел слух о нем. Рассказывали, что во время очередного обхода главврача Катковой он встал на колени и, целуя ей ноги, стал умолять «выписать и его тоже», чтобы он мог «пожить на свободе хотя бы последние годы своей жизни». На ближайшей комиссии его выписали. Еврей из 8-го отделения, сидевший за протесты против запрета ему эмигрировать в Израиль, заявил на комиссии, что «все на свете изменяется, вечно лишь одно коммунистическое учение и вечен Советский Союз». Его тоже выписали. Из 8-го отделения выписали также азербайджанца, кандидата наук по археологии, сидевшего за распространение антисоветских листовок. Он признал себя сумасшедшим и говорил всем зэкам и врачам одинаково:
– Я – настоящий шизофреник, со мной вам не интересно разговаривать!
Одевался он по-дурацки: штаны у него вечно спадали, а шапка бывала одета нелепо – одно ухо вверх, другое – вниз. Несколько раз он «забывал» одеть обувь в туалет и шел туда босиком. Его выпустили всего через 4 года.
Но не был освобожден Урядов, несмотря на обещания Прусса. В знак протеста Урядов перестал выходить на работу и не вставал со своей койки. Прусс назначил Сидорова временно исполняющим должность бригадира, а сам вместе с Катковой пошел в камеру к Урядову. Там он сказал ему, что «произошло недоразумение» и что он гарантирует ему выписку на следующей комиссии, если Урядов теперь закончит строительство крыши здания. Урядов покрыл здание крышей и через 6 месяцев следующая комиссия его действительно выписала.
Все это было мало утешительно, так как демонстрировало способность палачей добиваться своих целей. Вынужденный отказ от своих убеждений многих политзаключенных, и особенно, Переходенко, укрепил мою уверенность в том, что в условиях советского полицейского государства всякая партийная, всякая общественная борьба против коммунизма и вообще всякая идеологическая борьба обречена на неуспех. В этих условиях остается возможной только вооруженная борьба и то – борьба не военных организаций, а – вооруженных одиночек. Там, где секрет знают два человека – уже нет секрета. Поэтому, в настоящих условиях борьба против коммунизма – это удел отчаянных одиночек, готовых на все, никому не доверяющих кроме себя, и ни на что, кроме собственных сил, не рассчитывающих. Они сами знают, что им делать для разрушения коммунистической государственной машины. Разве нужно руководить такими людьми, как Фетишев, Мантейфель, Серый, Ильин и десятки других? Им нужно только сверхсовременное оружие и тогда они станут сильнее армий! Над головой у них Бог, в руках неотразимое оружие. Имя им – «народные мстители».
Очевидно, моя непримиримость к палачам была написана на моем лице и Красный Командир прочитал ее. Однажды, сидя за столом в коридоре вместе с Игорем Ивановичем и потягивая лимонад, как коктейль, он глубокомысленно произнес, глядя в мою сторону:
– Нет таких уколов и нет таких наполнителей к сере, которые смогли бы переделать Юрия Александровича! Другие забудут или простят, некоторые даже в сотрудники пойдут, а вот Ветохин ничего и никогда не забудет и не простит!
Вскоре после этого Красный Командир уволился из спецбольницы. В день увольнения он встретил меня на лестнице, когда я в строю шел на прогулку. Он пожал мне на прощание руку и пожелал «скорее освободиться и начать новую, счастливую жизнь».
* * *
Мне было больно видеть, как лишился душевного покоя и заговорил о выписке мой друг Муравьев.
– Юрий Александрович, я чувствую, что меня наверно выписали, – сказал он мне однажды.
– Откуда ты это взял, Петр Михайлович?
– Мне так кажется.
– Лучше бы тебе не казалось. Я не хочу, чтобы ты потом разочаровался. Выписка – не для таких, как мы с тобой.
Однако Муравьев остался при своем мнении.
Глава 45. От размышлений – к действиям
Был 1974 год. Я находился в заключении уже 7 лет. В мире происходили разные события. В Чили восставший народ сверг коммунистическую марионетку Альенде, а его сподручные получили по заслугам. Либералы всего мира завопили в унисон с Москвой о каком-то «терроре» в Чили, о каком-то «фашизме» и т. д. Защищая коммунистических кровопийц, эти либералы никогда не жалели их жертв. По их понятиям так и быть должно. Вероятно, под голубиными перьями у всех либералов спрятано волчье обличье.
Мои друзья были рады освобождению чилийского народа. Было приятно, что Сахаров думал так же и что он послал поздравительную телеграмму Пиночету.
Другим событием было покушение на жизнь Брежнева. Народный мститель Ильин, переодевшись милиционером, пытался пристрелить Брежнева, когда тот возвращался с аэродрома после встречи космонавтов. Однако кортеж машин разделился и Брежнева повезли другой дорогой. Выстрелами Ильина были ранены шофер и два мотоциклиста, эскортировавшие космонавтов. Покушение видело много народа и слух сразу распространился. Советским газетам пришлось поместить о нем сообщение. В сообщении, как и следовало ожидать от советских газет, Ильин объявлялся сумасшедшим.
Недавно возникшее так называемое «диссидентское движение» шло на убыль. КГБ удалось не только разгромить его, но и заставить некоторых его членов публично покаяться. Диссиденты Якир и Красин выступили на суде с отвратительными отступническими речами. Нескольких диссидентов прислали на «перевоспитание» в нашу спецбольницу. В наше отделение попал Шостак. Шостак был марксистом и не скрывал этого. С кремлевскими коммунистами он разошелся лишь в деталях, но зато разделял взгляды одной из зарубежных компартий и пользовался поддержкой ее генсека. Первым вопросом, который Шостак задал мне после нашего знакомства на прогулочном дворике, был вопрос о том, как я отношусь к такому вопиющему факту, что в Киеве до сих пор не поставлен памятник евреям, погибшим во время оккупации?
На этот вопрос я ответил без энтузиазма и дружба у нас не получилась. Однако, изредка мы все же перекидывались двумя-тремя словами и Шостак сообщал мне некоторые новости со свободы, которые привозила ему жена. Шостак сам сказал мне, что ему было прописано «щадящее лечение».
В нашем концлагере по прежнему через каждые 6 месяцев заседали комиссии, но нас с Муравьевым они не выписывали. После одной из таких комиссий медсестра Наталья Сергеевна под большим секретом показала мне мою историю болезни. Там красными чернилами было вписано: «Личность не изменилась. Продолжать лечение» и стояли подписи председателя и членов комиссии. Внезапно от аппендицита умер председатель комиссии Шостакович. Первым мне сообщил об этом Игорь Иванович.
– А я думал, что Шостакович – бессмертный, как Кащей! – заметил я в ответ.
График комиссий опять нарушился. Шостакович оказался незаменимым подлецом. Другого подлеца такого калибра долго было не найти. Наконец, год спустя, нашли женщину. Фамилия ее – Блохина, она работала профессором в Днепропетровском медицинском институте. Заключение комиссии под председательством Блохиной оказалось для меня, как две капли воды, похоже на заключение Шостаковича: «Личность не изменилась. Продолжить лечение».
Как раньше мне, теперь Муравьеву врачи и сестры умышленно ложно намекали на якобы состоявшуюся его выписку. Отсидевший в тюрьмах уже 15 лет, Муравьев так мечтал о свободе, что всякий раз верил им. А потом для него наступало разочарование вплоть до очередной комиссии, когда ему вновь давали ложные обещания.
– Вот теперь меня наверняка выписали! – говорил он мне после каждой комиссии и я стал опасаться за его рассудок. Опасения тем паче были обоснованы, что старик проглатывал все ядохимикаты, которые прописывали ему врачи. Муравьев не мог и не хотел изощряться в разных способах прятанья таблеток во рту. И я понимал его: это занятие было не для его возраста и не для его характера. Однако эти таблетки с каждым днем все больше и больше отнимали у него память и ограничивали умственные способности. Объективно, от ядохимикатов у Муравьева поминутно непроизвольно высовывался язык, тряслись руки и вздрагивало тело. В довершение всего Муравьев постился перед Рождеством и Пасхой. Чем он поддерживал в себе жизнь в эти дни, я не знаю. Однако, когда вопрос касался религии, я не считал себя вправе да вать какие-либо советы. Во время наших бесед на прогулках Муравьев стал строить планы на будущее. Он предлагал мне после освобождения поселиться вместе и заняться плотничьим промыслом.
Задумался о выписке и Завадский. Сумасшедшим он признал себя давно, а теперь начал хлопотать об опекунстве.
– Моя мать очень старенькая и неизвестно еще, разрешат ли ей взять надо мной опекунство, – поделился он со мной своими опасениями.
– А зачем вам опекунство? Разве вы – ребенок? – недовольно спросил я, хотя, конечно, знал зачем.
– Данила Романович предупредил, что без опекунства меня не выпишут.
– А кто такой Д-а-н-и-л-а Рома-но-ви-ч? – уже со злобой поинтересовался я, хотя тоже знал.
– Лунц Данила Романович.
Злоба душила меня и я отошел, чтобы в пух и прах не разругаться с Завадским. Я не понимал, как только у человека язык поворачивался с таким уважением отзываться о самом примитивном советском палаче. Палача, КГБ-шного полковника в маске профессора… звать по имени-отчеству! По кличке его – как обыкновенного уголовника! Большего он не заслуживает.
Позднее Шостак, попав на Запад, написал книгу, а в книге он тоже лестно отозвался о Лунце. Я расцениваю это как плевок на могилы тех политзаключенных, которые умерли в спецбольницах от пыток, «прописанных» Лунцем. Я понимаю Шостака: он этим отблагодарил Лунца за то, что тот прописал ему «щадящее лечение», то есть лечение без уколов и особо вредных таблеток.
* * *
Если для Муравьева бессрочное заключение грозило рассудку, то у меня оно вызывало ненависть к коммунистам, которую я едва мог сдерживать. Эта ненависть заставляла усиленно работать мой мозг. Теперь я все чаще и чаще возвращался к давно уже возникшей мысли о том, что раз уж суждено при коммунизме погибнуть миллионам человек, то во всяком случае они не должны гибнуть бесполезно. «Если бы каждые четыре человека из 60 миллионов расстрелянных, замученных или умерших от голода и непосильного каторжного труда людей предпочли бы самоубийство своей медленной смерти, а перед самоубийством – убийство хотя бы одного коммуниста, то к сегодняшнему дню ни одного живого коммуниста в России не осталось бы».
Продолжая дальше свои размышления, я пришел к выводу, что не обязательно коммунистов должны уничтожать те люди, которые сами обречены на смерть, и необязательно, чтобы за уничтожение каждого коммуниста четыре антикоммуниста отдавали свои жизни. Может быть наоборот и даже еще лучшая пропорция. Для этого нужно мощное ультрасовременное оружие. И этого еще мало. Коммунисты не ходят толпами, они растворены среди некоммунистов и даже среди антикоммунистов. Поэтому оружие должно быть не только мощным, но и избирательным. Я мысленно назвал такое оружие «идентифицированным оружием», а людей, которые будут это оружие использовать – народными мстителями. Идентифицированное оружие необходимо не только для освобождения моей родины от коммунистического ига. Оно также необходимо для обезвреживания притаившихся и ушедших в подполье коммунистов после перехода власти в руки народа.
А свой переход в подполье коммунисты подготовляют еще в мирное время. Это видно хотя бы на примере нашей спецбольницы: всем палачам спецбольницы были заготовлены фальшивые документы и для них выдуманы безобидные легенды, касающиеся биографии и мест работы – на случай войны и оккупации. Об этом в разное время мне сообщили разные люди.
* * *
После нахождения решений главным проблемам, думать о которых я обязал себя еще в 1967 году, исчезло какое-либо «оправдание» моему дальнейшему пребыванию в тюрьме. Если раньше я мысленно говорил себе: «Юра, тебе еще рано мечтать о свободе! Ты еще не решил поставленных перед тобой проблем!», то теперь я говорил себе иное: «Размышления кончились, пришло время действовать!» Я понимал, что только побег на Запад и опубликование книги могли способствовать распространению моих идей. Для этого надо было сперва выйти из спецбольницы. Но никакой выписки не было видно. «Может быть, мне назначена пожизненная тюрьма?» – задавал я себе вопрос и сам себе отвечал: «Тогда надо что-то предпринять, чтобы не зря погибала моя жизнь, надо на собственном примере показать свою теорию!»
И помимо своей воли, каким-то вторым умом я стал планировать разные виды деятельности в духе принятых мною решений. Один из видов такой деятельности – уничтожение начальника спецбольницы подполковника Прусса, приходил ко мне в голову уже давно. Как-то против своей воли, ибо еще не было у меня внутреннего приказа на это, я вновь и вновь возвращался к этому вопросу и вдруг обнаружил, что располагаю оружием для уничтожения коммуниста. Это оружие – консервный нож, который выдавала мне дежурная сестра два раза в день для открывания консервных банок больным. Я тщательно осмотрел нож и убедился в том, что он был достаточно прочным и острым. Однако, его лезвие имело недостаточную длину для поражения сердца. Тогда я наметил бить в голову. Надо было еще убедиться в том, что консервным ножом действительно можно нанести смертельную рану в голову. Спросить у кого-либо было опасно и я специально наводил санитаров на разговоры о драках в надежде, что разговор зайдет об ударах по голове разными предметами.
Потом я наметил запасных кандидатов на тот свет, если что-либо помешает мне расправиться с Пруссом. Запасными кандидатами стали Каткова и Бочковская. Если бы Бочковская знала, как я мысленно примерял нож к ее виску или к темени, когда она проходила мимо меня в коридоре!
Мне надо было также решить вопрос самоубийства после уничтожения коммуниста. Чем, как и где я совершу это самоубийство? «Самое лучшее – это яд, – думал я. —
но где достать быстродействующий яд?»
Мои очень осторожные зондирования в этом направлении во время бесед с Игорем Ивановичем пока что ни к чему не привели.
Приближалось Рождество Христово и я увидел в этом более быстрый шанс проявить свою несломленность перед лицом ненавистных палачей. Мне пришла мысль устроить праздник для больных в день Рождества Христова. «Этот праздник вдохновит политзаключенных и придаст им новые силы, – думал я. – И этот праздник покажет палачам, что мы не сломлены».
И я занялся подготовкой к празднованию Рождества.