Текст книги "Склонен к побегу"
Автор книги: Юрий Ветохин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
Глава 27. Всесоюзный Научно-исследовательский Институт судебной психиатрии имени Сербского
«(Советский) ученый сегодняшнего дня, либо психолог и инквизитор в одном лице, скрупулезно изучающий значение различных выражений человеческого лица, жесты, оттенки голоса, исследующий действие фармакологических „детекторов лжи“ и лечение шоками, гипнозом и психологическими пытками, либо это – химик, физик или биолог, занимающийся только теми областями своей специальности, которые имеют отношение к человекоубийству»
Джордж Орвелл «1984»
В институт имени Сербского, теперь скандально известного на весь мир, меня везли на КГБ-шном «козле». Стенки «козла» были исписаны и я не успел разобраться в этих записях, как мы приехали. Меня ввели в вестибюль, внешне похожий на вестибюль любой больницы: стол и стулья – для ожидающих, два окошка с регистраторами и, кажется, все. Тюремные надзиратели передали меня двум больничным няням в белых халатах. Сперва они повели меня в отдельную комнату, где забрали мои вещи, а взамен дали больничную пижаму, а потом по черной винтовой лестнице повели в отделение.
Сейчас не помню, на какой мы поднялись этаж. Там был широкий светлый коридор с несколькими палатами, двери в которые были открыты настежь. Много людей в пижамах разгуливало по коридору. Недалеко от винтовой лестницы, по которой мы поднялись, в один ряд с палатами, находилась плотно закрытая неприметная дверь без надписи, около которой на стуле сидел мужчина в белом халате, под которым виднелась военная форма. При нашем приближении надзиратель встал и своим ключом открыл эту дверь. Мы вошли и дверь снова закрылась.
Я очутился в секретном политическом отделении № 4-Е института судебной психиатрии имени Сербского, которое иностранные делегации «никак не могли найти». Отделение состояло из трех палат. Две большие палаты были смежные, а одна маленькая – отдельная. Двери всех палат выходили в маленький коридор, из которого можно было попасть в туалет и умывальник.
В день моего приезда подъэкспертные, или «больные», как здесь их называли, находились в двух палатах: большой палате и маленькой палате. Меня поместили в большую палату.
Первый, кого я там встретил, был человек средних лет и интеллигентного вида, в накинутой на плечи пижаме. Он представился: Завадский Виктор Никифорович, и стал сразу рассказывать о здешнем житье. О себе – ни слова! Соблюдая тюремные законы, я тоже ни о чем его не спросил.
Следующий, кто подал мне руку, был турок Ниязы Дедабаш. О нем будет речь впереди. Кроме Завадского и Дедабаша в этой же палате находился Иван Иванович (фамилию его я не запомнил) – крестьянин. Доведенный до отчаяния условиями советской сельской жизни и самодурством директора совхоза, он из обреза на ходу машины убил этого директора совхоза, который, к тому же, был депутатом Верховного Совета СССР. КГБ-шники с помощью электронных приборов нашли на его огороде закопанный обрез. На следствии Иван Иванович в убийстве не сознавался и его привезли в институт. Держал себя Иван Иванович спокойно и с достоинством и через несколько дней после моего приезда, его увезли.
Еще один заключенный – молодой человек, рабочий. Он был схвачен на месте преступления, когда с крыши военного объекта фотографировал этот самый объект. В институте он вел себя как сумасшедший. «Косил» он, или на самом деле был больной – я не знаю, но всем очень действовал на нервы. Особенно тяжело было переносить его ненормальное пение и частые неприличные звуки, когда он портил воздух.
Другой молодой человек был «возвращенцем». В составе группы из 4-х человек они «в лоб» брали турецкую границу близ Еревана. Под огнем пограничников они резали колючую проволоку, а где не удавалось разрезать, – лезли через нее. Прорыв удался ему одному. Что стало с товарищами, он не знал. Он только слышал сзади себя крики: «Не убивайте меня!», и эти крики придали ему скорости. Однако он не сумел воспользоваться свободой, полученной ценой такого большого риска. После короткого пребывания в Турции, где ему дали основы иностранного языка, он начал путешествовать по разным европейским странам и знакомиться, в основном, с публичными домами. Изредка и недолго работал. Потом опять пил и гулял. Наконец, ему надоела такая жизнь, и в Стокгольме он пришел в советское посольство, («которое имеет входные двери, похожие на тюремные и даже с таким же „глазком“, – все-таки заметил он»).
– Мне там очень обрадовались, – рассказывал он мне, – налили в стакан чаю, а в чай положили так много сахара, что чай полился через край!
С большой помпой его доставили на подвернувшийся советский пароход, где на виду у журналистов капитан пригласил его на мостик. Когда же пароход удалился от журналистов на достаточное расстояние, «героя» увели с мостика и посадили под замок. Вблизи советских берегов его встретил специальный катер, который доставил его на берег, где уже ждал «воронок», который отвез его в тюрьму. После следствия КГБ направило его на психиатрическую экспертизу.
Это был единственный человек из всех мною встреченных, который, как мне кажется, попал на экспертизу закономерно. Нужно быть или круглым дураком, или психически больным человеком, чтобы добровольно променять свободу на Западе на 15 лет тюрьмы или бессрочное заключение в спецбольнице – в Советском Союзе.
Эти люди не произвели на меня сильного впечатления и потому я не запомнил их фамилий. Однако, имя человека, находившегося в отдельной палате, я хорошо запомнил: Вальтер Мантейфель. Бабки не разрешали не только с ним разговаривать, но даже подходить к дверям его палаты, но уже было известно, что Мантейфель– член террористической организации, непримиримый антикоммунист. Вместе с другими членами организации, Мантейфель судил и повесил в городском парке города Баку нескольких коммунистов.
Пока я знакомился со всеми этими сведениями, бабки сидели «ушки-на-макушке», но молча. Ушлые бабки, выполняющие, конечно, не одни только санитарские обязанности, делали все, чтобы мы считали их чем-то вроде мебели и не стеснялись в разговорах друг с другом. Я уверен, что во всех палатах были установлены микрофоны, но бабки, несомненно, дублировали технику. Кстати, кроме бабок, другой мебели в палатах не было, только одна какая-то колода, не то залитая цементом, не то засыпанная песком, – чтобы никто не мог ее поднять. Были и другие предосторожности, иногда очень смешные. Например, фрамуга в окне была закрыта на большой висячий замок. Ключ от этого замка хранился у надзирателя и когда хотели открыть фрамугу для проветривания, без надзирателя этого нельзя было сделать.
Еду нам бабки приносили в палату, чтобы в столовой мы ни с кем не встречались. Еда оказалась лишь чуть-чуть лучше, чем в тюрьме: одна мясная сарделька в неделю, остальное время – каши и супы без мяса.
Потекли однообразные дни. Прогулка, вносящая какое-то разнообразие, теоретически могла быть только три раза в неделю (согласно распорядка), однако персоналу не хотелось организовывать ее и прогулка часто срывалась под разными благовидными предлогами. Иногда я играл с Завадским в шахматы, иногда невнимательно читал. Голова моя была занята другим и потому читать не хотелось.
Провести экспертизу начальство института не торопилось. Срок в один месяц, установленный для этого законом, никогда не выдерживался. Политических держали на экспертизе по 2, 3 и больше месяцев. Вся экспертиза практически заключалась только в «наблюдении» за ними. Где-то велся журнал этих наблюдений, в который записывались все наши разговоры и все наши действия. Было очень скучно.
* * *
Нашу скуку немного разогнал прибывший однажды утром новый политзаключенный. Я проснулся оттого,
что кто-то громко разговаривал. Я поднял голову с подушки и увидел новенького. Это был молодой человек среднего роста, с интеллигентным лицом, живой и жизнерадостный. Заметив, что я проснулся, он дружески представился: Юрий Белов!
Белов сразу стал рассказывать о себе. Он – недоучившийся врач и журналист. Несмотря на свою молодость, Белов уже побывал в тюрьмах и ссылках, а в институте имени Сербского – второй раз. Бабки его узнали и приветствовали, как старого знакомого. В первый же день Белов сообщил нам, что слышал и о Завадском и о Мантейфеле. Завадский якобы – известный в политических лагерях украинский националист, а Мантейфель – ярый антикоммунист и террорист. Завадский позднее говорил мне, что эти слова Белова якобы повредили ему. Несмотря на запрещение, Белов однажды подбежал к камере Мантейфеля и я с ним. Мантейфель вышел нам навстречу. Это был высокий и красивый молодой человек, интеллигентного вида. Мы заговорили. Сперва он спросил меня, за что я попал в тюрьму и как-то само собой получилось, что он высказал свое кредо: «Бог – превыше всего!» Он также высказал свое полное неприятие коммунизма и его спутника – пьянства. О пьянстве он сказал, что «коммунисты умышленно спаивают народ, ибо и с материальной и с моральной точек зрения это им выгодно». Мантейфель сообщил нам, что его мать русская, а отец – немецкий пилот времен Второй мировой войны. Отец Мантейфеля был еще жив и жил в Кёльне, но коммунисты не разрешали сыну не только видеться, но даже переписываться со своим отцом.
Жаль, что бабки не дали нам возможности продолжить беседу под угрозой карцера и уколов. Больше я не имел возможности поговорить с ним, но и эта единственная беседа имела для меня свои последствия. Тогда я подумал: «Если такие люди идут в террористы, значит, терроризм – не худший метод борьбы с коммунизмом!»
Глава 28. Врачи и подъэкспертные
Белов любил высмеивать коммунистические порядки.
Вскоре после появления в палате он выпустил рукописную газету. Он назвал ее «Кинерфозиш», что является перевернутым словом «шизофреник». В газете Белов поместил ряд остроумных заметок и рисунков на злобу дня, в том числе и о пресловутом замке на фрамуге. Он начал эту заметку так: «Как сообщает наш собственный корреспондент из Тель-Авива…» Во время обхода врачей газета лежала развернутой на койке Белова. Обход, как всегда, возглавлял начальник 4-го отделения – маленький, жирный доктор тюремных наук, профессор Данила Романович Лунц, он же – полковник КГБ.
За ним шла свита врачей: две женщины (одна из которых, по слухам, родственница Дзержинского) и молодой человек – Альберт Александрович, которого я прозвал Сопляком. Мы встали при входе тюремного начальства и Лунц каждого спросил о самочувствии. Подойдя в свою очередь к койке Белова, Лунц невозмутимо посмотрел его газету и молча положил на место. То же самое проделали обе женщины. Один Сопляк, с нетерпением желавший выслужиться, прошипел Белову: Вы – антисоветчик!
– Вы мне польстили, – просто ответил Юрий.
Выдержав порядочное время, меня, наконец, вызвали к врачу «на беседу». Моим лечащим врачом оказался тот самый Сопляк, глупость которого я заметил сразу, как в первый раз увидел его. Видимо, чей-то протеже, молодой человек по блату попал в медицинский институт, а оттуда, также по блату, – в научно-исследовательский институт имени Сербского. Он был совершенно обделен умом от природы и если бы ему не посчастливилось родиться в Советском Союзе, где другие качества ценятся больше, чем ум, то от интеллектуальной деятельности ему пришлось бы отказаться. Возможно, он смог бы работать продавцом в комиссионной лавке или каким-нибудь агентом по сбыту пылесосов и этим приносить пользу. В медицине же, тем более в психиатрии, он просто паразитировал на теле народа, как паразитирует вошь на теле человека. По своим моральным качествам остальные врачи были не лучше Сопляка, однако, они были умны и вызывали у меня ненависть, тогда как Сопляк вызывал только презрение. В первый же свой прием Сопляк начал совершенно откровенно искать у меня хоть какой-нибудь объективный признак, пригодный для обвинения меня в сумасшествии. Он справился, хорошо ли я сплю? Потом спросил, всю ли жизнь у меня был хороший сон и не помню ли я случая, когда он был плохой? Не болит ли у меня голова? Не кажется ли мне что-нибудь? Получив на все вопросы отрицательные ответы, он задумался, а потом глубокомысленно заявил (точно также, как вызванный к доске, но не приготовивший дома уроков, неуспевающий ученик тычет указкой в карту наугад, надеясь на то, что «кривая вывезет»):
– Тогда вам надо сделать рентген черепа!
– Это еще зачем? – изумился я.
– Чтобы посмотреть, нет ли у вас каких-нибудь шрамов на черепе, свидетельствующих о полученных ударах и ушибах.
– Смотрите, если хотите так, а рентген головы делать не дам: меня за короткий срок, что я в тюрьме, облучали рентгеновскими лучами уже несколько раз, а облучать больше одного раза в год – вредно для здоровья! – возразил я.
Больше Сопляк меня не вызывал. Анализами тоже не докучали. Хотя время тянулось очень медленно, тем не менее, наконец, наступил день, когда исполнился месяц моего пребывания на экспертизе. Окрыленный словами заведующего Херсонской экспертизой, я был уверен в том, что институт имени Сербского также признает меня здоровым. «Какой им смысл прятать меня, еще не совершившего ничего особенного против советской власти, в сумасшедший дом, подобно крупным и известным на Западе антисоветчикам? – говорил я Белову. – Меня никто не знает сейчас, а такая сверхъестественная мера наказания сделала бы меня широко известным!» Белов без энтузиазма соглашался с моими доводами и говорил, что допускает «в виде исключения», что меня признают здоровым.
Перед комиссией мне сделали некоторые анализы (крови и мочи), а также записали биотоки мозга. В кабинет записи биотоков мозга меня повела молодая девушка, однако надзиратель шел сзади нас, на расстоянии 15–20 шагов. Я заметил, что перед тем, как мне предстояло пройти по коридору, все больные, гулявшие до того там, были водворены в палаты, а двери палат плотно закрыты. Не трудно догадаться для чего это делалось: чтобы никто из уголовников не видел политического. «Не видел» и «нет» – часто считаются синонимами.
– Есть в институте Сербского политические? – спросят у кого-нибудь из бывших там уголовников.
– Никогда не видел, – ответит тот.
– Значит их там нет, – интерпретирует этот ответ по-своему какой-нибудь политический босс. Многие неискушенные люди, в том числе иностранцы, этому поверят.
На аппаратуре записи биотоков мозга я увидел французское клеймо и мысленно обругал Францию за политическую проституцию (уже в который раз!). В кабинете девушка дала мне какую-то таблетку и велела ее проглотить. Я, конечно, ее не проглотил, а незаметно выплюнул. Затем девушка укрепила на моей голове, на моих руках и ногах множество электрических контактов с помощью присосок. Потом она включила аппаратуру и велела мне не отрываясь смотреть на нестерпимо яркий свет,
вспыхивающий перед моими глазами с переменной частотой, да еще и с переменными цветами. Едва девушка отошла от меня, я отвернулся и на свет больше не смотрел. В соседней комнате два самописца долго чертили графики биотоков моего мозга. Около самописцев суетились 2–3 научных работника.
Потом мне предложили тесты. Это были разноцветные картинки, в основном, абстрактные. Меня спрашивали, что мне напоминает каждая картинка?
– Ну, а теперь проверим вас по тесту, который разработан в нашем институте, – с гордостью сказала мне женщина, очевидно, соавтор этого теста (в СССР редко бывают одиночные авторы).
Мне дали карточку с двумя вертикальными колонками цифр, дали карандаш и попросили умножить цифры друг на друга и сбоку написать ответ. Женщина – «соавтор» сидела рядом со мной и, лихорадочно щелкая секундомером, замеряла время, которое мне требовалось на умножение цифр из первого ряда, из второго ряда и т. д. Одновременно она записывала на бумажку эти отчеты секундомера. Естественно, последнюю пару цифр я умножал дольше, чем первую, потому что устал. Ну, и что это доказывает?
– Ну, как вам понравился наш тест? Вы, ведь, кибернетик и ваше мнение нам очень интересно знать! – спросила женщина, когда я кончил умножать.
– Тест не доработан, – как мог мягко высказал я свое мнение. – Во-первых, ваша лихорадочная работа с секундомером имеет мало общего с принципами механизации процессов диагностики с помощью тестов. Во-вторых, у вас нет никакой возможности быстро проверить, правильно я произвел умножение или нет.
– Это для нас не имеет значения, – обиженно ответила «соавтор» и велела санитарке увести меня в палату.
Позднее я догадался, что главным автором этого глупого теста наверняка был сам профессор Лунц. Это на него так похоже! Хотя, этот тест мог быть не только «глупым», но и провокационным. Не исключено, что естественное и нормальное уставание при производстве умножения врачи могли интерпретировать как психическую патологию в тех случаях, когда по политическим причинам человека следовало признать невменяемым.
Глава 29. Первая комиссия
На другой день после всех этих тестов и анализов меня вызвали на комиссию. Я играл с Завадским в шахматы, когда в палату заглянула старшая сестра и позвала меня:
– Юрий Александрович! На минуточку!
Старшая медсестра привела меня в большую комнату, где стоял длинный стол, а за столом сидели Лунц, Сопляк и одна из женщин-врачей, входящих обычно в свиту Лунца.
Лунц предложил мне сесть за этот же стол и стал задавать вопросы. Все они касались моего преступления. Я объяснил комиссии цель и способ моего выхода в море точно так, как говорил на следствии в КГБ. Вопросы и реплики членов комиссии были настолько серые, что я не запомнил ни одной из них. Казалось, что комиссия шла не на «полном серьезе».
После комиссии у меня появилось тревожное чувство. Я опасался, что эта первая комиссия – лишь формальность, после которой я останусь в институте еще минимум на месяц. Скоро мои опасения оправдались полностью. На обходе Сопляк сказал, что я оставлен до следующей комиссии. На это я возразил, что Уголовно-Про-цессуальный кодекс ограничивает срок экспертизы одним месяцем и в знак протеста объявил голодовку. Голодовку я держал три дня. На четвертый день меня предупредили, что если я не прекращу голодовку, то меня будут кормить насильно через шланг. О таком виде кормления я раньше ничего не слышал, но Белов и Завадский, оба находившиеся в заключении уже не в первый раз, подтвердили, что такое кормление тюремщики действительно применяют.
– Раздерут вам шлангом внутренности – потом будете всю жизнь язвой желудка мучиться! – заметил Белов.
Я понял, что голодовка, о которой ничего не знают за стенами тюрьмы, в СССР – не метод борьбы. Когда позднее меня вызвал Сопляк и стал уговаривать прекратить голодовку, предлагая выполнить кое-какие требования, я согласился. Я согласился находиться на экспертизе еще месяц, но не более. Администрация в свою очередь, обещала добиться присылки оставшихся у следователя моих денег, а также – зимних вещей из моей ленинградской комнаты.
Когда я вернулся в палату, ушлые бабки сразу накормили меня. За три дня я очень ослабел и стал практически неработоспособным, зато приобрел опыт. Этот опыт заполнил пробел в моем познании самого себя. Раньше я не знал, сколько дней мой организм смог бы сохранять работоспособность тела без питания, не жизнь, а именно работоспособность. Голодание было возможно в условиях моего будущего побега и я должен был знать, какое время я смог бы продолжать свой побег без пищи. Теперь я этот срок знал.
Еще одна цель была у моей голодовки: посредством поста укрепить свой дух. Этой цели я достиг. Мой дух окреп, хотя тело и ослабело.
* * *
Удовлетворить мое требование насчет пересылки денег администрации института было нетрудно. Вскоре Сопляк сообщил мне, что мои деньги пришли и я могу заказать на них продукты. Я попросил медсестру купить на них масла и колбасы. За завтраком я угостил моих друзей по несчастью.
Особенно мне хотелось подкормить Ниязы Дедабаша, потому что он был страшно худой. Когда Дедабаш раздевался, то скорее походил на скелет, чем на живого человека. Я сам много голодал и видел других голодающих, но никогда раньше не замечал на плечах у очень худого человека оголенных ключиц. У Дедабаша же они выделялись особенно. Я спрашивал у него, почему он такой худой, но никакого удовлетворительного ответа не получил. Наверное, он сидел в карцере, но рассказывать об этом не хотел. Ниязы Дедабаш называл себя крестьянином. Три года назад он нелегально перешел советскую границу, чтобы «поступить учиться в СССР». Его поймали, отдали под суд и дали 8 лет за «шпионаж». Он сидел в Потьме, в отделении для иностранцев, и все эти годы делал там шахматные фигурки. Когда прошло 3 года, Ниязы была предложена свобода. «Мы переквалифицируем ваше преступление по статье „обыкновенный переход границы“ (до трех лет), а вы – примите советское гражданство!» – предложил ему тюремный начальник. Ниязы отверг это предложение. Тогда его направили в институт имени Сербского. В институте он вел себя осторожно: хотя он знал русский язык достаточно для того, чтобы читать русские книги и беседовать с нами на любые темы, однако, политики он не касался и с врачами разговаривать по-русски отказывался, требуя переводчика. Мне было приятно, что ему особенно нравились произведения Писемского – одного из моих любимых авторов. Легенда, которую рассказал нам Дедабаш, казалась мне мало достоверной. Вряд ли он был простым крестьянином. Даже после тюрьмы и голодовки он был все еще очень красив собою и имел привычки интеллигентного человека. Однако, Завадский защищал его версию, утверждая, что на Западе любой крестьянин выглядит как интеллигентный человек. Кем бы Дедабаш ни был на самом деле, для меня не важно. Важно то, что мы с ним были в одинаковых условиях, то есть, были друзьями по несчастью, а также то, что мы одинаково смотрели на многие вещи (недаром мы любили одного и того же писателя), хотя принадлежали к разным народам и разным религиям.