355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Ветохин » Склонен к побегу » Текст книги (страница 19)
Склонен к побегу
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:50

Текст книги "Склонен к побегу"


Автор книги: Юрий Ветохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

В среде больных оказались такие, кто уже умел вязать сетки. Инструктор рассадила их таким образом, чтобы другие могли учиться у них. Постепенно нехитрая премудрость вязки дошла до всех. Многие больные польстились на обещанную плату и старались изо всех сил.

Пыль от хлопчатобумажных ниток стояла столбом. Никто не разговаривал. Только мелькали челноки. Тишина нарушалась лишь когда с кем-либо из больных случался приступ. Но его быстро уводили в камеру. Больные под сильным лекарством сидели не шевелясь. Они не работали, а просто сидели, закрыв глаза и держа в руках челноки.

– Ты что, спать сюда пришел? – кричала на них Лаврентьевна, когда замечала такое «нарушение». – Я вот скажу о тебе Нине Николаевне! Серу, небось, давно не получал?

И больной лихорадочно пытался вязать, хотя руки его не слушались, а все тело тряслось от лекарств. Больные Лаврентьевну боялись больше, чем инструктора или даже санитаров.

Перед обедом, ровно в 12 часов, плетение сеток временно прекращалось. Инструктор собирала связанные сетки и регистрировала в тетради: кто сколько связал.

После обеда снова звучала команда санитара:

– Всем на сетки!

Все больные выходили в коридор, брали из ящика свои челноки и плетение продолжалось до ужина.

– Опять проклятые сетки! – восклицали больные, проснувшись в будни, а перед выходным говорили с радостью:

– Завтра сеток не будет!

Скоро инструкторы признались, что они не смогли добиться оплаты нашей работы.

– Хорошая работа на сетках будет учитываться на комиссии при решении вопроса о выписке, – передали они разъяснения Прусса. И в течение трех лет вся спецбольница вязала сетки бесплатно. Можно приблизительно прикинуть, какой доход от этого имела администрация концлагеря. Если принять, что не все 1200 человек больных вязали сетки, а только 75 процентов, то получится 900 человек.

Лучшие вязальщики изготовляли в день по 10–14 сеток. Худшие по 2–3 сетки. Будем считать в среднем: 5 сеток на человека. При 5-тидневной рабочей неделе получается в месяц 22 рабочих дня, или ПО сеток на человека. 900 больных, следовательно, вязали в месяц 99.000 сеток. В магазинах Ленинграда такая сетка стоит 90 копеек. Если сбросить 20 копеек за окраску сетки и на накладные расходы, то ориентировочная продажная цена сетки для спецбольницы будет 70 копеек за штуку.

Тогда выручка за все 99.000 сеток, сделанных за месяц, будет составлять 69.300 рублей.

Зарплата инструкторов в месяц – около 1200 рублей (12 инструкторов по 100 рублей), стоимость ниток, из которых вязали сетки, примем за 1000 рублей. Тогда чистый доход концлагеря составит 67.100 рублей в месяц, а за три года – 2.415.600 рублей.

Вот на эти деньги Прусс силами умалишенных построил новое тюремное здание! Собственно говоря, деньги были нужны главным образом на строительные нужды, да на оплату проекта, ибо строители получали мизерную плату. Кроме того, надо учесть, что и после 3-х лет, которые вошли в мой расчет, сетки вязать не прекращали и доход администрации уменьшился лишь незначительно.

* * *

Постепенно я привык к своей новой должности пайщика табака и своему положению рабочего. Я больше времени проводить вне камеры, поближе знакомился с сестрами и санитарами. В отделении посменно дежурили две сестры и два санитара, одна смена, днем – две. Всего у нас было 10 сестер и 10 санитаров. Сестры редко увольнялись, ибо оплата труда в спецбольнице была значительно выше, чем вольных больницах. Санитары же менялись часто: освобождались условно-досрочно, как обычно «по половинке», другие – уезжали на «химию», исключение составлял только единственный в отделении вольный санитар, Игорь Иванович, который поступил работать в спецбольницу, когда был студентом института и продолжал работать санитаром, диплом врача и заняв должность преподавателя института. Теперь он уже был аспирантом и все равно продолжал работать у нас. Его приработок в спецбольнице превышал оклад преподавателя, хотя эта работа не требовала таких знаний и умственных усилий, как работа преподавателя. Она заключалась в том, чтобы большим тюремным ключом открывать и закрывать камеры, выпуская и впуская больных. Это он делал, когда приходило время принимать пищу или лекарство, или вести больных на оправку в туалет. В другое время санитар сопровождал больных на процедуры или на беседу к врачу.

Подчинялся санитар тюремному надзирателю, который назывался «контролером», и дежурной медсестре. Сравнительно высокая зарплата, около 110 рублей, и привилегии полагались санитару за «вредность» его работы, а фактически – за умение «держать язык за зубами».

Когда врачи уходили домой, у санитаров наступала пора безделья. Тогда от скуки Игорь Иванович подходил ко мне, если я еще находился в коридоре, и начинал со мной беседу. Он говорил не только i о посторонних вещах, но и о себе самом. Он рассказал мне, что у него жена и двое детей, и что без совместительства в тюрьме он не смог бы содержать их. Он оказался беспартийным, но сказал, что собирается вступить в партию. Я несколько раз заговаривал с ним на политические темы и всегда натыкался или на полное непонимание проблемы или же – на настоящие языческие убеждения в непогрешимости Ленина и дежурного ГЕНСЕКА. Тем не менее у нас с Игорем Ивановичем установились странные полудружественные отношения. С одной стороны его тянуло поговорить со мной и он с вниманием и интересом выслушивал мое мнение по разным вопросам, с другой стороны – он боялся, чтобы его не заподозрили в дружбе со мной и с этой целью формально отгораживался от меня. Например, он никогда не здоровался со мной за руку и старался не разговаривать со мной в присутствии врачей или надзирателей. В другое время, особенно вечером, когда начальство уходило домой, Игорь Иванович становился совсем другим человеком, простым и добродушным собеседником.

Игорь Иванович дружил с фельдшером Иваном Ивановичем. Как это часто бывает, друзья резко отличались друг от друга. Если Игорь Иванович был человеком скромным и незаметным, то Иван Иванович был человек веселый, остроумный и с критическим складом ума. О девался он всегда ярко, по моде, и держал себя так, что всем было ясно: он согласился работать фельдшером лишь из снисходительности, да и то на короткий срок, быть может, всего на одну неделю. Однако, он проработал в спецбольнице почти столько же, сколько я просидел. Все и всегда ждали от Ивана Ивановича какой-нибудь выходки. Когда он приходил на дежурство, больные вздыхали с облегчением: режим при нем упрощался. Однако, Иван Иванович не любил себя чрезмерно утруждать и поэтому на его дежурстве редко бывали прогулки.

– Камни с неба падают! – лаконично пояснял он тем больным, которые спрашивали у него, почему нет прогулки.

Иван Иванович звал себя «Красный Командир», ко можно было слышать его зычный голос, раздававшийся на весь коридор:

– Молодецкий! Перестань стучать в дверь! Красный Командир сказал тебе, что не пойдешь курить – значит не пойдешь! – или:

– Санитар! Позвать Шпиона к Красному Командиру!

Это имелся в виду Федосов, которого он иначе никогда и не называл. Иван Иванович любил вызывать в Залусского и Зайковского, ставить их рядом где-нибудь стенки: высоких, худых, как скелеты, в грязном нижнем белье, и заставлять их петь песни. Они пели ему 40-х годов, а иногда еще и гимн УПА.

Мне приходилось беседовать также со многими медсестрами. Недаром в моем деле появилась запись: «Много контактирует со средним медперсоналом», высокого интеллекта я у них не обнаружил. Политикой они не интересовались. Садистка Стеценко очень любила читать сентиментальные романы. Любовь Алексеевна пыталась «воспитывать» меня:

– Вы слышите по радио концерт? Какие прекрасные русские и украинские песни! А вы хотели бежать в Турцию! Разве турецкие песни лучше?

Настасья Тимофеевна любила рассказывать, как в конце 40-х годов однажды ее подняли с постели украинские националисты и под конвоем повезли в их секретный лагерь – принимать роды у одной женщины, и как потом, тоже под конвоем, ее возили на крестины новорожденного.

Лидия Михайловна задумчиво говорила:

– Вы хорошо работаете в отделении… режим не нарушаете… ничем не больны… Если бы вы убили даже двух человек, как Глобу, например, вас давно бы выписали! А то угораздило же: переход границы! Не знаю, сколько вы просидите здесь… Да и никто не знает!

Глава 42. Политика кнута и пряника

Утром в нашу камеру пришел старший санитар и объявил, что ожидается обход главврача спецбольницы. Он велел всем встать с коек, протереть пыль на них, заправить их по-военному и сесть в ожидании начальства. За ним пришла Лаврентьевна и заменила кое-кому очень грязные рубахи или кальсоны.

После Лаврентьевны камеры проверяли врачи во главе с Бочковской.

Наконец, в сопровождении свиты появилась сама Каткова. Мордастое лицо, квадратный, как у гангстеров, подбородок, хрустящий белоснежный халат…

Ходили слухи, что Каткова вместе с главным терапевтом спецбольницы и отоларингологом спецбольницы в свое время работали в лагере для немецких военнопленных. Полученный опыт в обращении с пленными немцами они теперь с успехом применяли по отношению к русским и украинцам.

С необыкновенной важностью Каткова стала подходить по очереди к больным, сидящим на своих койках, и, выслушав краткий доклад Бочковской, задавала больному какой-нибудь пустяковый вопрос. Подошла она и ко мне.

– А это наш Юрий Александрович Ветохин, – с какой-то непонятной мне улыбкой проговорила Бочковская. – Юрий Александрович больным себя не признает, лечиться не хочет, говорит, что находится он не в больнице, а в концлагере и мы якобы пытаем его. Однако уже прошел курс аминазина, трифтазина, инсулина, серы и мажепти-ла.

– Я знаю о вас все, – отнеслась важно Каткова. – Скажите, как вы перенесли серу?

– Перенес, – ответил я.

– Вы вяжете сетки теперь?

– Да.

– Сколько сеток вы вяжете за день?

– 6 сеток.

– Хорошо-о-о-о.

– Могу я задать вам вопрос?

– Задавайте, – гордо выпрямилась Каткова.

– В июле 1968 года я подал кассационную жалобу. Есть ли на нее ответ?

– О чем жалоба?

– Жалоба состояла из двух пунктов. Первый: я просил назначения новой психиатрической экспертизы, так как я ничем не болен и Институт им. Сербского ошибся, признав меня невменяемым. Второй пункт касался самого суда, который проходил с нарушением норм У ПК УССР.

– У нас больные не жалуются, а лечатся. Выбросьте мысли о жалобах из своей головы! – откровенно враждебно ответила Каткова и отвернувшись от меня, пошла к следующей койке, а за нею и вся свита.

* * *

Я проработал «на табаке» совсем немного, когда меня вызвали на «беседу» в ординаторскую. До сих пор каждая «беседа» с Бочковской означала для меня какие-то новые пытки. И теперь, направляясь в сопровождении санитара в ординаторскую, я думал: «неужели я боюсь ее?» И тут же нашел точную формулировку ответа: «да, боюсь так, как все люди боятся змею, ибо змея – символ коварства. Никогда заранее неизвестно, укусит ли тебя змея и если укусит, то в какое место». В ординаторской Бочковская указала мне на стул и близко заглядывая в глаза сквозь очки в золотой оправе спросила как я себя чувствую.

– Спасибо, хорошо, – ответил я.

– Как работа?

– Ничего, справляюсь.

– Оправились после серы?

– Более-менее.

– Ну, скажите no-совести, Юрий Александрович, ведь помогло вам лечение? Теперь вы можете сказать честно, что раньше были больны, а теперь чувствуете себя лучше?

– Что-то не помню, чтобы я чем-нибудь болел перед серой. Вроде бы ни гриппа, ни ангины у меня не было.

– Вы не изменились, Юрий Александрович, – недовольно откинулась Бочковская на спинку своего стула. – Мы столько для вас сделали…

Подумав с минуту, она уже другим, сухим и официальным тоном спросила:

– Когда вы к нам поступили? Сколько лет вы у нас?

– Я не разделяю на «у вас» и «у них». Для меня, что «вы», что «они» – все едино: советская тюрьма – концлагерь. Вот в советских тюрьмах я могу сказать, сколько нахожусь – 3 года.

– Федосов и в иранской тюрьме был, а никогда не употребляет термина «советская тюрьма», а тем более слова «концлагерь»!

Подождав моего ответа, но не получив его, она продолжала:

– Уж вы бы не поступили, как Федосов! Вы бы не вернулись в Советский Союз, если бы попали за границу. Ни за что!

– Конечно, нет! – откровенно ответил я.

– А как бы вы стали жить за границей, не зная иностранного языка? – вдруг заинтересованно спросила Нина Николаевна.

– Подумаешь, язык! Ленин научился иностранным языкам и жил за границей больше половины жизни. Неужели я не смогу, подобно ему, изучить иностранный язык? – ответил я с вызовом.

Я попал в цель. Бочковская взорвалась от злости.

– То Ленин, а то – вы! Вы не равняйте себя с Лениным! Вы – совсем другое. Между прочим, вы – совсем не тот, каким хотите себя нам представить. Вы хотите представить себя «невинной жертвой», этаким… ягненочком. Но вы– далеко не ягненочек. Вы – матерый… матерый антикоммунист. Ненависть к коммунизму так и прет из вас, даже помимо вашей воли. Здесь в отделении нет другого больного, кого бы я могла сравнить с вами. На этот раз вы сказали правду: если бы вы попали за границу, то никакая ностальгия не смогла бы принудить вас вернуться назад!

Перед тем, как отпустить меня, Бочковская сообщила:

– Сегодня будет работать очередная комиссия. В списке есть и ваша фамилия тоже. Можете высказать комиссии свои претензии.

После обеда мне и некоторым другим больным велели переодеться в чистые пижамы, которые имелись у Лаврентьевны специально для торжественных случаев: для комиссий и для свиданий.

Всех нас, около 10 человек, построили в коридоре недалеко от ординаторской. Минут через 30 открылась наружная дверь и еле переставляя ноги, ведомый под руки: с одной стороны Катковой, а с другой стороны – главной медсестрой больницы, вошел плюгавый немощный старикашка в мятом неопрятном костюме. Это был председатель комиссии по выписке больных из спецбольницы, профессор Шостакович.

После прихода Шостаковича в ординаторскую 9-го отделения спешно стали сходиться члены комиссии. Некоторое время они совещались и потом стали вызывать больных. Вызывала старшая медсестра, а сопровождал больных Бугор.

Когда она объявила мою фамилию, то Бугор сделал мне знак рукой и открыл дверь в ординаторскую. Я вошел туда и поздоровался. Мне никто не ответил. Я осмотрелся. Слева, за сдвинутыми письменными столами сидели Каткова, врачи 9-го отделения и врачи – члены комиссии. Шостакович неловко, как ворона на шесте, сидел один за столиком у окна. Перед ним стояли блюдце с куском торта, стакан чаю и пепельница, битком набитая выкуренными сигаретами. Он и теперь держал в руке дымящуюся сигарету, пепел с которой падал на торт. Близко перед столом Шостаковича стоила табуретка.

Бугор схватил меня за шиворот и посадил на эту табуретку. Во все время разговора с Шостаковичем он держал меня за шиворот.

Шостакович заговорил скрипучим голосом:

– Так значит вы себя не признаете больным?

– Нет, не признаю.

– А почему же тогда вы хотели бежать в Турцию?

– Я не хотел бежать в Турцию. Я только хотел обратить внимание властей на свои очень плохие жилищные условия.

– А что это за условия?

– Я жил в кухне.

– Не хотели жить в кухне, будете жить у нас! Увед-и-ите!

– Ну, что? – набросился с вопросом Федосов, едва я вышел из ординаторской. Федосов, как библиотекарь (2–3 десятка списанных в следственном изоляторе книг назывались «библиотекой»), и писарь сестринской, тоже имел право иногда находиться в коридоре и теперь, сгораемый любопытством, воспользовался этим своим правом.

– Выписали! – со злостью ответил я.

– Правда? – изумился Федосов.

– Конечно, правда, спроси у санитара!

Через полчаса весь этаж знал, что меня «выписали». Уголовник Шарабан, с которым мы были в хороших отношениях, подошел ко мне, когда я раздавал табак, поздравить:

– Поздравляю с выпиской! Многие удивляются, но удивляться собственно нечему. Вы отсидели уже свои 3 года, а больше, чем на три года ваше преступление и не тянет!

Муравьева тоже вызвали на комиссию. У него произошел такой разговор с Шостаковичем:

Шостакович: – Ну, Муравьев, будешь еще писать письма порочащие советских руководителей?

Муравьев: – Я писал насчет Хрущева и все оказалось правдой – его сняли за волюнтаризм. Не я Хрущева опорочил, он сам себя опорочил.

Шостакович: – Это не твоего ума дело! Твое дело: рубанок, пила, топор (ведь ты плотник?), и поллитра водки с получки! Будешь у нас до тех пор, пока не поймешь этого. Иди в палату!

Вечером с таинственным видом ко мне подошел Федосов.

– Послушай, я ничего не пойму! Ты говорил, что тебя выписали на комиссии. А сейчас в сестринской мне дали журнал врачебных назначений – сделать выписки для дежурной сестры – и там оказалась твоя фамилия!

Я заглянул в журнал и увидел свежую запись, сделанную почерком Бочковской: «Больному Ветохину – мажептил в уколах, 2 раза в день».

Я не удивился. Я ждал этого. Каждый вызов к Бочковской кончался назначением нового «лекарства». Скоро меня вызвали в манипуляционную. После укола мажептила у меня в глазах появились какие-то черные точки. Я шел по коридору и черные точки рисовались по всему полу. Потом пришло недомогание, сонливость, слабость и еще что-то неприятное, что я не мог объяснить.

Я подошел к дверям сестринской и сказал дежурной сестре:

– Лидия Михайловна, скажите, пожалуйста, кому я могу сдать табак? Я больше не могу работать.

Сестра пошла в ординаторскую за инструкциями и возвратившись сообщила:

– Нина Николаевна сказала, что вы будете и уколы принимать и работать.

Я поставил свой ящик с табаком к стенке в коридоре, сел на него и задумался. Вдруг передо мной остановился тюремный офицер, капитан.

– Вы почему не встаете, когда офицер проходит?

– Потому что я – не солдат, а больной, – ответил я сидя.

– Если вы больной, тогда нечего находиться в коридоре, надо лежать в койке! Санитар! – обратился он к подскочившему Бугру: – Снимаю его с работы. Сейчас же раздеть и водворить в камеру.

Через десять минут я уже сдал свои обязанности другому больному, отдал Лаврентьевне рабочую одежду и

Оказался снова в своей камере, в одном нижнем белье.

Говорят, что узнав о случившемся, Бочковская устроила капитану скандал:

– Я и только я имею право снимать с работы больных моего отделения, – кричала она. – Я – начальник отделения, а вы – только капитан!

Бочковская имела чин майора и уязвленное самолюбие побудило ее в скором времени отменить мне уколы мажептила и восстановить на прежнем месте работы.

Месяца через два после того, как я снова стал «заведовать табаком», освободилась должность кладовщика личных продуктов. Бочковская сперва предложила ее Федосову, но он отказался: потом – Евдокимову. Евдокимов принял шкаф с продуктами, поработал день, запутался и сказал, что больше не может. Тогда Бочковская вызвала в кабинет меня. О цели вызова меня заранее предупредил санитар и я успел подумать.

– Юрий Александрович, с раздачей табака вы справились. Насколько мне известно, санитарам без ведома больных вы табак не давали. Теперь я хочу предложить вам принять продукты. На табак мы найдем кого-нибудь другого, а вот на продукты – не найти.

– Кладовщиком я никогда не работал, – ответил я, – и потребуется какое-то время, пока я освоюсь. Однако я не отказываюсь и буду стараться освоить эту работу как можно быстрее.

Шкаф с продуктами стоял в коридоре напротив ординаторской. Это был большой трехстворчатый фанерный шкаф. В нем под замком хранились личные продукты больных 9-го отделения. Хотя в отделении было 115 человек, но продукты имели только около 60 человек. Некоторые больные получали деньги или посылки от родственников очень редко, а другие никогда. Если, например, богатый уголовник Дуплийчук имел столько продуктов, что они занимали чуть ли не четверть шкафа, то другой больной, политический Залусский, никогда не имел ни грамма дополнительных продуктов, заболел дистрофией и умер от голода. Если другой больной уголовник Триандофилиди, отец которого работал мясником в

Сухуми, что в СССР гораздо денежнее профессора, получал в посылках столько дефицитных продуктов, что имел возможность угощать даже сестер (которые были не голодны) и за свое богатство пользовался неслыханными привилегиями: ходил в тюремный двор играть в волейбол с санитарами, то другой больной – Глобу, был до такой степени голоден, что вылизывал в столовой пустые миски.

Богатые больные очень редко делились своими продуктами с бедными и не скрывали к ним своего презрения. Даже в обиходе было обидное слово «байструк», применяемое к тем, у кого нет родных или же родные– не состоятельные. В то же время богатые уголовники с каждой посылки, с каждой передачи несли угощение старшему санитару-«бугру» и другим санитарам, получая взамен привилегии.

Коррупция, изъевшая весь советский государственный механизм, в тюрьмах проявляется более откровенно, чем где бы то ни было еще. Все услуги в Днепропетровской спецтюрьме были платные. Если хочешь сходить в туалет – отдай санитару банку консервов, хочешь покурить – банку консервов. Хочешь побриться новым лезвием – банку консервов и т. д. и т. п. У кого ничего нет – тому в советской тюрьме во сто раз тяжелее, чем тому у кого есть и деньги и продукты.

Открыв в первый раз шкаф, я ужаснулся. В шкафу вперемежку были напиханы всевозможные консервы, куски шпига, сыр и колбаса, печенье и пряники, банки с маслом и банки с сахаром. Ограничения на посылки и передачи больным только в этом году были смягчены и мой предшественник «потонул» в нахлынувших продуктах. Как я смогу быстро находить нужные больным продукты? Если общее количество банок и названия консервов, имеющихся у каждого больного, были зарегистрированы в специальной тетради и поэтому находить их было легко, то все остальные продукты имели указание на то, кому они принадлежат, лишь на бумаге, в которую были завернуты, и искать их было трудно. Нелегко было и резать продукты, ибо по тюремному режиму нож кладовщику не полагался и кладовщик должен был резать продукты алюминиевой ложкой, заточенной об цементный пол.

Моя работа заключалась в приеме и выдаче личных продуктов. Ежедневно я принимал передачи и 1 или 2 раза в месяц – отоварку больных из тюремного ларька. Продукты выдавались больным два раза в день перед завтраком и перед ужином. За полчаса, а иногда за час до общего построения в столовую санитар начинал выпускать «на продукты» – по несколько человек, в порядке очередности камер. В присутствии медсестры, которая в специальной книге регистрировала то, что получает больной, я выдавал по их требованию те или иные продукты, однако в пределах норм, установленных Боч-ковской. Консервы на руки не выдавались. После окончания выдачи продуктов я брал консервный нож у медсестры и открывал им все заказанные больными консервные банки. Затем я выкладывал содержимое банок в металлические миски, которые и получали больные, когда шли в столовую. Банки я должен был отдавать Лаврентьевне.

Вот тут у меня оказалось «золотое дно». Наша советская «сверхмощная индустрия», оказывается не в состоянии обеспечить свое население даже обыкновенными металлическими крышками для консервирования в стеклянных банках фруктов и овощей. Поэтому сестры дали специальный ключ, с помощью которого крышки стеклянных банок снимались не деформируясь, и просили меня эти крышки не выбрасывать, а собирать и потом по очереди отдавать сестрам для вторичного их использования. За это некоторые сестры приносили мне что-нибудь съедобное, конечно, тайно от всех других, ибо кормить больных в Советском Союзе считается преступлением. Если бы тюремные власти узнали, что сестры приносили мне то банку варенья, то банку грибов, то немного овощей, – то их бы уволили с «волчьим паспортом» за «связь с заключенными». Для нас с Петром Михайловичем Муравьевым, с которым к этому времени мы так подружились, что всю перепадавшую нам еду делили пополам, это было некоторой поддержкой. Кроме варенья и грибов я иногда имел старый пожелтевший шпиг, от которого отказывался тот или другой богатый больной. Тогда я просил у сестер разрешения воспользоваться их электроплиткой и перетапливал шпиг вместе с луком.

Конечно, работа кладовщика была «не сахар». Сумасшедшие уголовники часто забывали о том, что они уже съели свои продукты, и снова требовали их у меня, бросаясь в драку. Кроме того, что работа была нервная, она была очень утомительная, без выходных дней и неоплачиваемая. И я не освобождался от обязанности вязать сетки, если в это время не был занят своими обязанностями. Недаром другие больные отказывались от работы кладовщика! Но меня эта работа отвлекала от тюремной действительности и по своей специфике немного облегчала тюремный режим, так как я работал в коридоре, где мог побеседовать со здоровыми людьми и узнать от них что происходит за тюремными стенами.

Постепенно я упорядочил хранение продуктов и завел новую систему их отыскания, основанную на принципах кибернетики. Я привык к большой нагрузке, которая ложилась на меня в дни отоварок в тюремном ларьке и в предпраздничные дни. Врачи заметили мою адаптацию и были, очевидно, этим недовольны. Им не нравилось и то, что мы с Муравьевым делились продуктами. Пытаясь поссорить нас, они говорили Муравьеву, что я его «объедаю», а мне – что Муравьев – «настоящий сумасшедший», дружить с которым якобы опасно для здоровья. С большим раздражением мой лечащий врач Нина Абрамовна Березовская отказала мне в разрешении перейти жить в рабочую камеру, когда там умер больной и освободилась койка, хотя кроме строительных рабочих, там уже жило несколько больных, работавших, как и я, на внутренних работах.

А перейти в рабочую камеру мне очень хотелось. Там была совсем другая обстановка: горела яркая лампочка, играло радио, а наиболее здравомыслящие больные, собранные в ней, не все время лежали в койках, как в других камерах, а, придя с работы, читали, играли в шахматы или шашки, беседовали друг с другом или слушали радио. Дежурный санитар, в присутствии которого я говорил с врачем, пообещал мне, когда мы вышли из ординаторской:

– Подождите, Юрий Александрович, когда все врачи уйдут по домам. Тогда я пущу вас в рабочую камеру и можете там находиться вплоть до последней оправки.

То же самое разрешили мне и остальные санитары нашего отделения. Так я стал ежедневно по вечерам бывать в рабочей камере, где имел возможность послушать по радио последние известия и концерты классической и эстрадной музыки, по которой я сильно истосковался. Однажды я даже услышал знакомые имена Игоря Ефимова и Лиды Потаповой, когда по радио читали их рассказы. «Наши пробиваются в большую литературу!» – подумал я без зависти и оглянулся по сторонам, ища человека, с кем можно было бы поделиться этой новостью. Все занимались своими делами, только Виталий Беляков, который появился в спецбольнице недавно и сразу же попал в рабочую камеру на освободившуюся койку, вопросительно встретил мой взгляд.

– А я ведь знаю авторов этих рассказов! – кивнул я ему на радио, только что вторично сообщившее имена авторов прочитанных рассказов.

– Да ну? – без всякого интереса переспросил меня Виталий.

– Да, я на свободе ходил в литературное объединение. Там и познакомился с ними, – пояснил я.

– Я тоже бывал на свободе, – ответил задумчиво Беляков, и вспомнил свое: Ты вот ходил на свободе в литературное объединение, а я – в шашечный клуб. Я был чемпионом Украины по стоклеточным шашкам.

– Да ну? – в свою очередь удивился я и вспомнил, что мне рассказывали санитары об этом человеке. (Они сопровождали больных на беседы к врачам и поэтому всегда все знали). Они говорили мне, что Беляков бывший рабочий, который после службы в армии успел побывать на строительстве Братской ГЭС, где увидел подлинную жизнь без прикрас и лакировки. Затем он переехал в Днепропетровск и здесь написал на телевидение такое письмо: «Вы объявите призыв к восстанию, а я – подниму рабочих!»

Что это было такое: идеализм малограмотного человека или действительно болезнь – я не знаю. Возможно и то и другое. Анализ условий жизни советского рабочего, который он иногда проделывал вслух, говорил о здравом мышлении. Однако, Беляков иногда заговаривался, то есть не замечал, что его собеседник уже ушел, а он все продолжал говорить. У Белякова был приятный голос и иногда, если его не очень мучили лекарствами, он тихо пел классические романсы или русские старинные песни. Он сразу признал себя сумасшедшим, ни в чем не противоречил врачам и они относились к нему без особенной злобы, позволив жить в рабочей камере и раздавать больным табак.

В рабочей камере также жил переходчик границы по фамилии Боровский, работавший официантом. Он был очень молодой и очень нетерпеливый. Было ясно, что психически Боровский был здоров. Сначала он держал себя насмешливо. Особенно, он любил подшучивать над Федосовым. Узнав, что Федосов пишет для врачей подробную автобиографию, Боровский выкрал ее и громко прочитал в камере. Врачам его поведение не понравилось и они назначили ему столько лекарств, что шутить Боровскому больше не захотелось. Тогда он пошел врачам якобы навстречу. Он «признался» в том, что он – сумасшедший. Бочковская ответила:

– Не верю! – и засмеялась.

Боровский начал доказывать свое «сумасшествие». Один раз он симулировал приступ безумия, уверяя всех, что… койка хочет его ударить. Врачи удвоили ему количество лекарств. Тогда Боровский в моем присутствии сказал приятелям:

– Смотрите, я сейчас гнать начну! – и сразу после этого закричал:

– На помощь! Помогите!

Пришла дежурная медсестра и ей Боровский объяснил:

– Я сейчас считаю про себя до 1000 и не могу остановиться. Я уже досчитал до 500. В то же время я знаю, внутренний голос говорит мне, что когда я дойду до 1000 то умру! Спасите меня!

Его, конечно, «спасли». Начали делать уколы. Кончилось все трагически. От изобилия ядохимикатов, которыми пичкали его врачи, при этом смеясь и приговаривая, что «они-то знают, что Боровский „гонит тюльку“, у Боровского случилась прободная язва желудка. Ему сделали операцию в хирургическом отделении больницы и только молодость спасла его от могилы. Но после операции его почти невозможно стало узнать: до того он похудел и такой у него стал болезненный вид.

В рабочей камере безвыездно жил Федосов. Сколько я его помню, он всегда выступал в защиту коммунизма. В 1968 году, во время Пражской Весны, он громко кричал: „Танками их! Танками!“, потом вырезал из журналов портреты Ленина и расклеивал их по стенам в коридоре. Однажды он пожаловался Бочковской на Муравьева, с которым поссорился из-за политики. В другой раз, когда я находился в рабочей камере, по радио передали сообщение об угоне отцом и сыном Бразинскасами советского самолета в Турцию. При этом была убита бортпроводница-комсомолка, пытавшаяся выступить в роли надзирательницы „тюрьмы СССР“. Федосов страшно разволновался:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю